Как нам относиться к мату?

На модерации Отложенный

Сначала — что это такое. Я понимаю, конечно, что между мартом и ноябрём прошло довольно времени. Но я я понимаю и то, что размышлизмами не стоит злоупотреблять: время сейчас нервное, и отвлечённое резонёрство может показаться неуместным. Да, признаться, и охоты не было.

И ещё: важное предупреждение.В тексте встречается ненормативная лексика. Автор намеревался вначале заменить соответствующие слова точками или пробелами, но потом решил, что подобное создаст лишние неудобства заинтересованным читателям, и ничуть не помешает оскорбиться читателям незаинтересованным.

Есть такая тема — «русские матом ругаются». Некоторые добавляют — «разговаривают». И чрезвычайно по этому поводу возмущаются. Собственно говоря, этот текст появился как очень запоздалый ответ на одно такое возмущение — ссылку давать не буду, неинтересно, «этого добра везде хватает». В конце концов, надо бы и своё словечко вставить — тихое и незлое, ни в коем случае не бранное.

Сначала, как всегда, определимся с исходной точкой. Что такое современный русский мат? Это несколько тысяч слов и устойчивых выражений, начиная от известных и кончая экзотическими, образованных от трёх корней. Два существительных и один глагол: «хуй», «пизда» и «ебать». Иногда к «матерным» причисляют слова типа «блядь» или «мудак», но это неверно: они грубы, но находятся как бы на границе между собственно матом и просто непристойностями[1]. Слой непристойностей как таковых в русском тонок: навскидку вспоминается лишь слово «жопа» — не матерное, но всё же непечатное[2].

Несмотря на распространённое мнение об уникальности русского мата, богатство и разнообразие брани характерно не только для русского. Английские «факи» тоже весьма разнообразны и заковыристы. Русский мат интересен скорее своей самодостаточностью: он приобрёл черты субъязыка — несколько тысяч слов тянут на язык какого-нибудь некрупного народа. В принципе, матом можно разговаривать, особенно если привлечь и другие бранные слова.

Есть мнение, что мат — это остатки древнего мужского сакрального языка. Отчасти это верно[3], но современный мат — современное явление. Мат создаётся не тремя словами, а производными — а они придуманы сейчас и обозначают в основном современные реалии, причём в значениях, крайне далёких от корневых. «Хуерда» не обязательно похожа на мужской половой член, «ебаться» довольно часто означает «безуспешно пытаться отремонтировать неработающее приспособление», а уж Пиздец и вовсе не имеет отношения к «сладкому женскому местечку». Выражаясь языком Потебни, в мате мы наблюдаем максимальный разрыв между внутренней формой слова и его значением.

Ещё одна важная особенность мата: он целиком относится к области низкого — отвратительных или тягостных действий, низменных страстей, унизительных отношений. Даже когда матерным словом обозначают нечто позитивное, это всегда означает, что говорящий не уважает, как минимум, себя. «Мне охуенно пиздато» — так сказать можно, но почему-то сразу понятно, что речь идёт отнюдь не о возвышенном наслаждении, а, в лучшем случае, о каком-нибудь «угаре». Вечер у моря с любимой женщиной — или хотя бы на террасе с бокалом хорошего вина — не назовут «охуенным», тут придётся прибегнуть к архаическому «я был счастлив» или более современному «мне было хорошо». «Охуенное» — совсем другая опера.

Это опускающее свойство мата известно всем — и тем, кто им активно пользуется, и тем, кто его слышит, и даже тем, кто знакомился с ним исключительно по словарю Плуцера-Сарно. Заметим, что просто брань — оскорбительна, иногда смертельно (человека можно довести до инфаркта вполне вежливыми словами), но матюги как бы переносят человека в некий загаженный мир — что-то вроде деревенского сортира

На самом деле мат — это симптом сразу нескольких болезней. Языка и сознания.

О том я и хочу поговорить. Не столько, то есть, о самом мате, сколько о языке и сознании. Русском языке и русском сознании.

