«Мне хотелось написать про Зою, будто бы про родину свою...» М Алигер 100 лет

«Мне хотелось написать про Зою, будто бы про родину свою...»

Композиция: исповедь поэтессы и строки ее славной поэмы

К 100-летию со дня рождения 

С планеты СССР

 Я родилась в конце 1915 года, и детство мое – это годы гражданской войны, годы военного коммунизма, и все трудности, связанные с этим временем. Даже первая кукла, которую я помню, был сшита из тряпок, лицо ее было нарисовано химическим карандашом, и одета она была в форму сестры милосердия. И так всю жизнь, с первых сознательных лет, с того часа, что я помню себя, судьба моя тесно и неразрывно совпадала со всей жизнью моей страны, и так органично было мое душевное участие во всем, что переживала страна, что мне подчас трудно отделить себя, свою биографию, от времени, в котором я выросла, и замечательные события этого времени кажутся мне подчас фактами моей личной жизни…

Я училась в замечательней школе имени Ильича, в атмосфере доброжелательности, дружбы, подлинного демократизма. Все в нашей школе было интересно: и собрания, и кружки, и традиционные революционные праздники, и даже сами уроки. У нас были чудесные педагоги, которые так пристально-внимательно относились к нашим индивидуальным склонностям и чертам характера, что, я полагаю, никто из нас не мог выйти из школы, не ощущая уже своего признания, своего пути в жизни. Это была воистину школа молодого революционного государства, еще очень несытого, неустроенного, бедного и в то же время грандиозно богатого в самом высоком смысле этого слова. Были в нашей школе чудесные традиции. Вот одна из них: начиная с пятого-шестого классов, мы всю зиму работали в разных кружках: выпиливали, рисовали, лепили, вышивали – каждый делал, что умел. В то же время шли репетиции, готовилась большая театрализованная программа для праздничного вечера. Билеты на него продавались за деньги, в антрактах устраивалась лотерея, разыгрывались изделия, изготовленные нами за зиму, а собранные средства шли в фонд летнего путешествия. Так я совершила первые путешествия моей жизни: низовья Днепра, степной заповедник Аскания-Нова, Крым, Кавказское побережье, Грузия... Ах, какие это были веселые, увлекательные, чудесные поездки! Да, моя школа – это огромный факт моей биографии, она многое определила в моем становлении, и я всегда с радостью и благодарностью вспоминаю ее и жалею тех, у кого нет таких воспоминаний.
Первым моим любимым поэтом был Некрасов – почему-то я узнала его раньше, чем Пушкина, и, может быть, поэтому долгие годы ничто не могло затмить его для меня. Первые свои стихи я написала в восемь лет и до сих пор помню, как это произошло. Мне приснился сон: толпа парода, идущая куда-то, по-моему, на какой-то обрыв, с которого видно, как встает солнце, и поющая нечто невообразимо прекрасное и взволнованное. Я была среди этих людей и пела вместе с ними, а утром, проснувшись и вспомнив все, решила записать нашу удивительную песню. Но то, что мне удалось припомнить и записать, было неизмеримо бледнее того, что мы пели во сне, и это долго мучило меня.
Я очень увлеченно и старательно писала стихи к каждому революционному празднику, в честь каждого школьного события, даже некоторые классные сочинения я умудрялась излагать стихами до тех пор, пока я не узнала настоящую поэзию, и не только классику, но и более близкую, понятную, говорящую о моей жизни, современную советскую поэзию: Маяковского, Багрицкого, Светлова, «Двенадцать» Блока (лирику его я узнала гораздо позже), «Главную улицу» Демьяна Бедного. Я стала старше и решительно бросила свои стихи, почувствовав, как они ничтожны и беспомощны по сравнению с тем, что есть истинная поэзия. Эта ясность пришла ко мне как раз вовремя: я кончила семилетку и пошла учиться в химический техникум, работала на химическом заводе, твердо решив переспорить самое себя и лучше уж стать хорошим химиком, чем писать плохие стихи. Года два я с собой справлялась, а там, как-то сами собой, снова стали писаться стихи. Мне было уже лет шестнадцать, и я скоро поняла с полной ясностью, что нет у меня другой любви, кроме поэзии, нет другой жизни, кроме литературы.
Я бросила техникум, дом, родной город и уехала в Москву, уехала без оглядки, не думая, ни как, ни даже где я буду жить, твердо зная только одно: чего я хочу в жизни. Тогда, в свои пятнадцать-шестнадцать лет, я не очень отдавала себе отчет в том, как я буду добиваться желаемого, это было безотчетное душевное побуждение, я поверила жизни и не ошиблась.
С начала 1933 года я стала посещать литературную группу при журнале «Огонек», которой с увлечением руководил погибший в начале Отечественной войны писатель Ефим Зозуля. Появилась первая литературная среда, которая так много значит в начале пути, первые литературные дружбы. Ярослав Смеляков был в ту пору наиболее заметной фигурой среди молодых поэтов. Он сразу привлек к себе внимание.
Впервые я прочла свои стихи публично, услышала критику и советы, и впервые, летом 1933 года, в «Огоньке» были напечатаны мои стихи: «Будни» и «Дождь».
