Почему мы любим читать про страшное?
На модерации
Отложенный
Почему человек любит страшилки и чем его влечет леденящий кровь ужас?
Ответ прямой, четкий, категорический и несомненный. Человек про страшное читать не любит. Произведения, леденящие кровь ужасом, не читает. Страшное и ужасное человек всеми силами старается до себя не допускать. Даже и то, что только кажется страшным – необычным и оттого пугающим. Печальный и очевидный пример: огромное большинство родителей не хотят, чтобы в одном классе с их ребенком учились дети-инвалиды.
Документальные, мемуарные и (в меньшем количестве) художественные свидетельства о леденящем кровь ужасе существуют и публикуются. Двадцатый век дал для них чудовищные основания в чудовищном изобилии. В двухтысячном году вышла в свет книга «Есть всюду свет… Человек в тоталитарном обществе» (М.: Возвращение). Жанр и предназначение этого труда обозначены в подзаголовке – «Хрестоматия для старшеклассников». Прекрасно составленная и прокомментированная Семеном Виленским, хрестоматия включает «Письма к Луначарскому» Владимира Короленко, «Один день Ивана Денисовича» и «Сорок дней Кенгира» Александра Соженицына, «Последний бой майора Пугачева» и «Одиночный замер» Варлама Шаламова, исследование Михаила Геллера о голоде 1921 года, отрывки из воспоминаний Ефросиньи Керсновской, Ариадны Эфрон, Нины Гаген-Торн, стихи Анны Ахматовой, Николая Гумилева, Анны Барковой, Ивана Елагина, великий «Ванинский порт». Обращенность книги к старшеклассникам исключала возможность поместить в ней самые непереносимые свидетельства. Хрестоматия вышла большим по нынешним меркам тиражом – 20 000. Не далее как вчера видела ее в книжном киоске на входе в Российскую государственную библиотеку. На прошлой неделе тоже видела – в книжном киоске Сахаровского центра. Значит, за десять лет (2000 – 2009) в нашей стране не нашлось двадцати тысяч человек, которые испытали бы потребность такую книгу прочесть и вложить в руки своим детям-старшеклассникам.
Массовый читатель отнюдь не рвется читать «Банальность зла» Ханны Арендт. Или «Архипелаг ГУЛАГ». Или циклы рассказов Тадеуша Боровского «Прощание с Марией» и «Каменный мир», исследующие запредельный опыт автора, узника Освенцима и Дахау. Примеры можно умножать до бесконечности, но незачем – очевидность бросается в глаза. Слишком страшно. Леденит кровь ужасом. Как читать такое, когда и без того страшно? «Скажи, зачем в театр идти? И так нас беды не оставят», – обозначил эту проблему Кушнер еще в семидесятом.
Чего боимся? Государства, в первую очередь, начиная с «органов» и кончая паспортным столом и жилищной конторой. Болезни и смерти близких. Социального изгойства. Бандитизма. Сумы да тюрьмы. Хоть у людей до странности короткая память, но многие еще помнят два давящих ужаса советских лет. Первый – донос, «стук», «сигнал». Второй – подогреваемый властью страх перед войной. «Лишь бы войны не было!» Воспитанники советской школы должны помнить (если не постарались забыть) уроки «патриотического ужаса» – подробнейшие повествования о том, как пытали пионеров и пионерок в немецком плену. Петербургский культуролог С.Б. Адоньева в книге «Категория ненастоящего времени (антропологические очерки)» (СПб, 2001), вспоминая эти уроки, высказывает предположение-убеждение, что «жанр детских садистских страшилок обязан своим появлением потребности в рефлексии детей на тему официальных «страшилок» – историй мученичества детей и подростков». Спорить с этим трудно – сюжеты воспроизводятся те самые.
Зато твердо можно сказать, что людям не грозило никогда и не грозит сейчас. Это то самое, чем собираются леденить читателю кровь авторы «хорроров-ужастиков». Вампиры и оборотни. Привидения и призраки. Оживающие мертвецы и мумии. Пауки и летучие мыши. Драконы и динозавры. Вот этакое.