Начать с того, что в современном «культурном русском языке» существует жёсткий запрет на словообразование, введённый в советское время.

Вообще говоря, право народа создавать и менять язык — это нечто очень глубокое, почти священное, sacrum. С библейской точки зрения всякий народ, обладающий собственным языком и свободно им владеющий есть соборный образ непадшего Адама — того, кто в раю давал вещам имена. И, понятное дело, всякая власть стремится этого права народ лишить, сосредоточив эту власть в руках каких-нибудь понтификов[4].

Неудивительно, что советские понтифики, отобрав у людей всякую «частную собственность», отобрали и эту. Простейшим путём — язык заморозили на уровне развития, соответствовавшего примерно тридцатым годам прошлого века, а потом начали урезать. Новых слов в русском быть не должно, если они не одобрены партией и правительством — а оно не одобряло ничего, «а то мало ли». Зато многое запрещало: множество слов получило расстрельную статью «устар»., ещё больше ликвидировали без суда и следствия — просто убрав из языка, как ненужные и вредные.

Эту политику поддержала интеллигентская прослойка — частично по недомыслию (принимаемому за «хороший вкус»), частично сознательно, «из интереса».

Что касается недомыслия, оно извинительно. Пуризм и самоограничение в выразительных средствах (особенно языковых) вообще свойственны «феноменам высокой культуры». Латинисты эпохи Возрождения, например, бахвалились тем, что в их сочинениях не использовались средневековые латинские варваризмы: «все слова, которые можно найти в моих сочинениях, встречаются у Цицерона». Этим бравировали. То же происходит и относительно национальных языков: «мы используем только словарь Пушкина и великих классиков». Безобидное пижонство, в общем-то. Но оно становится опасным, когда пижоны начинают похваливать власть за пуританство. Причём они искренне убеждены, что защищают бастионы хорошего вкуса, и не ведают, что творят.

Но тут имел быть и другая, чисто советская заморочка — интересы инородческой интеллигенции.

Русских в умные старались не брать, заселяя аудитории, кафедры и кабинеты евреями, кавказцами и азиатами. Что приводило к известным последствиям, в том числе и в области языковой.

Евреи русский знали хорошо — часто он был для них «родным», в смысле «первым» — и этим гордились. Но они его именно что знали, а не чуяли: русский всё-таки оставался не вполне своим, несмотря на все прививки животворящего идиша «прям из Одессы». Что касается кавказцев и азиатов, то для них русский был чужд абсолютно — а потому каждое новое русское слово было буквально лишней работой: его нужно запомнить, освоить употребление, «ну и зачем такой геморрой»[5]. Лучше, удобнее, дальновиднее закрыть русским возможность изобретать новые слова, да и почистить язык от старых, благо словари, учебники, радио и телевидение находились в руках правильных людей.

Тут я хотел бы быть справедливым. Всем разумным людям очевидно, что человек любого происхождения может великолепно знать русский язык (или любой другой), писать на нём прекрасные стихи или прозу, или, наоборот, изучать его и писать учёнейшие трактаты. Вопрос лишь в том, будет ли он при этом по-настоящему заинтересован в развитии этого языка. Практика показывает, что неродной язык — прекрасный объект для изучения, неплохой инструмент для собственного творчества (хотя тут уже начинаются сложности), а вот с развитием начинаются очень серьёзные проблемы. В самом лучшем случае человек будет проводить над языком эксперименты, иногда удачные, чаще не очень[6]. В худшем — встанет в удобную позицию пуриста, а то и постарается свести живой язык к какому-нибудь «пиджину»[7].

