Жизнь без царя: новые факты из жизни первой русской республики
На модерации
Отложенный
Новгород — это наше все. Тем более кажется странным, что через двести с лишним лет после того, как Александр Радищев сравнил падение Новгорода с исчезновением Афин и Спарты, тщательного исследования новгородских республиканских институтов в их сопоставлении с институтами других классических республик до сих пор нет. Нет даже серьезного сравнения с современниками — Флорентийской республикой (1393–1434 и 1494–1512), гораздо более устойчивыми Венецией (где классическая республика пала только в 1798 году) или Рагузой (Дубровником, пал в 1806-м). Аргументы советских историков, что политическое давление мешало это делать в ХХ веке, похожи на правду. Но и в Российской империи тема Новгорода не была на первом плане. Трагедия Княжнина «Вадим Новгородский», где Рюрику противостоял вождь местного славянского племени, была запрещена еще императрицей Екатериной II, хотя она, воспитанная на республиканизме Монтескье, и была «республиканкой в душе», как она писала Вольтеру. В середине XIX века появились описания «северорусских народоправств», как Новгород и Псков были названы в известной книге Костомарова (1863), и это было данью времени: земская реформа казалась одним из центральных преобразований Александра II, но с точки зрения современной науки данные труды ближе к художественной прозе, чем к истории. Появление таких работ само казалось исторической аберрацией и не укладывалось в господствующую логику российского историописания.
Начиная с Карамзина, российскую историю писали как историю государства. Ее авторами были монархисты, они работали для монархистов и с монархическими целями. Что уж тут удивляться, когда Карамзин, описывая вече, делится с читателем не чем иным, как собственными фантазиями, порожденными летописными текстами. Кто громче кричал, писал наш главный историк (и тоже «республиканец в душе»), тот и был прав.
Конечно, республиканская фантазия могла питаться текстами этих летописей с не меньшим успехом. Легко ли представить себе учебник, в котором разворачивается не до боли знакомый нам рассказ о собирании земель русских московскими князьями, а история неэффективности центральной власти и потому постепенного освобождения — как свободы вдали от княжьего кулака, так и свободы с кулаками, которая могла за себя постоять? Россия в этом случае предстала бы не как чаадаевский кошмар (мы созданы, чтобы служить примером Европе в том, какими не стоит быть), а как достаточно обычная история европейских городских и общинных свобод. Холопы, менявшие хозяев или бежавшие в свободные приграничные земли; казацкая вольница на периферии Московии, а потом и империи; слабая автократия, где распоряжение, посланное из столицы, доходит до Тобольска через несколько месяцев и интерпретируется местными властями в соответствии с их текущими целями и заботами; наконец, громадный процент староверческого или сектантского населения даже на рубеже ХХ века, противостоящего властям, — где в этом рассказе место привычной неизбежности русской централизации?
Даже труды авторов юридической школы, при всей их реакционной политической позиции, могли бы быть использованы для утверждения республиканской идеи. Чего стоит, например, тезис известной книги Василия Сергеевича «Вече и князь» (1867), где утверждалось, что общинно-вечевая самоорганизация — это характеристика любого русского города до ХII века, а не только Новгорода и Пскова, и что эта свобода исчезает только с приходом монголов? Если бы был, как мы теперь говорим, политический запрос, миф антикарамзинской историографии мог бы быть не менее радикальным, чем миф неизбежной централизации, легший в основу карамзинской истории. Республикански настроенные читатели Сергеевича вообще могли подумать, что князья специально приглашали монголов, чтобы использовать их силу для подавления общинных свобод. Но таковых к середине XIX века оставалось уже немного: как показал социолог Виктор Каплун, расцвет республиканской идеи приходится на поколение, предшествовавшее Пушкину, где «что ни слово, то Цицерон с языка». Они и подготовили умонастроение поколения декабристов.
Что же представляет собой Новгород для мировой истории сейчас, через 1150 лет после его первого упоминания в летописях? Посмотрим, что пишет академик Валентин Янин в июньском номере ведущего французского журнала «Анналы». За последние 10 лет произошло несколько открытий в рамках новгородских раскопок, которые делают Новгород интересным для любого историка. Во-первых, на основании большого количества пломб, запечатывавших мешки с данью, наконец было найдено место, где проходил, по всей видимости, совместный суд посадника и князя, т. е. установлено местонахождение основного института, первоначально ограничивавшего княжескую власть. Датировки находок указывают на 1126 год — это на 10 лет раньше общепринятой даты начала свободного правления в Новгороде. Во-вторых, была найдена Новгородская псалтырь, самая древняя книга на русском языке (первая четверть XI века), так что Остромирово Евангелие (середина XI века) утратило пальму первенства. В-третьих, количество найденных берестяных грамот почти достигло тысячи, и это дает возможность подробнее анализировать устройство боярского домохозяйства и установлений, касающихся браков, а также взаимоотношения между концами и кланами средневекового города и даже особенности духовной власти в Новгороде.
Почему в мире так мало знают о Новгороде, притом что его статус для истории России и судеб свободы в Европе уникален? Кроме политических причин, препятствовавших исследованиям Новгорода в сравнении, скажем, с Венецией, были и чисто профессиональные. Как скажет каждый студент второго курса хорошего истфака, с точки зрения источниковой базы Новгород и Венеция несравнимы. В Венеции, например, мы имеем тщательно хранимые публичные архивы с записями решений всех основных органов республиканской власти, а также политические трактаты, описывающие процедуру выборов и жеребьевки на основные посты республики (например, De Republica Venetorum, написанная Гаспаро Контарини в 1526 году).
