АКСИОМЫЧ.

   

             АКСИОМЫЧ.

   Это  был крепкий старик с красивой осанкой, могучим телом и памятью, в которой ничего не терялось, не истиралось, не тупилось и ничего не прибавлялось с того дня, оказавшегося последней отметиной смерти, которая не однажды налетала, но, натыкаясь на жизнь, отступала, оставляя только бугристые рубцы и запёкшиеся  шрамы.  

   На улице гуляла  весна, разбрасывая  солнечные запахи и тёплые дожди. Запахи вызывали у него воспоминания о любви, а дожди - то время, когда он впервые начал знакомиться с книгами гениев. Время пыталось выбить из его памяти воспоминания, но они цепко держались в его огромной кудлатой голове со смоляным жёстким волосом.

   Он сохранил зоркость души и видел то, что многие его друзья и товарищи, будучи гораздо моложе его, забыли. Они путались в обмякших, слякотных душах, и, просиживая на лавочках под высокими дощатыми заборами, за которыми разрастались густые сиреневые палисадники, целые дни собирали в потускневшие глаза окружающее, находя его пошлым, скучным, одряхлевшим, жестоким и несправедливым к ним.  Они жаловались Аксиомычу, что время стареет, а вместе с ним стареет и окружающее, выкрадывая из их жизни оставшиеся  дни, что бесполезно дальше жить, так как ничего лучшего они больше уже не увидят. Зачем в таких случаях тянуть лямку жизни, когда ничто не приходит и ничто не уходит, когда всё вокруг вертится на одном и том же месте, словно заевшаяся патефонная пластинка, издавая один и тот же скребущий, раздирающий  звук, в котором всё слиплось в  отпевший бессловесный  голос.

   Аксиомыч таких разговоров избегал. Ему казалось, что они разрывают его душу и выбивают остатки жизни. Он не отвечал на их жалобы, не пытался их переубедить, а молча и неподвижно  сидел среди них словно горная глыба. Только, когда жалобы припекали его, выбивая фонтаны крови в голове и туманя глаза, он вскакивал, срывал лавочку вместе с мужиками, хватал доску, замахивался, но, простояв минуту - две, тихо, словно боль клюнула в его душу, говорил: «Простите, мужики». После этого, будто ему нанесли обиду, он  зло бросал «Мало вас били».

     Непонятный мужик, склеенный в противоречивых мыслях и чувствах. С улицы он заходил во двор, слыша вослед  – «Да мы понимаем тебя, Аксиомыч». А что они понимали? Однажды к старику приехали глава администрации и его секретарша. Зачем и почему – так никто и не узнал, но соседи видели, что со двора старика они бежали без оглядки. Причём глава, хотя и был потучнее и гораздо старше секретарши, налегал на ноги сильнее, чем его подруга.

    В деревянном сарае, который раньше был коровником, Аксиомыч брал тяжёлый колун и остроносый клин из яслей, находил самый увесистый пенёк  жилистой шелковицы и поухивая, сильными ударами раскалывал его. Нарубив чурок, он выкатывал из дворника, оббитого листовым железом, тачку на резиновых шинах, грузил чурки и отвозил в баню. День был занят поправкой прохудившегося угольника, покосившегося забора, продырявленного курятника, сломанной колонки. Его хозяйство было не шатким, даже покрепче, чем у соседей. Но так как в мужицком хозяйстве ничего не бывает вечного, старик всегда находил излом. В тоже время это была и его многолетняя привычка, выработанная под разносящимися грубыми окриками повиновением, которое вкладывало в неё измотанную силу, сдавленное дыхание и ненависть души, чтобы не оказаться там, где угасала жизнь.

      Работал он споро, в охотку, с ухваткой  чувствовалась мужицкая жилка, но в его работе была заметна торопливость и беспокойство. Аксиомыч часто посматривал на солнце, медленно катившееся по синеве, словно хотел подтолкнуть его взглядом к закату, чтобы быстрее укоротился день. Он ожидал чего-то.