Чтобы не возбуждать лишние страсти, я сошлюсь на международный опыт по части английского — этот язык сейчас volens nolens осваивают все, кто хочет хорошо кушать. Среди освоивших есть люди, владеющие им великолепно. Но каждый из них воспринимает любые изменения в языке как опасность для себя лично — с трудом вызубрив огромное количество слов и выражений, они не хотели бы напрягаться и дальше. Вряд ли японец или мексиканец могут от души порадоваться тому, что английский меняется. Правда, английскому мнения японцев и мексиканцев глубоко безразличны: этот язык, захлестнувший полмира, развивается абсолютно вольно, и никто ему не указ…

Но вернёмся к русскому, точнее — русско-советскому.

Итак, развитие языка было остановлено — во всех отношениях. В том числе и в словарном. Народу нельзя было доверить права адамовы. Все слова делались в большевицких словодельнях, там же они и выводились в расход.

Что рождалось в этих казённых домах? В основном аббревиатуры — способ словообразования, заимствованный из иврита, для которого аббревиатуры естественны — а также специально выведенные словесные уродцы, приправленные реабилитированным воровским арго.

Использовался этот новояз для оглупления и оскотинивания русских, поэтому уничтожению подвергались именно «высокие» слова, обозначающие возвышенные предметы.

Примеров тому многое множество, приведу всего два. Например, было полностью выбито из живой речи слово «добродетель» в значении итальянского virtu — «сила, творящая благо». Оно «устарело». Слово осталось только в поганых сказочках Салтыкова-Щедрина, которые стали преподавать детям. Над словом полагалось «смияццо». «Премудрый пескарь у щуки спрашивает, что такое добродетель, а та его — ам!» Вот она, ваша «добродетель», мля, гы-гы, бугага. Слово стало смешным, глумным — а там и самая добродетель в людях повывелась; не только от этого, конечно, но и от этого тоже.

Но это бы ладно. Возьмём слово «учитель» — маркированное в русском языке как «высокое». В раннесоветское время это слово — именно потому, что оно вызывало уважение — было ликвидировано. Прежде всего — в значении «школьный учитель». Вместо него был введён термин «шкраб» — от «школьный работник». Ну и звучание — это ж надо было так умудриться насрать согласными[8]. При этом на старом воровском арго это словцо имело свой смысл — кажется, так называли скряжистых нищебродов. Чувствуется, в общем, работа над словом — как любовно вылепили какашку! В сталинские времена, когда русских попробовали использовать для дела, «шкраба» отменили, как «слишком уж откровенное», а «учителя» реабилитировали. Но принцип никуда не делся[9].

Разумеется, при жизни такой — когда новых слов не было, а новые предметы появлялись — приходилось прибегать к заимствованиям. В СССР с «иностранными словами» вроде бы боролись — хотя год от году всё более вяло. Пик лингвистического русофильства пришёлся, судя по всему, на послевоенные годы — что объяснимо. Дальше началась вялая, заведомо проигрышная борьба: неуклюжие номенклатурные придумки, в всё те же аббревиатуры и сокращения, к тому времени уже люто ненавидимые большинством населения.

Характернейшим примером может послужить история слов, обозначающих вычислительную технику. Советское «ЭВМ» было настолько неудобно, что проигрывало даже «компьютеру», слову, на русское ухо, смешному («кому-кому пью?») В то время как те же французы изобрели изящнейшее слово ordinateur, «упорядочиватель» — что и лучше, и точнее, чем «вычислитель»… Собственно, официальная замена «ЭВМ» на «компьютер» и маркировала окончательный пипец советскому проекту — причём это было куда более значимо, чем разрешение ругать Ленина. Для тех, кто понимал, ага.

Если уж боролись даже с профессиональным арго, то можно себе представить, какой пресс давил арго обыкновенные — например, молодёжный сленг.