Если бы сейчас меня, писателя-профессионала, спросили, почему нередко из молодых людей с бесспорными литературными способностями ничего не получается, я, пожалуй, могла бы это очень точно объяснить. Я могла бы это сделать, сурово и беспристрастно оглянувшись на свой собственный путь, отчетливо вспомнив те опасные перекрестки обстоятельств и возможностей, которые легко могли увести меня далеко от единственно верной, единственно моей жизненной дороги, если бы хоть чуть ослабели во мне воля, целеустремленность, требовательность к себе. Я отчетливо помню тот год моей жизни, когда после первой неожиданной удачи, публикации двух стихотворений без всяких усилий с моей стороны, одно за другим напечатанных в «Огоньке», у меня очень долго ничего не задавалось, словно бы жизнь мудро решила сразу же ткнуть меня носом в то, как непросто и нелегко стать профессионалом писателем.
Я слукавила бы, если бы сказала, что мне в ту пору до смерти захотелось учиться, но я чувствовала на каждом шагу и с каждым днем сильнее, как постыдно мало я знаю, как это сковывает всякое мое движение. Я принималась было учиться сама, кидалась в разные стороны, разбрасывалась, запутывалась, приходила в отчаянье, и жизнь опять вовремя пришла мне на помощь. Именно в это время Союз писателей открыл Вечерний рабочий литературный университет, туда пошли учиться многие мои товарищи, и меня, естественно, тоже потянуло туда.
Вероятно, я стала бы литератором и без учебы в Литературном институте, вероятно, не институт сделал меня поэтом, ибо научить человека стать писателем вообще невозможно, но тем не менее институт очень много помог мне. Он сделал меня образованным человеком, он дал мне систему и навыки, необходимые для приобретения образования, организовал мое время. Он помог мне даже тем, что задал мне много работы, лишив меня пустого времяпрепровождения, возможности слишком много писать, писать зря, оставив для меня единственную возможность писать только тогда, когда я уже не могла не писать; только о том, о чем я уже не могла не писать. В определенный период роста, когда молодой человек сам еще не стал собственным строгим судьей себе самому, такой регулятор неоценим.
С институтом связана для меня очень значительная полоса моей жизни: там я вступила в комсомол, оттуда берут начало многие мои литературные дружбы и приверженности, тогда, с 1935–1936 гг., начала я активно печататься в центральных газетах и журналах, главным образом в журнале «Знамя», который вообще уделял много внимания молодым и начал печатать многих ныне широко известных поэтов.
Тридцатые годы! Какой это сложный узел, какой многослойный сплав! Коллективизация и раскулачивание, классовая борьба в деревне; электросварки первых строительств; зарева фашистских костров и пожар Рейхстага, Лейпцигский процесс и пламенная речь Димитрова, и вот он из обвиняемого превращается в обвинителя и, героически вырвавшись из рук врагов, приземляется на московской земле; 1934 год начинается XVII съездом партии, съездом победителей, и завершается грянувшим 1 декабря предательским выстрелом, убившим Кирова... Война с басмачами и Турксиб, события на КВЖД и строительство Комсомольска-на-Амуре. Наконец-то относительно сытые годы, и вдруг Испания и наша горячая, безотказная, всенародная причастность к ее героической борьбе с фашизмом... И одновременно с высокими порывами – горькие недоумения и глубокая тревога: совсем не все вокруг можно было понять и объяснить даже самой себе.
Каково было разобраться во всем этом смолоду, когда, помимо всего, несмотря ни на что и наперекор всему, мир все-таки и все равно прекрасен, и полон неотвратимых радостей, надежд, дружбы, любви... И как сопрячь все тревоги и сомнения с прекрасными деяниями родины, с высокими идеями, движущими ею..
В то время Москва, и прежде всего молодая Москва, моя Москва, жила событиями в Испании, город был завален апельсинами в ярких папиросных обертках – наша страна покупала их, чтобы помочь сражающейся республике, и туда, в Мадрид, в Пиренеи, отбывали наши летчики и танкисты, и мы вчетвером – Женя Долматовский, Костя Симонов, Миша Матусовский и я – писали стихотворное послание героическому испанскому народу, и я читала его на торжественном вечере, куда пришли в гости к студентам-литераторам приехавшие на несколько дней из Испании Рафаэль Альберти и Мария Тереза Леон. Очень много вокруг было увлекательных событий и живого дела, захватывающего дела. Жизнь была строительством нового общества, нового мира, и мы в это горячо верили, и мы во всем принимали непосредственное участие.
Развитие мое вширь, как мне кажется, пошло главным образом за счет того, что я смолоду очень много поездила по стране, очень много повидала и узнала. С 1934 по 1939 год я побывала: в Ленинграде и на Севере, в Карелии и на Белом море, на великих наших реках: Волге, Каме, Оке, Белой; в Средней Азии; в Киргизии, Узбекистане, в Азербайджане, Грузии, Сванетии; на Украине и в Белоруссии. Расширились рамки впечатлений и представлений, расширился круг тем.