   В дом, крепко сколоченный, как и он сам, Аксиомыч заходил, когда на лавочках оживали сухие голоса, освежённые вечерней прохладой, а окружающее наполнялось  загустевшей темнотой. После этого у него начиналась другая жизнь. Он окунался в тишину, которая изредка нарушалась тоскливым скрипом полов, когда он проходил по всем трём небольшим комнатам, зажигая везде свет. В окно влетали мошки, они обгрызали концы света, отчего он становился рваным и терялся в светлых и тёмных лабиринтах дома, которые напоминали Аксиомычу  запутанность его  жизни. Он закрывал окна и останавливался напротив белой стенки с зеркалами и тремя полками.

   Первая и третья полки были пустыми. На второй лежал только  пухлый альбом в дерматиновой обложке, в котором  была одна единственная  фотография. Его жена – бывшая военная медсестра, которая прошла с  ним войну. Он заострял свой взгляд на её удлинённом лице, отчего потемневшие глаза её начинали светиться, пробиваясь весёлыми искорками. На посеревшем лице скользила ободряющая улыбка, поседевший, редкий волос густел, заплетаясь в чёрные косы.

      Он пытался вырвать её из того времени, которое бежало впереди его времени. Старик не был безумцем, выжившим из ума. Старость пробиралась на его лицо, стараясь обезобразить и исковеркать, но она тонула в его внимательных и жёстких глазах, в душе, ещё не захламлённой усталостью и безразличием.  Старик  был любящим, что и привело его к одному решению. Он облегчённо вздыхал, так как по искоркам и улыбке жены  понимал, что она не догадывается о решении, которое он принял,  о подарке на день её рождения. Это былое решение его мыслей, что ежедневно  разрастались и  всё больше и больше захватывали голову и душу,

   В этом  решении не было ничего нового, так как он часто думал о нём там, когда воля сбивалась на бессилие, когда ему казалось, что время утеряло своё движение,  застыло и уже никогда не выпустит его. Сейчас у него была чистая, не замаранная жизнь с прохладными утренними рассветами,  тёплые летние  вечера, осень, стряхивающая листья, с набегающими лёгкими морозцами, зима с первыми снежинками. Там все временами года казались ему пустотой, в которую такие же, как и он, вытряхивали свою прошлую веру в справедливость. 

      Вчера он ездил к ней на кладбище. Возле ограды стоял высокорослый с иссушенным лицом монах, который  громким голосом, глядя на валившую толпу, говорил, что в жизнь входят тесными вратами, а вытекают широкими. Тесниной для Аксиомыча была его совесть, часто воевавшая с самолюбием и честолюбием некоторых высоких погонщиков, которые присылали в его батальон новобранцев с остекленевшими глазами, а широким потоком оказывались похоронки.

   Он вспоминал, как жена вытащила его полумёртвого, обтёсанного осколками из окопа. Он до сих пор слышал её хрипящее дыхание, похожее на тяжёлый храп загнанной лошади, когда она тащила его на спине по полю, изрытому воронками. Она умерла десять лет назад, но даже после этого он  никогда не расставался с нею.

      Просыпаясь, он говорил ей «С добрым утром», ложась спать вечером, желал ей спокойно ночи. Он ходил с ней на праздник Победы, покупал ей любимые гладиолусы в день её рождения. Он не говорил ей то, что обычно говорят на дне рождения. Он знал, что она волнуется  там за него и успокаивал её теми словами, которыми успокаивал во время бомбёжек. Аксиомыч верил, что она умерла только внешне, но жива душой и находится в другом мире, который был неведом земному.

      Он никогда и никому не говорил об этом, но постоянно чувствовал её присутствие, в котором  была вся их жизнь, начавшаяся  в военном госпитале, и которую рассёк осколок, пытавшийся добраться  несколько десятков лет до её сердца и, в конце концов, добрался  в поселковой больнице.

