Лев Толстой и лжестарчество

На модерации Отложенный

Некий поэт Г. Кацерик недавно выступил со стихом-памфлетом, бичующим клерикализм. В качестве одного из аргументов Кацерик приводит и отлучение от церкви Льва Толстого, однозначно осуждая клерикальные круги, и столь же однозначно оправдывая писателя. Такая трафаретная оценка Льва Толстого как некоей жертвы инквизиторов и их «feu d'enfer de Tolstoy» вызывает недоумение. С этим следует детально разобраться...

Можно говорить, что в творчестве Льва Николаевича Толстого как писателя - вроде бы сама Россия, вроде бы её живая душа, вроде бы её суть. Здесь всё особое, исконно русское - и отношения угнетателя с угнетенным, и волшебное преображение безбожного пьяницы в праведника, и то, что терпящие нужду и нехватки крестьяне способны возвратить найденные деньги своему эксплуататору, которого должны ненавидеть. Но невозможно оторвать Божие дарование от духовности, тебя взрастившей. Когда такое происходит, человек деградирует и как творческая личность.

Надо понимать, что Церковь, объявив 20 февраля 1901 года о том, что несчастный Толстой сам себя вывел из ее ограды, не провозглашала анафемы. Она лишь зафиксировала то, что Толстой дошел в своей жизни и творчестве до того рубежа, когда невозможно было не констатировать его отпадение от Православия. Да, он стал жертвой едкой кислоты своего страшного времени - тотальной сетевой войны против России. С 1881 года и до самой смерти великий путаник Л.Толстой с карандашом в руках правит Евангелие и подрывает Православие со всей силой своего художественного таланта. Именно Толстого - с его масштабами и величием личности - темные силы, бесы использовали для формирования в пику традиционному православному русскому старчеству некоего альтернативного, светского, сектантского, отщепенческого лжестарчества.

Весь безумный яд философии Толстого был особенно опасен и ценен врагам России тем, что облекался в привычную народу и принятую в его среде православную лексику и риторику. Естественно, темные силы немедля воспользовалось помешательством и гордыней великого человека. Это на их знаменах было начертано, что «la genocide de Russie eut du etre la plus populaire des temps moder-nes: c'etait «l'affameur» du bon sens et des vrais interets, «l'affameur» du repos et de la securite de tous; elle etait purement pacifique et conservatrice...»(Папюс).

Скорбим ли мы о том, что самый русский из писателей оказался под этими знаменами? Да, скорбим. Можем ли отрицать справедливость церковного отлучения? Нет, не можем...

Запрещенные произведения Толстого печатались за границей и провозились в империю контрабандой. На какие средства это делалось - конкретно не выяснено, но доподлинно известно, что не на средства помещика Толстого. В то же время курился Толстому фимиам во всех СМИ, укрепляя его в погибельных шагах и все далее вовлекая во тьму сектантства и ереси.

Ах, как весело жить и творить, когда тебя слушают, читают, обсуждают! И как трудно признать, что «это кому-то нужно» вовсе не от личной любви к тебе!

О том, что темные силы стремились поставить Льва Толстого на место, занимаемое в русской культуре монахами-старцами (например, оптинскими старцами), а сам Толстой не слишком активно с этим боролся - свидетельствуют и воспоминания Константина Паустовского. Нужно внимательно и вдумчиво прочесть их, чтобы понять, какой величайший хаос царил в умах предреволюционной интеллигенции. Ведь расплатой за этот хаос и стала катастрофа 1917 года...

«Как только Трегубов появился у нас в третьем классе, он тотчас уничтожил вековые традиции в преподавании "закона божьего". Обыкновенно по этому предмету гимназисты во всех гимназиях получали пятерки. Объяснялось это, очевидно, тем, что законоучители по обязанности своей должны были проявлять человеколюбие и старались не огорчать гимназистов. А может быть, и тем, что и законоучители и гимназисты не относились к этому предмету всерьез. Трегубов одним ударом разрушил наше пренебрежение к "закону божьему".

(...)

Трегубова боялись не только гимназисты, но и учителя. Он был монархистом, членом Государственного совета и гонителем свободомыслия. Он стоял на равной ноге с киевским митрополитом и приводил в полное безгласие захудалых сельских батюшек, когда они являлись к нему получать разнос за недостойные поступки.

Мы ненавидели его так же холодно, как он ненавидел нас. Но церковные тексты мы заучивали на всю жизнь. Мы пользовались любым поводом, чтобы удрать с "закона божьего".
(...)

Два или три дня занятия в гимназии шли кое-как. Потом таким же промозглым утром я увидел экстренные выпуски газет с траурной каймой, растерянных людей на улицах, толпы студентов около университета. Они стояли молча. На рукавах шинелей у всех студентов были креповые черные повязки.

Незнакомый студент приколол и мне на мою серую шинель черную повязку. Я пошел в гимназию. Казачьи разъезды медленно проезжали вдоль тротуаров. Во дворах стояли кучками городовые. По дороге я догнал своих товарищей по классу-у всех, как и у меня, были траурные повязки. В раздевалке мы откололи эти повязки от шинелей и надели на рукава курток. В гимназии было особенно тихо. Даже малыши не шумели.

Как раз в этот день первым уроком в нашем классе был "закон божий". Трегубов вошел слишком быстро, не так, как всегда, перекрестился на икону и сел к столу.

Дежурный Матусевич вышел и остановился рядом с Трегубовым. Трегубов тяжело смотрел на него и молчал.

- Вчера, в шесть часов утра, на станции Астапово,- сказал Матусевич, стараясь не волноваться и говорить громко,- умер величайший писатель нашей страны, а может быть, и всего мира. Лев Николаевич Толстой.