Мне кажется, что в моей судьбе развитие вглубь вообще всегда шло за счет моей очень нелегкой жизни, в которой мне ничто не давалось просто, в которой было много суровых испытаний, лишивших меня, я думаю, внутреннего права на идиллическое восприятие действительности и сделав эту черту и в искусстве глубоко чуждой мне. И поэтому же, наверно, у меня всегда в лучшем случае улыбку вызывают всякие организационные меры, которые предпринимаются для того, чтобы «нацелить» на глубокое изучение жизни. По моему глубокому убеждению, всем нам следует не изучать жизнь, а жить, жить для людей и с людьми, горячо переживая их горести и радости, именно сопереживая, а не изучая. Изучить можно ту или иную область труда, науки, общественной жизни, и это, кстати сказать, не представляет особого труда для культурных и грамотных людей, а жизнь не изучишь, ее надо прожить, прочувствовать сердцем и кровью, только тогда о ней можно по-настоящему написать.
Я очень хорошо помню время, когда моя поэтическая судьба снова оказалась под угрозой, когда из меня во второй раз могло ничего не выйти, но совсем по другим причинам, чем вначале. На этот раз угроза исходила от обстоятельств, не зависящих от меня, от обстоятельств объективных, которые у меня на глазах безвозвратно вывели из строя немалое число молодых женщин, обладающих несомненным литературным дарованием. Я говорю о быте, власть которого над судьбой женщины недооценивать могут только люди, далеко стоящие от жизни, от ее истинной будничной сущности.
Предвоенные годы были для меня очень насыщенны. Я была секретарем комсомольской организации, депутатом райсовета Красной Пресни, я очень увлеченно жила общественно-творческой жизнью моей организации – Союза писателей, его поэтической секции. Мне это было интересно и, безусловно, полезно, и меня сейчас озадачивают молодые люди, считающие хорошим тоном надменно-скептическое отношение к общественной жизни нашего коллектива. Мне кажется, что они себя обкрадывают, что смолоду надо любить общественную работу, и тогда можно найти в ней немало ценного и увлекательного. В то же время я много писала и в течение трех лет – с 1938-го по 1940-й – у меня вышло три книги стихов: «Год рождения», «Железная дорога», «Камни и травы».
Когда в анкетах, в графе, отвечающей на вопрос об участии в Великой Отечественной войне, мне приходится либо неуверенно перечислять военные газеты, в которых я сотрудничала, либо уверенно ставить прочерк, это кажется мне глубоко формальным и несправедливым по существу. Вот тут обнаруживается одно из вопиющих противоречий между общепринятыми анкетными данными и истинной сутью моей биографии. Мне всегда хочется в этой графе писать: да, участвовала, активно и горячо, всей своей душой, с 22 июня 1941 года и до Дня Победы. Мне хочется в этой графе написать о том, что в первые дни войны меня приняли в партию, что у меня на войне погиб муж, что я изо дня в день работала не покладая рук в тяжких условиях военного времени, одна растила и вырастила двух детей – одним словом, жила так же, как миллионы других советских женщин, солдатских вдов, матерей и сирот. Свою жизнь, свою личную судьбу, схожую с судьбой многих и многих, считаю я самым прямым и непосредственным участием в войне.
Работала я с первого дня войны очень много, делала все, что могла, все, что было нужно, все, что с меня спрашивали. Стихи мои часто печатались, передавались по радио, но все они, начиная с самых прямых газетных стихов, написанных по срочному требованию в течение одной ночи, и кончая самыми сокровенными лирическими стихами, которые я тоже чаще всего печатала тогда в газетах, казались мне еще только подступами к большой работе, к моей теме, на этот раз кровно связанной с войной. Я знала, что встречу ее, эту тему, событие, которое поможет мне рассказать все, что меня переполняло, все, что я знала о жизни, о людях, о войне. Я жила и работала, без всякой суеты ожидая этой встречи, которая – я знала! – могла случиться и где-нибудь на близком подмосковном фронте, куда я выезжала по отдельным газетным заданиям, и в блокадном Ленинграде, куда меня весной сорок второго послала газета «Сталинский сокол», и в военной Москве, неповторимо прекрасной и дорогой мне навсегда. И жизнь не заставила меня долго ждать. Она состоялась, эта встреча, встреча с темой подвига, совершенного очень близким и очень понятным мне юным существом.
Когда я узнала о подвиге и гибели партизанки Тани – московской школьницы Зои Космодемьянской – из великолепного очерка П. Лидова в «Правде», я не сразу поняла, что это и есть моя тема. Это обнаружилось позднее – как насущная потребность, как безоговорочная необходимость писать именно об этом, именно в этой связи, в рассказе об этой судьбе говорить о поколении, о войне, о любви и ненависти, о грядущей победе, о прошлом и будущем. С конца зимы сорок второго года я начала тщательно готовиться к работе, собирать материалы, встречаться с теми, кто знал Зою. Мне хотелось пройти ее дорогами, прикоснуться ко всему, с чем соприкасалась она, реальнее ощутить тот мир, в котором прошло ее детство, складывался ее характер. Рассказы о Зое ее матери, ее товарищей и учителей, партизан из ее отряда, ее школьные тетради, сочинения, записные книжки – все это приоткрыло мне природу подвига, для которого у нее нашлось столько удивительной силы.
Из поэмы
 