Впрочем, не стоит переоценивать именно репрессивную функцию властей: молодёжь, вопреки распространённому мнению, не способна к конструктивным творческим порывам, и арго пятнадцати-двадцатилетних придумывают, как правило, взрослые дяди. Чему пример нынешнего мерзейшего «языка для тинейджеров», который весь изобретён соответствующими журналами. Если не верите, поинтересуйтесь, кто придумал блякостные словечки типа «кекс», «морковка» и т.п. Сама молодь ничего придумать не способна, да это и не её дело. Её дело — пробовать все новации на себе, «тянуть всё в рот». Это примерно как с молодёжной модой: юноша способен смело натянуть на себя штаны невиданного фасона, но не способен этот фасон придумать и тем более сшить[10]: на это есть специальная индустрия. Если её нет, ничего этакого нового он на себя не натянет. В крайнем случае в ход пойдёт «что-нибудь импортное», за неимением своего.

Всё это относится и к культурному производству.

Так что неудивительно, что продвинутые ребятишки в Советском Союзе пользовали англицизмы, которые с грехом пополам выучили в школе[11], слегка их переиначивая. Иногда это бывало удачно — вспоминается, например, замечательное слово «шузняки» в значении «обувка»: кажется, что оно заимствовано из какого-то русского говора и обозначает какие-нибудь опорки или там валенки особого фасона (мне почему-то представляются кожаные валенки). Хотя на самом деле это производное от shoes. Но таких удач мало, и в основном советский молодёжный сленг был малоинтересен.

Я до сих пор ничего не говорил о литературе как таковой. А ведь обогащение языка — это прямая обязанность господ сочинителей, одна из немногих функций словесного искусства, общественную полезность которых сложно отрицать. Именно литераторы, дробы тонны словесной руды, ищут и находят самоцветы, достойные словарей. Так происходит во всём мире, так было и в России — до известной поры, когда литература была поставлена под всё тот же партийный контроль. Причём в первую очередь.

Сейчас многие вспоминают о советской цензуре с ностальгией — та, дескать, уберегала неокрепшие души. От чего она их типа уберегала, тоже понятно: чернушная волна девяностых, всё это дерьмо, лившееся с экранов и стекавшее со страниц, надолго отбила вкус к свободе слова. Но не стоит забывать, что люди, обильно сравшие ртами в те самые девяностые, родились и выросли как раз в советское время. И всё дерьмо в их головах накопилось как раз за советскую эпоху. Так что насчёт «уберегали» — не знаю, но по факту — не уберегли. Никого и ни от чего, да.

А вот вреда от контроля над словом было много. Например, лексика и словарный состав советских книг тщательно контролировался — в том числе и в таких областях, где, казалось бы, появление новых слов ну просто неизбежно, поскольку того требуют законы жанра. Например, в фантастике. К этому жанру в СССР вообще относились крайне подозрительно, по сотне причин. Но среди них была и такая, как привычка фантастов придумывать всякие термины и словечки, относящиеся к будущему. За этим следили, стараясь пропускать только скучные солидные слова. Какой-нибудь унылый «транклювитрон» или «БДСМГ-14» могли проскользнуть мимо редакторских ножниц, но ничего подобного тому безмерному изобилию слов и образов, что имеет место в западной фантастике, не родилось[12].

К чему это привело? Процитирую уже поминавшегося Михаила Эпштейна. Вот что он пишет — со знанием дела:

Во всех словарях русского языка советской эпохи, изданных на протяжении 70 лет, в общей сложности приводятся около 125 тысяч слов. Это очень мало для развитого языка, с великим литературным прошлым и, надо надеяться, большим будущим. Для сравнения: в Словаре В. Даля — 200 тыс. слов. В современном английском — примерно 750 тысяч слов: в третьем издании Вебстеровского (1961) — 450 тыс., в полном Оксфордском (1992) — 500 тыс., причем более половины слов в этих словарях не совпадают. В современном немецком языке, по разным подсчетам, от 185 до 300 тысяч слов.

Когда я спрашиваю своих филологически наблюдательных друзей, какими словами за последние годы обогатился русский язык, они начинают сыпать англицизмами. Нет, пожалуйста, с русскими корнями, — уточняю вопрос. Оживление быстро затухает, и с трудом из памяти извлекаются “озвучить”, “отморозок”, “беспредел”, “разборка”, “наезжать”, “париться” (“напрягаться”) и несколько других столь же неновых и в основном низкородных (блатных) слов, выскочивших из грязи в князи; список не меняется годами. Между тем за пять лет нового века английский язык обогатился тысячами новых слов (а значит, и реалий, понятий, идей), созданных на его собственной корневой основе.