Запросите в Яндексе – «Человек в тоталитарном обществе». Поисковик ответит, что нашлось 730 страниц. Запросите «Вампира» или «Дракулу». Найдутся миллионы. Сразу понятно, чего читатель действительно избегает и боится. Бережет нервы, потому что «они не восстанавливаются». И понятно, чего не боится вовсе. Он готов читать о вампирах и оборотнях, переживая приятную нервную щекотку страха-безопасности. Безопасный страх – заместитель реального. Замещая, помогает внутренне справляться с ним. Приоткрывает клапан, так сказать. При этом причины для реального страха никуда, само собой, не деваются и не изживаются.
Чего в исторической и экзистенциальной реальности боялся Александр Блок? Кажется, я догадываюсь. Чуткий поэт страдальчески и провидчески боялся будущего. Однако во всем корпусе его текстов мы прочтем о «будущем» только восторженные славословия. Год за годом. «Человек есть будущее» «Жить можно только будущим». Реальный страх перед будущим у поэта выговорился один-единственный раз. И помог ему высказаться… бульварный роман, «ужастик» – «Вампир граф Дракула» Брэма Стокера.
«Читал две ночи и боялся отчаянно, – пишет поэт другу, Евгению Иванову, 3 сентября 1908 года из Шахматова. – Потом понял и глубину этого, независимо от литературности и т.д. Написал в «Руно» юбилейную статью о Толстом под влиянием этой повести. Это – вещь замечательная и неисчерпаемая, благодарю тебя за то, что ты заставил меня наконец прочесть ее» (Собрание сочинений в 8 тт. М., 1963, с.251).
В юбилейной статье к восьмидесятилетию Льва Толстого «Солнце над Россией» поэт символизировал в образе «упыря» (вампира) все то, что страшило его в настоящем и прошлом родной страны и что бросало на будущее «все ту же чудовищную тень» (т.5, с.301). Поэт «заслонился» от ужаса Львом Толстым.
«Пока Толстой жив, идет по борозде за плугом, за своей белой лошадкой, – еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и – слава богу. Толстой идет – ведь это солнце идет. А если закатится солнце, уйдет последний гений, – что тогда?» (т.5, с.303)
Что тогда? О реальных страхах говорить трудно. Иногда непосильно. А о том, что какие-нибудь оборотни и призраки заледенили кровь и заснуть не давали – пожалуйста, сколько угодно. Это большое психологическое облегчение – сказать: мне страшно.
Если уж Дракула-вампир столь популярен, что о нем нашелся миллион страниц в рунете, то логично, на первый взгляд, было бы вспомнить русскую «Повесть о мунтьянском воеводе Дракуле», созданную в конце ХV века, и в познавательных целях публиковать ее приложением к знаменитому ужастику. Второй и более пристальный взгляд обнаружит, что это никак невозможно. «Повесть о мунтьянском воеводе» страшна по-настоящему, тем страхом, который велит скорее захлопнуть хрестоматию о человеке в тоталитарном обществе. Не детским сказочным трепетом ужастиков «про страшилищ», а взрослой тоской напоминания о жестокости и демагогии, о беспомощности подданного перед произволом власти. Проблематика этой повести все еще жива и актуальна. «Толико ненавидя во своеи земли зла», господарь Влад Дракула истреблял зло и насаждал добро ежедневно и неустанно. Так, что и процитировать затруднительно: повесть беспощадно откровенна в подробностях деяний грозного воеводы. Один отрывок все же приведу, потому что он не о людях. Когда борец за добро угодил ненадолго в темницу, то «мыши ловя и птици на торгу покупая, и тако казняше ихъ, ову на кол посажаше, а иной главу отсекаше, а со иныя перiе ощипав пускаше».