(Жги меня, страдание чужое, 
стань родною мукою моей. 
Мне хотелось написать о Зое 
так, чтоб задохнуться вместе с ней. 
Мне хотелось написать про Зою, 
чтобы Зоя начала дышать, 
чтобы стала каменной и злою 
русская прославленная мать. 
Чтоб она не просто погрустила, 
уронив слезинку на ладонь. 
Ненависть – не слово, это – сила, 
бьющий безошибочно огонь. 
Чтобы эта девочка чужая 
стала дочкой тысяч матерей. 
Помните о Зое, провожая 
в путь к победе собственных детей. 
 
Мне хотелось написать про Зою, 
чтобы той, которая прочтет, 
показалось: тропкой снеговою 
в тыл врага сама она идет. 
Под шинелью спрятаны гранаты. 
Ей дано заданье.
Все всерьез. 
Может быть, немецкие солдаты 
ей готовят пытку и допрос? 
Чтоб она у совести спросила, 
сможет ли, и поняла: «Смогу!» 
Зоя о пощаде не просила. 
Ненависть – не слово, это – сила, 
гордость и презрение к врагу. 
Ты, который встал на поле чести, 
русский воин, где бы ты ни был, 
пожалей о ней, как о невесте, 
как о той, которую любил. 
Но не только смутною слезою 
пусть затмится твой солдатский взгляд. 
Мне хотелось написать про Зою 
так, чтоб ты не знал пути назад. 
Потому что вся ее отвага, 
устремленный в будущее взгляд, – 
шаг к победе, может быть, полшага, 
но вперед, вперед, а не назад. 
Шаг к победе – это очень много. 
Оглянись, подумай в свой черед 
и ответь обдуманно и строго, 
сделал ли ты этот шаг вперед? 
Близкие, товарищи, соседи, 
все, кого проверила война, 
если б каждый сделал шаг к победе, 
как бы к нам приблизилась она! 
Нет пути назад! Вставай грозою. 
Что бы ты ни делал, ты – в бою. 
Мне хотелось написать про Зою, 
будто бы про родину свою. 
Вся в цветах, обрызганных росою, 
в ярких бликах утренних лучей... 
Мне хотелось написать про Зою 
так, чтоб задохнуться вместе с ней. 
Но когда в петле ты задыхалась, 
я веревку с горла сорвала. 
Может, я затем жива осталась, 
чтобы ты в стихах не умерла.) 
 