[…]

Если английский язык в течение ХХ века в несколько раз увеличил свой лексический запас, то русский язык скорее потерпел убытки и в настоящее время насчитывает, по самым щедрым оценкам, не более 150 тыс. лексических единиц.

Дальше можно было бы цитировать всё целиком, но лучше почитайте сами.

Подбиваем бабки. Придумывать новые слова и вообще как-то менять язык русским было, по сути, запрещено. Оставались только низкие и грязные области языка, куда партия и правительство контролировать брезговало — как, например, брезговало устраивать слежку в сортирах. Неудивительно, что советские сортиры были буквально исписаны от пола до потолка, и надписи эти были чуть ли не единственным памятником массового народного свободомыслия в СССР[13].

То же самое происходило и в языке — грязную область «матюгов» партия не контролировала, словарей не издавала и правильно ругаться не учила. В результате все творческие силы масс ушли на создание и совершенствование тысяч производных слов, а также словосочетаний, словесных оборотов, присказок и обычаев словоупотребления матерной лексики. Мат вырос, как кривой вонючий гриб, питаясь творческими способностями народа-языкотворца, которым не давали развернуться там, где они и в самом деле требовались.

Тут мне, разумеется, скажут — Крылов, да ты охренел от своей звериноживотной ненависти к нашему дорогому товарищу Советскому Союзу, ибо ты хочешь сказать, что в развесистых матюгах виноваты коммунисты. А как же знаменитые матерные загибы, восходящие ещё к Петру Первому, а как же страшная матерная брань и «бляканье»? Русский народ всегда матерился, такова его природа.

Нет, я не страдаю звериноживотным антисоветизмом — это глупо, и за этим прошу к госпоже Новодворской или священнику Якову Кротову. Но вот с аргументом насчёт извечной языковой испорченности русских я бы поспорил.

Обратимся к источникам. Тот же помянутый Плуцер-Сарно опубликовал «загибы». Это не живая речь, а театральщина, выпендрёж, призванный продемонстрировать владение языком — да при том формально и не слишком богатое. Для сравнения, у того же Плуцера в конце приводится современное упражнение на ту же тему — и вот там лексика куда богаче, прежде всего по части матерных производных. Научились, на свою же головёнку…

Теперь рассмотрим другую стороне того же явления. Ну, мат. Почему он производит такое тягостное действие на психику?

Не нужно думать, что так действует любая ругань. Как утверждают знающие люди, американские «факи», даже самые изощрённые, наполнены какой-то чёрной бодростью, которой питается какой-нибудь там «рэп». А вот матюги, хотя вроде бы и энергичны — но на самом деле отнимают больше, чем дают. Как сказал один мой знакомый, долго живший в Штатах, «их брань маниакальна, а наша — депрессивна».

Интересно сравнить действие мата и водки. Водка является мощнейшим депрессантом, она — родник уныния и тоски. Хотя по первости кажется, что она «расслабляет», «расковывает». «Вроде бы легче дышать», «ноша кажется полегче». На практике же неназываемая «ноша» придавливает плечи с удвоенной силой — и это до всякой похмелюги. Нажраться водярой — это всё что угодно, но только не спокойствие и умиротворённость.

То же самое и матюги. Разговор, густо приправленный матом — это всегда разговор, прессующий сначала того, кто это слушает, а потом и говорящего. Говорящий, как правило, это чувствует — поэтому матерщина имеет вполне определённый смысл: опустить до себя. «Ну ты бля нахуй» — расшифровывается примерно так: «ты такое же дерьмо, как и я, только я тебя сильнее, раз тебе блякнул первый». Ответные матюги восстанавливают равновесие — «чё те бля, урод» — но по самому нижнему уровню.

