Кто любит Одессу? Тот учит еврейский язык.

На модерации Отложенный

                                     Как я учил «еврейский» язык

 

Родители говорили непонятно. Потрясая перед папиным лицом авоськой гнилой картошки, мама спрашивала:

Что ты, поц ин тухес, купил?

Что такое «поц ин тухес»? — встревал я.

Это... — «дорогой человек», — слегка смутившись, отвечала мама.

Как Брежнев?

Ой, вей — она хваталась за сердце. — Кто тебе это сказал?

Папа.

Отец ухмылялся.

Чему ты ухмыляешься?.. Если этот шлемазл где-то скажет...

А что такое «шлемазл»?

Мама нервно гладила меня по волосам.

Это... — такой мальчик...

Толковый, — подсказывал папа.

Молчи, лучше посмотри, какой дрек* ты принёс!

Авоська летела в раковину.

Что такое «дрек», мама?

Он называет это картошкой!.. Что тут выберешь?! Гурништ!

Что такое «гурништ»?

Твой отец!

Я путался.

Мы будем кушать дрек?

Да, благодаря этому поц ин тухесу.

Брежневу?

Мама хваталась за голову.

Я сойду с ума! Если этот шлемазл...

Толковый мальчик! — подсказывал папа.

Если этот... толковый мальчик где-то брякнет. Ты понимаешь, что с нами сделает советская власть?

Папа понимал. Его любимой присказкой было: «Советская власть плюс электрификация всей страны!» Он говорил это, когда гас свет и тухли спички, глохла машина и трещал телевизор, перегорали пылесос и пробки, когда стиральная машина била током, а посуда об пол. Сотню раз на день. — Что такое элек-три-фи-кация? — с трудом выговаривал я.

Лампочка Ильича, чтоб он был нам в гробу вечно живой! — отвечал папа. Мне представлялся дедушка Ленин на табуретке, вкручивающий в коридоре лампочку.

Он её закрутил?

Он закрутил нам бейцим*!

Что такое бейцим, папа?

Это как мозг, только больнее.

Я терялся.

Мама, — докучал я матери, — это правда, что Ленин закрутил нам лампочку в мозг.

Ой, вей! — она роняла поварёшку.

Кто тебе сказал?

Папа.

Чему ты учишь ребёнка?! Ты хочешь цурес*?

Что такое цурес, мама?

Это жить с таким поц ин тухесом!

Ты живёшь с Брежневым?

Вопросы вели к ответам, ответы к вопросам. Родителей эта цикличность приводила в бешенство, меня заводила в угол.

Папа назвал мою учительницу некейве*.

Кто такая некейве, мама?

Тётя.

Екатерина Семёновна моя тётя?

Из угла я почти не выходил, но и оттуда всё было слышно.

Что это за язык? — спрашивал я.

Еврейский, — отвечал папа.

Я хочу его знать.

Оно тебе надо?

Надо.

Оно тебе не надо.

Тогда я шёл к маме. Она жарила блинчики.

Как блинчики на еврейском?

Блинчикес.

А вареники.

Вареникес.

Картошку я помнил.

А я знаю по-еврейски, — хвастался я своему другу Эдику.

Он приезжал на каникулы к бабушке и гордо именовал себя полукровкой.

Моя мама русская, — объяснял он, — папа еврей, а дядя удмуртский сионист — женат на удмуртке. Хочешь быть сионистом?

Конечно, я хотел.

Вот, — говорил Эдик, расправляя на коленях чуть пожелтевшую газетёнку.

Сионистская, из самого Биробиджана.

«Биробиджан» он произносил шепотом.

Это иероглифы, — пояснял, заметив, как округлялись мои глаза.

Что тут написано? — мой палец скользил по диковинным строкам.

Не туда, балда?! Не знаешь, что у сионистов всё задом наперёд?

Я вёл обратно — ясности не прибавлялось.

Ну? — вопрошал Эдик.

Вещь! — откликался я.

Вечером, кружа по комнате задним ходом, говорил папе:

Видишь, я сионист.

Так-так, очень хорошо...

Папа смотрел хоккей.

Сегодня газету из Биробиджана читал.

Давай, давай, поднажми!

Вырасту, женюсь на удмуртке.

Молодец, Харламов!..

Что ты сказал?!

Эдик учил меня алфавиту.

Это «А», это «Б»... «В» нету... Это «Г», это «Д»... «Ж» тоже нету.

У сионистов нет «же»?! — таращился я.

Как же они пишут «ёжик»?

В Биробиджане нет ёжиков.

Буквы сионисты экономили. У них не оказалось половины гласных и мягкого знака, не говоря о твёрдом. Любимое мамино «ой, вей!» не писалось, хоть режь.

Маме это не понравится, — сокрушался я.

Зато смотри, как красиво получается «коммунизм»!

Да! — любовался я построенным из иероглифов еврейским коммунизмом — он красовался на заборе среди других не менее красивых надписей.

А электри-фи-кацию можешь? — спрашивал я, и Эдик старательно выводил заказ на дверях деревянного сортира. Электрификация получалась корявой.

Букв не хватало.

Ильичу бы это не понравилось, — качал я головой. — Дорисуй лампочку.

Что вы, оглоеды, намалевали?! — подлетала к нам русская половина Эдика, баба Лиза.

Лампочку Ильича! — пояснял я. — Сейчас коммунизм дорисуем, будет понятней.

Вытянув нас хворостиной, баба Лиза проявила, как выразился Эдик, бытовой антисемитизм. Больше у неё коммунизма мы не строили.

Каникулы кончились. Эдик уехал. Начался учебный год.

За сочинение «Как я провёл лето» папу вызвали в школу...

Занимался сионизмом?! — орал он, багровый, как рабоче-крестьянский стяг.

Строил Советскую власть в туалете бабы Лизы?! Ты идиот?!

Шлемазл, — голосил я, — толковый!

Вот тебе жареный дрек с грибами!

Папа репрессировал меня ремнём, а мама, качая головой, всё вздыхала:

Мешигене цайтн! Сумасшедшее время!.

 

Поц ин тухес* — ругательство (идиш)

Шлемазл* — бестолковый (идиш)

Гурништ* — ничто (идиш)

Дрек* — дерьмо (идиш)

Бейцим* — яички (идиш)

Цурес* — беды (идиш)

Некейве* — в разговорном идише женщина лёгкого поведения