Работа над поэмой заняла у меня несколько месяцев ежедневного напряженного труда, и это время я вспоминаю как величайшее счастье. Стояло грозное лето сорок второго года, мы отступали на юге, приближалась битва за Сталинград; казалось, что самый воздух вокруг нас звенит от напряжения, но, раскрывая силу своей героини, отдавая поэме все свое сердце, всю свою любовь, я чувствовала, что сама становлюсь сильнее, что многому учусь у Зои, что это она помогает мне жить по-настоящему. А жить по-настоящему в те дни значило одно: горячо работать и убежденно, увлеченно верить в победу. Вера в победу не могла быть некоей абстракцией, она выражалась в работе. Моей верой в победу в самые трудные для родины дни была моя работа над поэмой о Зое.
В этой работе я впервые, пожалуй, почувствовала себя профессионалом, уверенным хозяином материала, почувствовала, что могу уже выразить стихами все, что хочу, все, что должна, и это было чудесное чувство. Но впервые в жизни я испытала и другое странное и нелегкое чувство: конец работы над поэмой я впервые в жизни не ощутила как праздник. Уже закончив поэму, я не в силах была даже перечитать ее, даже прочесть ее друзьям. Только через несколько дней, немного отдышавшись и придя в себя, я поняла, в чем дело: ведь меня же, в сущности, почти повесили…
В последние годы при переиздании «Зои» я неожиданно столкнулась с серьезными трудностями, которых никак и никогда не могла предвидеть. Немало времени и душевных сил ушло у меня на то, чтобы принять единственно возможное для меня решение: ничего в поэме не менять, никак не корректировать ее с высоты своей сегодняшней умудренности, пришедшей в итоге всенародных событий и переживаний, потрясений и прозрений последних двух с половиной десятилетий. Я печатаю поэму так, как она была написана в сорок втором году, ради исторической и душевной правды той эпохи, потому что нужно знать правду о прошлом, чтобы полной мерой понимать правду настоящего.
Из поэмы
 
Коптящая лампа, остывшая печка. 
Ты спишь или дремлешь, дружок? 
...Какая-то ясная-ясная речка, 
зеленый крутой бережок. 
 