Тут прошу внимания. Существует специальная функция речи — фатическая — которая сводится к установлению, поддержанию и прекращению контакта. Например, слова, нужные «для поддержания разговора» (а также начала и окончания) — телефонное «аллё», традиционное «здравствуйте-прощайте» или «да-да, очень интересно» — это фатизмы. Слова, нужные, чтобы начать, поддержать или закончить беседу.

Но тут есть одна закавыка — общение связано со статусными играми. Люди, чтобы осуществить контакт, должны как бы встать на одну доску. Более того, встать на одну доску — это необходимое условие полноценного общения, иначе это не общение, а командование, «приказ и подчинение» (или «приказ и неповиновение», тоже вариант). Командование — вещь нужная, но ведь иногда надо и просто поговорить.

Нотут очень важно, на каком уровне люди встречаются. Уровни бывают разные. Вежливо раскланивающиеся джентльмены как бы подсаживают друг друга на высокий балкон, и беседуют уже там. Равнодушно кивающие друг другу знакомые остаются, условно говоря, на уровне асфальта — что тоже приемлемо. А вот взаимное бляканье предполагает, что собеседники как бы спихивают друг друга в помойную яму, чтобы там покалякать[14].

Неудивительно, что после каждого такого разговорца по душам на душе становится несколько более гадостно, чем раньше, несмотря на «роскошь человеческого общения».

Тут опять меня прервут и спросят, как я отношусь к тому, что вся наша замечательная интеллигенция охотно использует матюги, да и сам товарищ Крылов, всё это пишущий. довольно часто их употребляет, в том числе и в собственном ЖЖ. Ответ прост: мат — это и в самом деле мощный инструмент, и когда нужно выразить своё отношение к некоторым вещам, он бывает уместен, а иногда и безальтернативен — поскольку в русском языке отсутствуют другие средства выражения тяжёлого негатива, да и вообще некоторых сильных эмоций. Иногда нужно написать «я охуеваю» — поскольку иначе и не скажешь. Однако, как и большинство людей образованных, я никогда не использую мат в ситуации диалога — даже посылать по известному адресу я стараюсь «без этого», и уж если прибегаю к таким словечкам, то для прекращения диалога.

Перейдём к выводам.

Запрещать мат бесполезно. Пока он воспринимается как единственная территория свободы — а это до сих пор так — он будет в ходу. Более того, есть области реальности, которые он описывает идеально — хотя лучше б их не было. Но они есть, и пока они есть, мат будет уместен.

Что, однако, неприемлемо — так это лёгкое отношение к матюгам в обыденной речи. Стрелять из этакого орудия друг в друга — значит, наносить ущерб себе и ближним. Этого делать не надо — как не надо бросаться в помойную яму, даже если есть возможность утащить туда за собой и своего неприятеля. Такие вещи можно делать только в очень крайних обстоятельствах — но как раз в них мат обычно не нужен, да и слова тоже, достаточно взглядов и движений.

Нет, я не думаю, что доживу до времени, когда встречу в учёном словаре слово «хуй» с пометкой «устар». Но я могу представить себе русский язык, в котором матюги остались малой и далеко не самой интересной частью — и, пожалуй, хотел бы говорить и писать на таком языке.

Это, впрочем, уже зависит не от лингвистики, а от политических реалий.

Как и всё остальное.

В статье использована картина Василия Шульженко «Сортир»

Примечания
[1] Слово «блядь», строго говоря, совсем не матерное.

[2] Сейчас, разумеется, критерии сместились. Слова, которые раньше не могли появиться в литературном произведении, а в нелитературном допускались только при цитировании частной переписки (и то буквы заменялись точками), сейчас могут свободно появляться в художественном тексте – при соблюдении определённых условий, трудно формулируемых, но всем понятных. Например, матерное слово до сих пор не может быть названием популярной книги или даже главы в этой книге, если существует оглавление (за некоторыми особо мотивированными исключениями – например, когда речь идёт о заведомо андеграундной литературе). Мат более приемлем в речи персонажей, чем в авторском тексте (опять же

[3] Существовало, вообще говоря, два сакральных языка – «мужской» и «женский», считающиеся взаимно «нечистыми». Женский тайный язык, отча, ныне известен (в своих остатках) очень немногим – что, возможно, и к лучшему.

