Распечатана тайна Гришки Распутина
На модерации
Отложенный
Отрывки из впервые опубликованного дневника легендарного старца. “Роду я — малого, бедности — большой. Одним словом, жук навозный… Не пойду на злое: у меня завсегда к человеку — жалость большая. Да и что — человек? Клоп. Раздавишь — вонять будет. И порешил: моя дорога к почести — через бабу”.
В Госархиве с 20-х годов хранится документ, обозначенный как дневник Распутина. Как он туда попал и в каком точно году, неизвестно. Спустя 80 лет хранения дневник Распутина выходит отдельной книгой.
У историков есть сомнения в подлинности дневника Распутина; но это едва ли не лучший способ узнать интереснейшие подробности о жизни и характере “святого черта”, “старца”, который называл Николая II Папой, императрицу Александру — Мамой, влиял на важнейшие государственные дела и вертел, как хотел, историей России. “МК” публикует отрывки из записей Григория Распутина.
История — дама с капризами: много лжет. Дневник Распутина перекликается с “Дневником Анны Вырубовой, фрейлины императрицы”. Рассказывает один из публикаторов дневника Распутина — кандидат исторических наук Даниил Коцюбинский:
— Дневник Вырубовой был опубликован в 1927—1928 гг. и разоблачен экспертами как подделка. Для человека, который знаком с историей той эпохи, очевидно, что дневник Вырубовой резко контрастирует с ее слогом и личностью. А дневник Распутина прекрасно коррелируется с нашим представлением о Григории: звучание, речевые особенности, восприятие себя “старцем”. Он любил диктовать — на него работали несколько секретарей и редакторов, включая императрицу. Это были духовные наставления с автобиографическими компонентами. Распутин, относившийся к своей личности в высшей степени серьезно, понимал себя как посланец неба и стремился зафиксировать свое бытие. Не упускал Распутин случая прихвастнуть и своим влиянием на “большие дела”: “Меня царским лампадником зовут. Лампадник маленькая шишка, а какие большие дела делает!” На одной из страниц стоит подлинная подпись Распутина, но это тоже могло быть сфальсифицировано. Даже если этот документ прошел через руки сочинителей, в нем много реальных фактов. В нем запечатлелся наиболее живой образ Распутина, Николая II и Александры Федоровны. Итак, читаем записки...
Как стал исцелять
(…) Роду я — малого, бедности — большой. Одним словом, жук навозный… На разбойное дело не гожусь. Не пойду на злое: у меня завсегда к человеку — жалость большая… Да и что — человек? Клоп. Раздавишь — вонять будет. И порешил: моя дорога к почести через бабу. Как решил, так и действовать по плану стал.
Русский мужичок, хоча и в бедности и в убожестве, а все ж — побубнить любит. Мужик умишко свое завсегда щекочет. Мы — духом бунтари. Яму мало сходить в церковь — лбом пол морочить. Яму особого Бога дай и то он, Бог-то, туманный и заковыристый... Тело — оно ему милее. А через кого мужик Бога ищет? Всего больше через бабу. Потому в бабе — дух живее. Шуму она боле делает. А без шуму — ни Бога, ни почести не сделать! А уже пошуметь бабы всегда могут. Только свистни, она враз откликнется. За собой — деревню поведет. И вера в ней мягкая… Ветром носится… Как я до этой мысли дошел — так и стал действовать через женщин. Вот.
Куда идти мне?
После того, как я неведомой силой был поднят на небо, я стал помышлять о том, что меня избрал Господь не для игрищ бесовских; а для какого-то неведомого дела. И стал мыслить о том, кому свою силу отдать? Во что и для чего?
Шел это я утром рано улицей. Вижу, у дверей церковной паперти сидит женщина с младенцем на руках и горько плачет. Я к ней: “Об чем плачешь?” — “Горе, — грит, — у меня — муж помирает...” — “Веди, — говорю, — к болящему, помогу, чем смогу”.
Привела. (…) Я ему ноги растер, спину растер. Дал ему крест, сказал: “Приложись к кресту и вставай, и — иди с Богом. Тебе работать надо, детей кормить”. Встал и пошел...