В Новгороде архивов нет. Они либо исчезли, так как Новгород постоянно горел, а в конце своей республиканской эпохи стал объектом политических репрессий, либо централизованных архивов вообще никогда не существовало, а сундуки отдельных магистратов (как тот, в котором хранилась дошедшая до нас Псковская судная грамота) утеряны.
Сравнивать же документы публичного права с документами частного или гражданского права, каковыми во многом являются берестяные грамоты, некорректно. А что такое летописи, знает каждый журналист, потрудившийся на ниве заказухи: факты в них излагались в зависимости от политической ангажированности писца или заказчика, канва событий правилась в зависимости от их целей. Стоимость создания такой рукописи была крайне велика, и в ней фиксировались претензии на власть, землю и наследство, поэтому историки относятся к сведениям из летописей с понятным недоверием.
Чтобы избежать обвинений в несопоставимости материала, в 2005 году группа молодых исследователей под эгидой Новгородского общества любителей древности и Европейского университета в Санкт-Петербурге начала подводные археологические исследования останков Великого моста, лежащего на дне Волхова. Задачей было сравнить политическую экономию республиканского строя в Новгороде и Венеции и показать их сходства и различия. Почему, однако, мост?
Мост для средневекового города — дорогое сооружение, во многом аналог «Газпрома». Например, деревянный Риальто в Венеции перестроили в каменную форму в 1591 году только после дебатов, которые шли в течение всего XVI века (после пожара 1514 года), потому что это решение затрагивало огромное количество имущественных и политических интересов. Кто получит контракт на строительство, самый дорогой за ХVI век, если смотреть на долю этих затрат в общих расходах республиканского бюджета? Чьи дома и лавки придется подвинуть, чтобы дать новому мосту достаточно места? Кто получит право разместить лавки на мосту и как мост будет соотноситься с Немецким двором на одном берегу и с долговой тюрьмой на другом? И последнее, что задерживало строительство каменного моста, это вопрос о том, чей проект будет воплощен. Результат известен: Микеланджело и Палладио проиграли конкурс ремесленнику Антонио да Понте, и не только потому, что тот был более сведущ в венецианской фракционной борьбе, но и потому, что архитектурная классика означала признание авторитета папского престола, а с ним и испанского короля. Местный же дизайн однопролетного моста означал: мы сами с усами и строим независимо, как всегда. Свобода была вписана в дизайн моста.
Исследователи рассчитывали обнаружить схожую историю и в новгородском случае, тем более что текст «Закона о мостех» ХIII века, вошедший во многие русские летописи, представляет собой не что иное, как прорабскую разнарядку, описывающую, какие административные подразделения республики чинят какую из 22 секций моста, если он сгорит или будет опрокинут льдом. Удивление вызывает то, что даже такая отдаленная единица, как Обонежская пятина (к которой относились и Кижи), обязана поддерживать и перестраивать мост. Стоимость сооружения была такова, что ремонт его был не по средствам одному человеку (до появления московских князей мы имеем всего две истории о ремонте моста на деньги из одного источника — один раз за счет архиепископа, другой — за счет средств только что разграбленного посадничьего домохозяйства). Новгородский мост оставался единственным (!) многосезонным мостом на территории Руси до появления Большекаменного моста в Москве в конце XVII века (остальные мосты были сезонными и наплавными). Конечно, известно и религиозно-ритуальное значение Великого моста. В Новгороде не отрубали головы, смещенных посадников и преступников казнили сбрасыванием с моста. Местом, которое выбрал Иван IV для окончательной расправы с новгородской аристократией, тоже стал мост.
Раскопки на дне Волхова, проходившие в феврале–марте 2006–2009 годов (в эту пору вода самая прозрачная), показали, что мост ХIII–XIV веков стоял несколько выше по течению относительно нынешнего пешеходного моста. Лавки на нем появились, судя по интенсивности падения монет и заготовок для изделий, только уже после московского захвата. Среди особо интересных находок — актовые печати, например печать тысяцкого Авраама, который отвечал за перестройку части моста. Тысяцкий такого имени известен по летописным записям 1320–1340-х годов, а в 1336-м была великая перестройка моста под руководством архиепископа Василия Калики.
Так появляются новые герои русской истории. Калика запомнился летописцам прежде всего расширением и укреплением Детинца (внутренняя городская крепость), но он был и автором известного послания об умственном рае (серьезные теологические тексты — редкое достижение для избиравшихся жребием новгородских архиепископов). Его имя ассоциируется и с украшениями на Васильевских вратах Софийского собора, где изображена сцена с кентавром, забросившим царя Соломона за тридевять земель, — сюжет, ставший для Европы Нового времени одним из источников идеологии тираноборчества. Любители истории в сослагательном наклонении могут вздохнуть: не умер бы Калика от чумы в 1352 году, врачуя Псков, была бы история России и Европы другой!
Конечно, все эти рассказы о новгородских свободах могут показаться далекими от современной политической ситуации. В конце концов, утверждать, что есть особая новгородская политическая традиция, которую можно возродить в нынешней России, не слишком разумно. Но Новгород важен тем, что служит особым зеркалом для современной российской жизни. Многие важные вопросы можно сформулировать по-новому в свете новгородского опыта. Почему, например, нам кажется естественным, что таким большим и дорогим инфраструктурным проектом, как водоканал отдельного города, должны заниматься только эксперты и начальники, если он затрагивает интересы каждого жителя? Ведь о том, что водоканал — общая проблема, вспоминают все, как только водопровод замерзает зимойи перед мэрией собираются бабушки, чтобы выдрать волосы градоначальнику. Возможно, республиканские, а не либеральные ответы на многие подобные вопросы дадут новое дыхание дискуссии о свободе в современной России.
Комментарии