Приплыли к Марусеньке серые гуси, 
большими крылами шумят... 
Вода достает по колено Марусе, 
но белые ноги горят... 
Вы, гуси, летите, воды не мутите, 
пускай вас домой отнесет... 
От песенки детской до пытки немецкой 
зеленая речка течет. 
 
Ты в ясные воды ее загляделась, 
но вдруг повалилась ничком. 
Зеленая речка твоя загорелась, 
и все загорелось кругом. 
 
Идите скорее ко мне на подмогу! 
Они поджигают меня. 
Трубите тревогу, трубите тревогу! 
Спасите меня от огня! 
 
Допрос ли проходит? Собаки ли лают? 
Все сбилось и спуталось вдруг. 
И кажется ей, будто села пылают, 
деревни пылают вокруг. 
Но в пламени этом шаги раздаются. 
Гремят над землею шаги. 
И падают наземь, и в страхе сдаются, 
и гибнут на месте враги. 
Гремят барабаны, гремят барабаны, 
труба о победе поет. 
Идут партизаны, идут партизаны, 
железное войско идет. 
 
Сейчас это кончится. 
Боль прекратится. 
Недолго осталось терпеть. 
Ты скоро увидишь любимые лица, 
тебе не позволят сгореть. 
И вся твоя улица, вся твоя школа 
к тебе на подмогу спешит... 
 
Но это горят не окрестные села – 
избитое тело горит. 
Но то не шаги, не шаги раздаются – 
стучат топоры у ворот. 
Сосновые бревна стоят и не гнутся. 
И вот он готов, эшафот. 
 
* * *
 
Хриплый лай немецкого приказа – 
офицер выходит из дверей. 
Два солдата со скамьи привстали, 
и, присев на хромоногий стул, 
он спросил угрюмо: – Где ваш Сталин? 
Ты сказала: – Сталин на посту. 
 
Вдумайтесь, друзья, что это значит 
для нее в тот час, в тот грозный год... 
...Над землей рассвет еще плывет. 
Дымы розовеют. Это начат 
новый день сражений и работ. 
Управляясь с хитрыми станками, 
в складке губ достойно скрыв печаль, 
женщина домашними руками 
вынимает новую деталь. 
Семафоры, рельсы, полустанки, 
скрип колес по мерзлому песку. 
Бережно закутанные танки 
едут на работу под Москву. 
Просыпаются в далеком доме 
дети, потерявшие родных. 
Никого у них на свете, кроме 
родины. Она согреет их. 
Вымоет, по голове погладит, 
валенки натянет – пусть растут! – 
молока нальет, за стол посадит. 
Это значит – Сталин на посту, 
 
Это значит: вдоль по горизонту, 
где садится солнце в облака, 
по всему развернутому фронту 
бой ведут советские войска. 
Это значит: до сердцебиенья, 
до сухого жжения в груди 
в черные недели отступленья 
верить, что победа впереди. 
Это значит: наши самолеты 
плавно набирают высоту. 
Дымен ветер боя и работы. 
Это значит – Сталин на посту. 
 
Это значит: вставши по приказу, 
только бы не вскрикнуть при врагах, – 
ты идешь, не оступись ни разу, 
на почти обугленных ногах. 
 