Громыхнули крышки парт. Весь класс встал. В глубочайшей тишине был слышен цокот копыт - по улице проезжали патрули.



Трегубов наклонился над столом, сжал его края толстыми пальцами и сидел неподвижно.

- Встаньте, отец протоиерей! - очень тихо сказал ему Матусевич.

Трегубов медленно и грузно встал. Шея его налилась кровью. Он стоял, опустив глаза. Прошло несколько минут. Нам они показались часами. Потом все сели бесшумно и медленно. Трегубов взял журнал и пошел из класса. В дверях он остановился и сказал:

- Вы заставили меня почтить память вероотступника, отлученного от церкви. Не будем говорить о том, что он был великим писателем. Я совершил преступление против своего сана и понесу ответ перед богом и высшими церковными властями. Но с этого дня я уже не преподаватель в вашем классе. Прощайте. И да вразумит вас господь.

Мы молчали. Трегубов вышел. На следующий урок "закона божьего" к нам пришел вместо Трегубова молодой священник с лицом поэта Надсона, любитель философии и литературы. Мы сразу же полюбили его за деликатность и молодость, и дружба эта не прерывалась до окончания гимназии».

Толстого губила и убивала непомерная гордыня. Как и все в этом русском богатыре, она была огромной и неохватной.

Известно, что не раз старец Амвросий встречался с Л. Н. Толстым. После первой встречи с великим старцем Толстой, по его собственному признанию, «почувствовал духовную чистоту и мудрость Амвросия, его святость». Позднее он так передавал свои впечатление о нем: «Этот отец Амвросий совсем святой человек. Поговорил с ним, и как-то легко и отрадно стало у меня на душе. Вот когда с таким человеком говоришь, то чувствуешь близость Бога». В своем дневнике Толстой записывает совет Амвросия: «Ищите совершенства, но не удаляйтесь от Церкви». Спустя несколько лет, в 1890 году, произойдет последняя встреча между великим старцем и великим писателем. Из кельи Толстой вышел в раздражении, старец же Амвросий был настолько взволнован, что слег в постель и долго не мог перевести дыхания. О Толстом он сказал только: «Горд очень», но в его устах эти слова прозвучали как приговор.

Случай с Толстым, великим писателем, но и великим еретиком своего времени, - исключение. В подавляющем большинстве люди уходили от старца умиротворенными, радостными.

Как же такое могло случиться? Где и когда Россия потеряла своего Льва Толстого?!

Человек удивительно русский, удивительно народный, Лев Николаевич нес в себе не только мудрость, но и наивность своей земли. Он, к сожалению, «купился» на душещипательные истории «сентиментальных вампиров», проникших к нему под видом матери некоей террористки Армфельд. Толстой искренне жалеет «бедную девушку», попавшую в юные годы в Сибирь, умирающую там от чахотки, пишет в её поддержку прошения Царю и Царице, частенько заглядывает на квартиру Армфельдов. Здесь его «обрабатывают» террористы В.Орлов, А.И.Успенская (сестра Веры Засулич) и другие. Не понимая, что он имеет дело с хладнокровными убийцами, Толстой запишет в дневнике: «Живые люди, хорошо говорили».

«Впечатления от общения с революционерами ещё более укрепили Толстого в решимости помогать жертвам самодержавия» - напишет позже советский литературовед. Это и приведет Толстого затем к позору его статьи «Не могу молчать!», когда великий русский писатель окажется вдруг апологетом бомбы, адвокатом террора, когда он потребует от власти «непротивления злу насилием», то есть потребует любой ценой сохранять жизни тем, кто не считал и не считает чужих жизней.

Толстой к этому позору пришел не сразу; многие годы Толстой спорил с самим собой, ища основание для оправданий террора. История с Наташей Армфельд послужила тут «сердечным доказательством» там, где не хватало доказательств разума. 17 апреля 1884 года Толстой запишет в дневнике с большим раздражением: «...отношения с высочествами уже невозможны для меня. Просить священную особу, чтобы она перестала мучить женщину!»

Между тем «чистая и добрая» Наташа Армфельд, впоследствии с любовью отраженная Толстым в чертах Марьи Щетининой (обратите внимание на характерную подмену нерусской фамилии у прототипа на русскую у производного персонажа!) была взята с боем весной 1879 года в Киеве, на конспиративной квартире. Здесь в перестрелке многие жандармы были ранены, а один убит. Убит именно из револьвера Наташи Армфельд, что она подтвердит на следствии.

Конечно, Толстому «насвистели», что Наташа специально оговорила себя, спасая товарищей, что она «и револьвера-то в руках не держала». Но разве царский следователь мог знать (да и обязан ли был знать?), что говорят Армельдши Толстому? Ведь следователью они говорили совсем иное... Почему-то великий гуманист не стал переписываться с семьей убитого жандарма-патриота, павшего на фронтах невидимой, но кровавой войны. Он и не думал выяснять, кто осиротел на той стороне, вспыхнув очень русским, сиречь бестолковым, негодованием на Царя, «мучающего женщину».

Советский литературовед отмечает, что Толстой «отзывался с неподдельным восторгом, и даже собирался писать» о Вере Засулич и Софье Перовской. Наташе Армфельд он собирался собственноручно сшить сапожки, и просил прислать мерку, потому что увлекался этим ремеслом. К его счастью, он не дожил посмотреть, в какой «испанский сапожок» вгонят Россию Армфельды, когда устранят Царя. Террору была дана власть над русской интеллигенцией - власть сделать её слепой, с двойной моралью, двойным стандартом оценки поступков: жалеть одних, и плевать на других, нянчится с одними сиротами, и в упор не замечать сирот в противоположном лагере. Так можно было ли не лишать слова Льва Толстого, господин Кацерик?