С этого дня стал мне народ в ноги кланяться. Христовым сыном величать. И пошла обо мне слава большая. Всюду только и разговору, что про мои чудодеяния. Особенно обо мне много говорили женщины. Их всего сильнее нужда бьет — и потому они всего скорее верят в божественное. И имя Григория разнеслось повсюду: куда дует ветер, куда залетает птица, куда несется волна — туда неслась сказка про нового пророка Григория. (…)
Откуль у человека божественная сила берется? И не глядел я на женщин и не думал о них, ибо был сыт лаской. И никогда я об этом не думаю.
Пришло — закружило… Прошло — стошнило… Придет, закружит и отпустит, и нет в этом для меня ни греха, ни радости. Ибо сие не от меня исходит и не волен я против этого бороться. Вот.
И подходит это ко мне отец Афанасий. Лицо, как сапог вычищенный, лоснится, из глаз слеза каплет. (…) “Вот, — говорит, — слушай. Из головы это у меня не отходит, как ты сказал: “Я — сам от себя!” Вижу сила большая в тебе”. Я молчу.
“Ну… сила, говорю, большая. А большому кораблю — большое плавание”. Я молчу, а чувствую, как в жилах у меня кровь переливается. “Что это, — думаю, — дьявол-искуситель, или сама судьба ко мне пришла?” Гляжу на него и — шепчу: “Да... сила большая. Решился так, что мне в столицу надо”. — “Куда?” — “Туда, где большие бояре царские, где царь-батюшка и царица-матушка”, — а… у меня в ушах звон. “Повезу тебя в Петербург, — говорит, — повезу — будешь в золоте ходить. Помни тогда своего благодетеля”. (…)
Так он и свез меня.
И было это под Зимняго Николу. Помню это, никогда мне этого дня не забыть… Потому с этого дня моя судьба повернулась, как поворачивается подсолнух к солнышку. Повели это меня к отцу Феофану. Подошел я к нему под благословение. Впилися в глаза мы: я — в него, он — в меня… И так-то у меня на душе легко стало. Будто не я к нему за ключами, а он ко мне. “Гляди, — думаю, — меня не переглядишь… Моим будешь!
Будешь, будешь!” И стал он моим.
Не то благоденствую, не то уживаюсь… не то скучаю… (…) Понял я, что моей мужицкой свободе — конец пришел. Что будут они все со мной в мужичка играть, а что мне их, господ, их хитрости постигнуть надо, а не то мне скоро — крышка, капут. Тут-то и разбилась моя дорога в два конца.
Мама
Мама — это ярый воск. Свеча перед лицом всего мира. Она — святая. Ибо только святые могут вынести такую муку, как она несет. Несет она муку великую потому, что глаз ее видит дале, чем разумеет. Никакой в ней фальши, никакой лжи, никакого обману. Гордость — большая. Такая гордая, такая могучая. Ежели в кого поверит, так уж навсегда обманешь ее.
Отойдет от нее человек, а она все свое твердит. “Коли я в него верила, значит, человек стоящий”. Вот.
Такая она особенная. Одну только такую и видел в своей жизни. И много людей видал, а понятия об ей не имеют. Думают, либо сумасшедшая, либо же двусмыслие в ней какое. А в ней особенная душа. И ей, в ее святой гордости, никуда, окромя мученичества, пути нет.
Папа
Папа… что ж, в нем ни страшного, ни злобного, ни доброты, ни ума… всего понемногу. Сними с него корону, пусти в кучу — в десятке не отличишь. Ни худости, ни добротности — всего в меру.
А мера куцая — для царя маловата. Он от нее царскую гордость набирает, а толку мало. Петухом кружится. И тот мучается. Только у него все иное… Все полегче… одначе чувствует: не по Сеньке шапка.
15.03. — Год 15.
“Дорогая моя Мама! Подумай над всем, что я тебе пишу! Твоя вся жизнь — в твоем Солнышке. Потому без него какая тебе радость? Зачем строить гнездо, если знаешь, что его ветром снесет? Так. Для сохранения всего — не только гнезда, но всего леса, надо по убрать тех, кто этот лес с трех концов поджег. А кто сии поджигатели: с одного конца Гучков с своей партией — он, ты уже мне поверь — он над разбойниками — разбойник. Он не токмо гнездо подожгет, птенчиков переловит и в огонь бросит. Второй враг — это братья и родичи Папы. Они только ждут, чтобы кинуть спичку. И третий самый страшный враг — война. Потому, ежели все по-хорошему будет, все на своем месте, то никакой чужой, охотник в тот лес не заберется, а так двери открыты! Открыты двери! Вот. Теперь, как же уберечь гнездо? А вот как? Говорит Папа: “Не хочу позорного мира, будем воевать до победы!” Он, как бык, в одну сторону: “Воевать до победы”, а Вильгельм с другой.