Тогда был яркий солнечный день, так не ввязавшийся с её потушим лицом, словно засыпанным пеплом. Аксиомыч чувствовал, как вытекает жизнь из его сердца. Она убавлялась, но что-то неведомое ему ещё удерживало, не забирало, словно хотело  в оставшемся времени испытать его на какой-то поступок.  Старик не плакал. Он утерял слёзы на войне. Из его глаза падали солёные комочки, которые, сталкиваясь с цементным полом, разлетались белой  пылью, глядя на которую, врач однажды спросил

- Вы её очень любили?

- Да, - ответил старик.

      Возле стенки находился коричневой книжный шкаф. Он был невзрачен с виду, без фигурных украшений и тесноват, но в нём хранилось то, что старик называл бесценным.           Аксиомыч буквально прилип, словно намертво пристегнулся к книгам. В его офицерском капитанском  кителе во внутреннем нагрудном кармане лежал небольшой стодвадцати страничный томик стихов Пушкина, в котором под Брестом застряла пуля. Он был уверен, что пуля осеклась и не вошла глубже не потому, что была на излёте, а потому, что её остановил томик.

   На полках в книжном шкафу были книги гениев, среди которых находились даже те, что хранили свет и тепло давно умерших звёзд. Старика не интересовали писатели этих книг, его привлекали их  мысли, которые поглощали его мысли и уносили  в иное представление об окружающем. В книгах отсутствовала их биография, рассуждения об их талантах, гениальности, которыми были наполнены книги современные. Он придерживался мнения, что гении пишут не для того, чтобы увековечить своё имя. Имя увековечивали их мысли и слова, а не те, кто прилипал к ним.

      Многие мысли были ему не под силу, но он не расстраивался, потому что понимал, то, что писалось веками, одним днём не просветишь. А те, которые пытались это сделать, только извращали книги своими мыслями, нагоняли путаницу и искренне верили в свою избранность. Иногда он просиживал за книгами до утра, не чувствуя усталости и желания поспать. В них словно был эликсир молодости. Старик чувствовал это по наливающейся силе в теле, по бодрости  в голове и свежести, наполнявшей его душу. От них исходило сияние, которое изгоняло заморозившиеся мысли, и Асиомыч думал о том, как много упустил в жизни, но он был неправ. Всё приходит к человеку  в своё время и своём месте.

      Полка никогда не пополнялась книгами тех, которых Аксиомыч называл предводителями толпы. Их книги были дорогими, отпечатанными на мелованной бумаге, с заманчивыми обложками в целлофане, усеянные красивым шрифтом и множеством фотографий, но их авторы были  мелкими, скучными, выхолощенными  и докучливыми в своих словах,  не способными на великие начинания и размышления. Они погрязали в трясине повседневности, замыкались на вымученных, хлипких идеях, пытаясь ими разломать и обрушить идеи прошлых гениев. Их слова были закруглёнными, отточенными властными желаниями, отшлифованными, словно игрушечные детские шарики, в которых была пустота. Они только сотрясали воздух, но в душу не проникали. В них не чувствовалась та вечность, тот бесконечный, необозримый простор, бескрайность бытия, неиссякаемый дух, которыми были наполнены  слова гениев.

      Он подолгу сидел на деревянном табурете перед полкой, разгребая смолянистый волос, доставал некоторые книги, перелистывал, читал, а потом, вернув их на полку, всматривался на фотографии в лицо жены, которая ждала его там, но жизнь всё ещё крепко держала его. Может быть, потому держала, что так хотела жена, которая знала, как много украли у него радости и воли. Его застегнули после войны в лагерный барак с болезненными мыслями о несправедливости и вопросами: почему? и за что? А её оставили в одиночестве, из которого она выкарабкивалась воспоминаниями о нём, рассматривала на фотографии его размашистую улыбку, пробивавшуюся сквозь пожелтевшее время. Она ежедневно чистила и выглаживала его мундир, доставала из своей военной медицинской сумки его ордена и медали, которые не смогли защитить его от лагерей и оказались бессильными перед переменой времени.  Всё её письма с просьбами освободить мужа оказывались не в затёртых, не в дрожащих, а властных руках чиновников, все её поездки - перед закрытыми дверьми.