[4] Насколько эта власть важна, мы можем убедиться прямо сейчас – почитав очередную сводку с полей лингвистических битв, например, на Украине. Там «мова» — вопрос не просто политический, а, можно сказать, эссенциальный для самого бытия Украины как «отдельного государства», так как вся концепция «Украины-не-России» держится именно на этом гвозде, всё остальное – декорации.

[5] Справедливости ради – «всякие ограничительные политики» по отношению к русским словам вводились и в царской России: язык придерживали. Отчасти это было связано со схожими факторами – то есть немецким доминированием.
Отнюдь не случайно, что тот же Хлебников, — известный именно как словотворец – был сознательным и последовательным русским националистом.

[6] Как, например, это делал Георгий Гачев или делает сейчас замечательный Михаил Эпштейн. Правда, эти авторы, отлично разбирающиеся в предмете и очень сильные в критической части (Эпштейна я ещё буду цитировать), не смогли создать слова и выражения, получившие хотя бы некоторое распространение.
Отчасти в том виновата их склонность к каламбурам, «словам-чемоданам» - что для русского как раз не очень свойственно. Я сам эту склонность понимаю и разделяю – но в меру.
Для сравнения. Владимир Набоков, блестяще владевший английским, тоже пытался экспериментировать над языком – например, внедрить в него слово «пошлость» в некотором «энглизированном» варианте (postlost, кажется). Это было воспринято как чудачество и распространения не получило – и это при колоссальной всеядности английского языка, который вроде бы «принимает всё».

[7] На самом деле проблема создания пристойного «пиджн-русского», упрощённого варианта русского языка для нерусских, которым зачем-либо нужно разговаривать с русскими на русском языке – реальна и актуальна. Другое дело, что это нужно делать – в смысле, конструировать сознательно, с привлечением «заинтересованной стороны». Сейчас таковой являются разве что мигранты, которые русский учить не желают ни в каком виде, кроме мата и трёх десятков глаголов, обознаающих простейшие действия, просьбы и требования. Но это отдельная грустная тема; мы тут всё-таки говорим о русских проблемах.

[8] Вот замечательный пассаж на эту тему одного свежерепатриированного израильтянина:
Как удачно легло запоминающееся словцо, как точно ассоциировалось свистяще-шипящее «шкраб» с ненавистным для всех смыслом: школьный учитель. Здесь слышится и нечто гнусно скребущее, за душу хватающее, будто бы острым резцом по стеклу протянутое, зубы сводящее. И в то же время что-то студенисто бесформенное, клешнями загребающее, членистоногое и крабообразное, по грязи ползущее, в болотной тине погрязшее. А для особо впечатлительных — нечто рабски завистливое, льстиво угодливое.

[9] То же самое произошло и с риторикой, даже со звуковыми строем русской речи.
Помню, певец Сергей Калугин где-то писал о том, насколько по-разному звучал русский язык у стариков – и у теперешних. Кончилось тем, что он купил где-то книжки пятидесятых годов по постановке речи – и удивился тому, насколько различаются рекомендации.
У меня те же воспоминания о речи очень старых людей. Тот русский язык звучал мягко и властно, а наш – грубо и одновременно заискивающе. Нетрудно догадаться, почему.

[10] Или всё-таки сошьёт – да такое, что жуть-матушка возьмёт. См., например, здесь.

11] Вот классическая хипповская стихушка (цитирую по памяти):
Я лезу в свой покет
В надежде на прайс
Рукой в водостоке 
Нашаривши айс.
Ну что за мисфорчен,
Мой покет из эмпти,
Подайте кто хочет,
Спасите от смерти!
Тут интересны рифмы – они довольно чётко показывают, что это уже не английские слова, а часть русскоязычного сленга.