Взять бы их, да спустить. Хоть глотку друг дружке перегрызите: не жаль! А то вишь! Воевать до победы!
А победу пущай достают солдаты. А кресты и награды — енералам. Ловко! Добро, солдат еще не очухался. А очухается, — тогда што? А посему… Шепни ты ему, што ждать “победы” — значит терять все. Сгорит и лба не перекрестит, а посему вот мой сказ: свидеться с… У яго все как на ладошке, а потом, ежели што — для форм — поторгуйся.
А еще к тебе просьба: сию бумагу насчет осушки болот пущай Папа подпишет. И сделать сие не забором, штобы Дума не пронюхала. А Думу — закрыть. Закрыть Думу! А то Гучков нас всех прикроет. Из под яго крышки не выскочишь! Вот.
А сию мою молитву Солнышку под головку! А за сим — молюсь об тебе!”
Сие написал ей, и бумаги, которые этот бес передал, направил. (…)
А боюсь другого… Што они костер раздуют, а потушить не смогут. Што тогда?
Чем я взял Маму
О чем бы не писал, все к одному: вернуться надо. Как удержать власть над Мамой? Потому ей замест Папы хоча! Бывает, найдет на яво такое. Хошу, мол, штоб по-мояму было. Тогда он, как бык сорвавшись, делов понаделает? А все же нам дела делать — значит, с Мамой в ладу быть.
“Вот ты, Бадма лекарственник, всяку хворь лечить умеешь. А можешь ты сделать таку хворь, штоб тобой человек болен?” Он не понял. Ну, пришлось ему растолковать. “Надо мне, — говорю, — штоб Мама все обо мне печаль носила. Штоб в кажном шаге обо мне мыслю имела. И окромя меня штоб никто ей не мог настоящего дать покоя и веселья”.
Задумался Бадма… и грит потом: “Сие большим шарлатанством почитается, одначе есть такое. (…) Ну вот, — грит, — дам я тебе несколько платков шелковых... ну, пузырек тоже. (…) А секрет с сим платочком такой, што повяжешь им голову, будто туман какой, тошно пьянеешь. Ну, так-то приятно и легко… и будто слабость кака и ко сну погонит… И уже ни за што от яго не отвыкнешь”.
А как я ей сказал, што повязываясь, то так мое имя поминать должна и обо мне думать, то уже, конешно, она верила, што сия сила от меня, Григория, исходит… Вот.
Боле 5 лет сими платками я Ее и Ево (Николая II и Александру Федоровну. — прим. сост.) тешил.
Твоя судьба с моей перепуталась…
Ён приезжает. С виду веселый, а Сам как заяц загнанный: все с перепугу оглядывается, дрожит, будто отдышаться не может. Подошел я это к яму и говорю: “Очень мне даже тяжело глядеть, как ты мучаешься… и хотелось об тебе помолиться”. (…) А Ён в растерянности и грит: “Григорий, мне сказывали, будто… ты… меня… убьешь”! А Сам глазами так и колет.
От Яго таких слов и я задрожал… И говорю: “Папа мой! Я раб Твой... против тебя, што пушинка легкая: подул — и нет ее, унесет ветром и затеряется... и больно мне и обидно такие слова слышать. И язык мой того не скажет, об чем ты подумал.
Ну а теперь вот слушай: Твоя судьба с моей перепуталась. Еще до рождения, понимаешь, до рождения тоненьким росточком твой царский корень об мой мужицкий обвился, а для сиё нужно было, штобы помочь тебе до солнышка дотянуться, а Твое солнце — Твоя царская мощь и слава! Вот. Я тебе в помощь. Вот послушай, завертять тебя твои враги, скрутят, а я топориком, топориком все сучья обрублю. Может, сам упаду, а Твою царскую голову из прутьев освобожу”. Вот.
Говорю это я, а сам дрожу… И Господи ли Боже мой! Лбом… царским лбом Земли коснулся и сквозь слезы сказал: “Отец Григорий! Ты мой спаситель. Ты святой, ибо тебе открыты пути Господни…
Комментарии
Ну-ну...