     Некоторые его ордена возвратили, когда он уже вернулся из лагерей, возвратили и наградной пистолет. Вспомнили, что Аксиомыч, начиная с гимнастёрки и заканчивая капитанскими звёздочками,  чуть ли не пять лет пробирался окопными тупиками, в которых терял друзей, но не веру, в последний залп, после которого должна была наступить тишина. Но что было уже невозможно вернуть, так это покалеченную в душе свободу. Аксиомыч не жалел об этом. Он никогда не возвращался к удушающей пыли, которая  вылетала из-под его кирки и разрывала лёгкие, когда он, стоя босыми ногами в холодной осенней воде, рубил камень.  Он никогда не принимал участия в лающих разговорах, потому что запертая в решётки свобода пробила в нём новые чувства и мысли. Он сумел разломать мир, закатанный со школьной, а после с офицерской скамьи в его мозги, чтобы увидеть новый кусок жизни, но он также никогда не выставлял его напоказ. Он придерживался мнения, что одним злобным тявканьем и жалобным тыканьем в прошлое, настоящее не изменишь к лучшему..

   Старик чувствовал тепло руки жены и знал, что так же, как и он, она глядит в книги и   думает вместе с ним о том, что гении писали о совести, сострадании, о городах солнца, мечтах человечества, о любви, выражая её в тех чувствах, которые он испытывал к своей жене. Обо всём том, что ещё не давало сломать эту шаткую планету, что ещё не заливало её потоками крови, не превращало в бесконечную вражду и ненависть, которой он немало повидал в то время, когда его оторвали от жены, оставив её в одиночестве.  Мысли гениев были чужды властным мыслям предводителей, но гении никогда не клонили голову и слово своё перед ними. Они  всегда вели с ними борьбу. И выигрывали её, несмотря на то, что у гениев было только слово, а у предводителей оружие, которым они убивали гениев, тюрьмы, куда они сажали их, и толпы, которые забивали гениев камнями,  распинали их, пытались выжечь их слова и мысли. Они не проигрывали её потому, что  слова  предводителей толпы умирали, а слова гениев оставались. 

   Старику  казалось, что он слышит голос жены, но это был его внутренний голос, наполненный теми словами, которые начали проникать в  его душу, когда смерть, воткнувшись в томик Пушкина, отступила.

     Уйдя в спальню, он садился на край дивана, осматривал побелённые стены. Спальня была подобна каморке, в которой  Аксиомыч задыхался. Он подходил к окну,  подолгу стоял возле него, всматриваясь в небо, а потом ложился на пружинистый диван и засыпал с мыслью, что завтра вечером снова будет перелистывать и читать книги, разговаривать с женой. Скоро у неё день рождения и он обязательно должен совершить тот поступок, ради которого ему оставили жизнь после её смерти. Он подарить ей то, что никогда не дарил: себя, свою жизнь, чтобы, наконец, оказаться рядом с ней.

   Три дня дом Аксиомыча стоял глухой, а когда соседи зашли в него, то обнаружили старика лежащим на диване. Он лежал неподвижно,  с той же самой красивой осанкой, могучим телом и спокойным лицом. Только в его открытых глазах отражалось лицо жены. Они поняли, что он ушёл к ней.

   Он не был самоубийцей - он был любящим. Даже неизбежное, что настигает любого человека, поняло это, забрав его во время сна, не исковеркав лицо, не потревожив его ни болью, ни страхом...