[12] Возьмём, например, самых известных и самых привилегированных фантастов СССР – братьев Стругацких. Им было позволено (сейчас принято считать, что это они сами себе разрешили; спорить не буду) много больше, чем другим: например, только Стругацкие предлагали читателям «философские притчи» или «фантастическую сатиру». Неудивительно, что именно они создали самый обширный словарь «новых словечек» для обозначения фантастических объектов, упоминающихся в их произведениях.
Но, что характерно – весь этот словарь, чрезвычайно обширный, невероятно скучен. Тексты Стругацких разбирали на цитаты – но ни одного интересного оборота или словечка они не запустили.
Причина проста: все их лингвистические находки – или кальки с западных книжек (герои их сочинений летают на «глайдерах») или подражания им («скорчер» вместо «бластера» - слово удачное, но уж точно не русское), или уж типичные советизмы, вплоть до опостылевших всем аббревиатур. Например, «БВИ» - «Большой Всемирный Информаторий»; сравните с гиперударным словом «Интернет»: это точное повторение истории с «компьютером» и «ЭВМ», только в литературе.
А ведь изобрети популярные Стругацкие удачное русское слово для обозначения всемирной электронной сети - глядишь, оно бы и пошло в России в ход, да и реальная история электронных сетей у нас могла бы быть несколько иной.
Хотя не стоит забывать, что герои поздних Стругацких говорят в основном то ли на «интерлингве», то ли на каком-то другом «всеобщем языке», но не на русском. Для сравнения – у подавляющего большинства американских фантастов мир будущего – это мир торжествующего английского языка. Что мы и имеем в реальности – опять же, далеко не только поэтому, но и это сыграло свою роль, пусть и небольшую, но значимую. «Англоязычное будущее» создавалось не только Рузвельтом и Рейганом, но и Хайнлайном.

[13] Если уж мы заговорили об этом.
Я помню относительно пристойные сортиры в Историко-архивном Институте, где можно было встретить надписи на древнеславянском, латыни и санскрите, не говоря уже о европейских языках.
Помню я сортиры Московского инженерно-физического института, где писали по-русски, зато попадались формулы.
Помню я также адский, воистину геенский сортир на железнодорожной станции Балабаново, буквально затопленный говном – но и он был исписан до самого потолка.
Разумеется, большая часть сортирных надписей обсценны, но попадалось и интересное. Например, балабановское отхожее место славилось своими стихами. Там можно было встретить и признания в любви, и сатиру, и даже своего рода обмен мнениями. Например, на стандартное сортирное «Писать на стенах туалета, конечно, всякому дано. Среди говна вы все поэты, среди поэтов вы – говно!» следовал изящный ответ – «Но настоящие поэты всё ж пишут здесь, а не газетах». На это следовало одобрительное – «Когда говно заполнило газеты, остались только туалеты». А над дверью, прямо под разбитой ламопочкой, красовалась выцарапанная гвоздём и прокрашенная шариковой ручкой надпись: «Дом Творчества».
(И совсем уж entre parenthèses. Я где-то наткнулся на сведения, что пассаж про поэтов и говно в дальнейшем присвоил себе Игорь Губерман, который вообще много чего себе присвоил, что плохо лежало. Оставим это без комментариев, так как сведения эти недостоверны – но коли и вправду так, значит, с хуцпой у Губермана всё в полном порядке).

[14] Интересно, насколько остро это чувствуют люди, для которых борьба за статус жизненно важна – например, заключённые.
Мат в тюрьме – где ему, казалось бы, самое и место – вещь, крайне опасная для матерящегося, поскольку все выражения понимаются буквально и за них приходится отвечать. Понятно, что это «буквальное понимание» - отчасти рационализация, отчасти поза. Но она откуда-то взялась – собственно, именно из этого чувства опущенности.

Константин Крылов