В русской литературе с древних времен сложилась крепкая и суровая традиция – говорить о том, что страшит человека в действительности. Мучительное умирание, тюрьма, каторга, сумасшедший дом, нищета, одиночество, жестокость, преступление, предательство, бюрократическая бессмыслица, социальный распад. «Смерть Ивана Ильича» и «Палата № 6».
«Записки из Мертвого дома» и «Котлован». «Голый год» и «Новые робинзоны».
Сказочного, «заместительного», дразнящего страха в «высокой» русской литературе очень мало. Эта традиция проявляется редкими прерывистыми стежками. Гоголь со «Страшной местью», «Вием» и запрещенным цензурой «Кровавым бандуристом». Алексей К.Толстой с повестями «Упырь», «Семья вурдалака» и балладой «Волки». Тургенев с его малоудачными мистическими опытами «Песнь торжествующей любви» и «Клара Милич».
Вы скажете: лубок. А я отвечу: даже в «низовой», лубочной литературе нет этого безопасного страха с привидениями и мертвецами, страха, бьющего читателя жуткой и веселой дрожью. Интеллигентные противники лубочных «побасулек» не уставали указывать гневным пальцем на повесть «Мертвец без гроба» и осуждать «элемент сверхъестественного, любовь ко всякой чертовщине» (Екатерина Некрасова «Народные книги в их 25-летней борьбе с лубочными изданиями» – Вятка, 1902, с. 51). Увы, сто лет спустя очевидно, что критики, выступившие в крестовый поход на лубочную литературу, не читали отвергаемое. В лубочной повести Валентина Волгина «Мертвец без гроба» нет ни оживающих мертвецов, ни чертовщины. Это трогательная, гуманная, коряво рассказанная история о русском солдате в турецком плену, который спас от грабителей и полюбил турчанку: «Как же ты заступился за меня, ведь ты, верно, не любишь наших? – Не любить мне их незачем; это уж такое дело; и у нас есть ваши пленные» («Мертвец без гроба». Повесть Валентина Волгина. – М., 1902, с. 24). При чем же тут «мертвец»? Да еще «без гроба»? Да для завлекательности. Лубочный сочинитель (загодя подавая пример нынешним изготовителям масслита) сначала изложил сюжет в книжке под названием «Турецкий пленный», а потом, с минимальными переделками, выпустил под новым заглавием. А поскольку читатели тянутся не только к трогательным историям, но и к приятно-пугающим, со всякой чертовщиной, то на этикетке появился «мертвец». Только на этикетке, но отнюдь не в тексте, потому что на страже стояла цензура, не пуская в массовую народную книгу «элемент сверхъестественного и любовь ко всякой чертовщине». «Образованные» сословия жажду безопасного страха утоляли переводной литературой.
В.Э. Вацуро в монографии «Готический роман в России» (М.:НЛО, 2002) немало внимания уделил превращению «черной готики» в массовую литературу. В 1800–1810-е годы русские переводы и переделки готического романа уже становились достоянием не только культурной публики, но и степных помещиков, грамотных сидельцев, «входили в круг юношеского и детского чтения» (с. 334). О литературных достоинствах подобных сочинений говорить не приходилось, критика относилась к ним иронически. Анонимный рецензент «Сына отечества»(1816, № 48) насмешливо предлагал читателю «формулу» готического романа, советуя не тратить деньги на покупку книги, а написать самому: «Имейте старый развалившийся замок; поместите его где хотите, лишь бы место было необработанное, воздух нездоровый и туманный. Замок должен быть необитаем. Потом сделайте в нем в каждом этаже длинные, узкие, темные и излучистые коридоры. Вам также надобно иметь в стенах несколько железных дверей, открывающихся посредством тайных пружин и запирающихся с шумом за теми, которые будут столь неблагоразумны, что в них войдут. Присовокупите к сему сырые, мрачные подземелья, в которых должно находиться довольное число темниц, самых ужаснейших, какие только можете вообразить. Не забудьте только расположить недалеко оттуда лес, современный миру, и, что всего важнее, непроницаемый лучам солнца. <...>. После сего заведите разбойников, в хижине поместите пустынника лет 90 или более. <...> Когда расположите места и запасетесь таким образом, то будете иметь все нужное для вашего романа» (с.339-340).