* * *
 
Как морозно! Как светла дорога, 
утренняя, как твоя судьба! 
Поскорей бы! Нет, еще немного! 
Нет, еще не скоро... От порога... 
по тропинке... до того столба... 
Надо ведь еще дойти дотуда, 
этот длинный путь еще прожить... 
Может ведь еще случиться чудо. 
Где-то я читала... Может быть!.. 
Жить... Потом не жить... Что это значит? 
Видеть день... Потом не видеть дня... 
Это как? Зачем старуха плачет? 
Кто ее обидел? Жаль меня? 
Почему ей жаль меня? Не будет 
ни земли, ни боли... Слово «жить»... 
Будет свет, и снег, и эти люди. 
Будет все, как есть. Не может быть! 
Если мимо виселицы прямо 
все идти к востоку – там Москва. 
Если очень громко крикнуть: «Мама!» 
Люди смотрят. Есть еще слова... 
– Граждане, не стойте, не смотрите! 
(Я живая – голос мой звучит.) 
Убивайте их, травите, жгите! 
Я умру, но правда победит! 
Родина! Слова звучат, как будто 
это вовсе не в последний раз. 
– Всех не перевешать, много нас! 
Миллионы нас!.. – Еще минута 
– и удар наотмашь между глаз. 
Лучше бы скорей, пускай уж сразу, 
чтобы больше не коснулся враг. 
И уже без всякого приказа 
делает она последний шаг. 
Смело подымаешься сама ты. 
Шаг на ящик, к смерти и вперед. 
Вкруг тебя немецкие солдаты, 
русская деревня, твой народ. 
Вот оно! Морозно, снежно, мглисто. 
Розовые дымы... Блеск дорог... 
Родина! Тупой сапог фашиста 
выбивает ящик из-под ног. 
 
Вторая половина войны была для меня годами большой и многопольной работы: лирические стихи, пьеса «Сказка о правде», поэма «Твоя победа», замысел новой пьесы – стихотворной трагедии «Первый гром».
Поэму «Твоя победа» я писала всю вторую половину войны и закончила в канун победы. Как и «Зоя», она была продолжением жизни и судьбы моего лирического героя, на сей раз не свершившего никакого подвига, а просто живущего, думающего, страдающего, отдающего себя целиком жизни и людям и вбирающего в себя все, чем живут и дышат люди. Это очень дорогая мне вещь, очень прямая, очень моя. И мне кажется, что она нужна была людям, недаром они до сих пор помнят ее, спрашивают о ней... Так для меня завершилась война и началась жизнь в мире, победившем войну, победившем фашизм. В годы войны мы представляли себе эту жизнь радужнее, праздничнее, понятнее. Все оказалось, однако, сложнее и противоречивее, и немало трудного и сложного еще предстояло встретить, понять, пережить.
Не стоит, пожалуй, перечислять книги, которые выходили, толковать о задачах, которые я себе ставила, – всегда ли их удавалось решить? Независимо от другой работы я неизменно пишу лирические стихи, которые, очевидно, являются для меня самой органичной формой мышления, самым естественным выражением моей души. Все, чем я живу, о чем думаю, все, что тревожит и потрясает меня, – все это неизбежно поздно или рано становится стихами. Лирика – это душа моя, это я сама, какая есть. В последние годы я все больше думаю о прозе, но вплотную засесть за прозу всегда мешают все те же стихи, – постоянно кажется: что-то еще недосказано, что-то еще не отпускает, держит, не дает свободы.
Государству нашему уже более шестидесяти лет. Поколение совершивших революцию и начавших строить новую жизнь и поколение, с революцией вступившее в сознательную трудовую жизнь, уже завершают свой путь. Даже мы, те, кто долго и, казалось, навсегда были самыми молодыми, – поколение ровесников Октября, – уже зрелые, пожилые, умудренные жизненным опытом люди. Собственно, теперь мы все уже сравнялись, и уже со всех нас вместе молодежь вправе спросить и спрашивает ответа на свои раздумья. Отмахнуться от ее вопросов мы не можем и не смеем, да и зачем? Ведь, в сущности, те же вопросы мы задаем себе сами. Мы многое видели, многое знаем и помним, многое любим и бережем и берегли всегда. Мы многое и, может быть, самое драгоценное, сберегли в своей судьбе, в своей душе, в своих книгах, сберегли и не уступили никаким превратностям истории... И многое еще надо постичь. Мне бы хотелось написать о нашей юности, объяснить ее сущность и неповторимость тем, кто молод сейчас, кто судит нас с высоты своей молодости.
Это было бы более точным и ясным ответом на все их недоумения и несогласия с нами, чем умозрительные абстрактные рассуждения и праздные споры.
Маргарита АЛИГЕР
1960–1984 гг.
Вениамин Каверин, Маргарита Алигер, Константин Паустовский, его сын Алексей, Виктор Некрасов. Ялта. 6 июня 1966 г.