Эта насмешка убедительно свидетельствует о горячем стремлении публики к подобному чтению. Очень странно, что отечественная литература на читательский запрос не откликнулась. Почему? Это отдельная и большая тема. В немецкой, французской, в англо-американской литературе, как высокой, так и бульварной, – богатейший выбор «дрожи и ужасов». А в русской – нет, нет и нет. В начале творческого пути в этой области пытался экспериментировать А.С.Грин. И один-единственный раз среди его ученических подражаний Амброзу Бирсу вдруг блеснула удача – рассказ «Ночью и днем». Эффектный «ужастик», уверенно нагнетающий напряжение на границе между мистикой и психопатологией. На крепкой философской подкладке. Да еще и написанный со всем стилистическим мастерством высокой прозы. Рискну сказать, что этот забытый рассказ 1915 года оказался и единственной удачей русской литературы ХХ века в жанре хоррора.
По нашу сторону железного занавеса этого жанра не было. В литературе соцреализма его не могло быть в принципе, а от переводных «мертвецов, вампиров и призраков» советского читателя охраняли строго. Настолько строго, что секвестровали даже классику. Эдгар По, например, не существовал шестьдесят лет подряд: после предреволюционного «Полного собрания сочинений» провал до 1976 года, когда появился томик его рассказов в «Библиотеке всемирной литературы». Советскому человеку запрещалось дрожать «заместительной» дрожью. Ему вообще запрещалось артикулировать чувства страха и ужаса, повседневно пронизывающие жизнь. Их положено было выражать формулами: «Нас не запугать! Дадим отпор! Сплотимся еще теснее!».
В последние двадцать лет потребность в «заместительном» страхе прорвалась с огромной силой. Но по-прежнему первенствуют переводные «ужасы». А что касается доморощенных «Черных книг» с черными пауками на каждой странице… по-моему, пока не получается. Отчего же родная словесность никак не удосужится выполнить главный читательский заказ? Не считать же удачами триллеры Белоброва-Попова (автопародийные с первой до последней строки) или серьезные попытки Владимира Сорокина, который отлично пересмеивает чужие мифы, но в конструировании собственных оказывается слабей самого вторичного фэнтези! Рискну предположить, что дело в отсутствии уюта – не просто уюта как комфортного быта, но и уютности как философии. Для страшной сказки нужно ощущение прочных стен, камелька, бури за окнами на фоне домашней неуязвимости. У нас этой неуязвимости нет. Мы в некотором смысле находимся за окнами, а там страшных сказок не рассказывают. Там в них живут.
В Англии, Штатах, даже и в третьем мире между человеком и иррациональной стихией жизни стоит закон. Есть на что опереться, есть пара-тройка ценностей, признаваемых всеми, и есть перечень вещей, которые элементарно НЕ МОГУТ с тобой произойти. В блестящем рассказе Кинга «Крауч Энд» героиня на лондонской окраине случайно попадает в параллельный мир и чудом спасается в полицейском участке. В российском аналоге этого рассказа она попала бы в милицию и спасения от этого ужаса могла бы искать только в параллельном мире.
В России вообще не работают никакие отвлечения от жизни. Русская проза работает с реальностью как таковой, не отвлекаясь на попытки заменить деревянный клин ватным, как делал это милосердный палач в «Королеве Марго». У нас с условностями плоховато. Мы имеем дело с тем, что пугает нас в действительности: наш триллер, как справедливо заметил анонимный остряк в семидесятые, – это социальная драма «Потеря партбилета». Ничего не поделаешь, такой извод национальной психологии.
Может быть, это происходит потому, что наш рядовой налоговый инспектор, сержант в карантине или паспортистка в отделении куда изощренней и утонченней любого вампира; зачем придумывать страшное, если оно уже есть?
Не выдумывайте русского Дракулу. Перечитайте русского Бабаевского.
Комментарии