НЕОБЫКНОВЕННАЯ СТАРУХА.

НЕОБЫКНОВЕННАЯ  СТАРУХА.

    «Как тело без духа мертво, так и вера без дел мертва» (Иак.2:26). «Но скажет кто-нибудь: «ты имеешь веру, а я имею дела»: покажи мне веру твою без дел твоих, а я покажу тебе веру мою из дел моих. Ты веруешь, что Бог един: хорошо делаешь; и бесы веруют, и трепещут. Но хочешь ли знать, неосновательный человек, что вера без дел мертва?» (Иак.2:17-20).

======

   Всё, что можно сказать о старости, всё было в ней. Старость наложила на неё все отпечатки, которые только можно наложить на человека, перешагнувшего столетний возраст. Старуха была похожа на воздушное существо, внутри которого проглядывались рубцы военного прошлого, которое накатилось на неё болезненной хромотой, отрубив, словно топором половину правой ступни. Можно было только удивляться, как остатки живого держались на ней и не отпадали. Она носила с собой запах покойницы, который особенно чувствовался утром, когда она, проснувшись, шумно вздыхала и осматривала свои костлявые, ссохшиеся ноги, похожие на жерди, с чёрными закупорившимися венами, по которым с металлическим скрежетом пробивалась застоявшаяся водянистая кровь.

   Она была совершенно голой, укрывалась одной мешковиной и отказывалась от тряпья, которое совали ей жильцы. У неё было суженное почерневшее лицо с рванными ушными мочками, высохшая, морщинистая шея, словно облепленная паутиной, вдавленная, ямчатая  грудь, плоский, прилипший к   каменеющим рёбрам  живот и плетевые обвисшие руки с просвечивающейся кожей, покрытой мелкими язвами, похожими на пожелтевший дробный горох. Всё было плотским, осязаемым, но от неё исходило сияние, пожалуй, так, сияние , образовывая зеркальную оболочку, в которой как бы была помешена старуха. 

   Время наседало на неё, выедая всё живое и пытаясь добить то, что ещё хрипело в светящихся лёгких, стучало в сбившемся сердце, мутилось в отяжелевшей голове, расползалось по всему рассыпающемуся телу, но старуха была, словно привинчена к жизни, отодрать от которой не могли даже её многочасовые обмороки, параличи, отстёгивающие от жизни ноги и постепенно подползающие к лицу, которые начинались, как только с потолка бомбоубежища откалывались крепкие цементные куски. Они были похожи на огромные хлопья грязного снега.

   В подвальном бомбоубежище  копошилась пропитанная страхом жизнь, которая сползала с этажей дома и на время бомбёжки укрывалась среди  сырых, склизких стен, дышала  затхлостью и удушливостью, зарываясь в кучи тряпичного  мусора, чтобы только не слышать гулко падающие сверху взрывы, которые долбили потолок, чтобы потом, проломив его, добраться до кричащих от ужаса людей.

   Бомбоубежище было разделено на две половины. В одной, которая начиналась сразу после входа, ютились женщины с детьми. Они были со всколоченным, поседевшим волосом, залохматившиеся, с запрятанными внутрь глазами, с трясущимися, покрытыми пеплом руками. Они резали тряпьё и делали из него куклы для девочек, которые, выбрав самый дальний угол от света, играли в «дочки-матери». Во второй половине, замыкавшейся на глухой стене, находились мужчины. Они о чём-то спорили, кого-то ругали, кому-то грозили, в чём-то клялись. Размахивая увесистыми кулаками, нагоняли  мелкие воздушные вихри, не соглашаясь друг с другом, скалились, дрались,  мирились и засвечивались улыбками, когда прикладывались к хмельному, которым они запасались в перерывах между бомбёжками.

Опустошённые бутылки они отбрасывали ребятишкам. Мальцы строили из них стеклянные крепости со стеклянными пушками. Мужчины сердито покрикивали на них, когда бутылки, раскалываясь от падающих бетонных кусков с потолка, острыми кусочками доставали их.

   Движения воздуха в бомбоубежище не было. Воздух спекался от тесноты, немытых тел, пивного запаха и табачного дыма, превращая  пространство в загустевшую, наполненную страхом взвесь.  Когда бомбёжка затихала, жизнь возвращалась в свои подъезды, оставляя в подвале одну старуху. Она выдирала голову из-под мешковины, и  выскобленными глазами смотрела через открытую дверь на улицу, заваленную  обломками жизни, которые стремились спасти ещё живущие, шевелившиеся среди свистящих осколков.

   Старуха никогда не говорила, не жаловалась, не просила воды и еды, не вставала с кровати, изредка переворачивалась с бока на бок, подкладывая то левую, то правую руку под замозоленные щёки. Она могла лежать сутками с открытыми глазами, молча с пугающей неподвижностью, как выброшенная  из жизни. Казалось, что в ней не были уже ничего такого, ничего того, к чему можно было, прикоснувшись, почувствовать тепло. Жильцы  пытались вынести её на уличный воздух. Он был тяжёлым, как свинец и разрывал голову и лёгкие, но, несмотря на это, люди выкарабкивались на затуманенный свет, пахнувший гарью, разбегались по своим квартирам, надеясь увидеть после бомбёжек уцелевшим своё прошлое, но настоящее с надсадным воем сирен сбивало их в стадо и загоняло опять в подвал.

   Старуха не хотела на улицу. Она отрицательно махала облысевшей головой, похожей на голову только что родившегося ребёнка и издавала звуки,  подобные  звукам птенца, которого вытолкнули с гнезда.  Она не была помехой, и никто не хотел, чтобы она быстрее умерла и освободила место. Всем казалось, что если старуха умрёт, то умрут и они. Она будто связывала их с жизнью, и. каждый раз оказываясь в подвале, жильцы облегчённо вздыхали, видя старуху живой, но  в её глаза  они никогда не смотрели. Они, словно обвиняли их: это вы допустили эту войну.

   После очередной бомбёжки жильцы, несмотря на  птичий  голос старухи, хотели вынести её на улицу, но она  уцепилась за первые попавшиеся руки, словно клещами.

-- Да не бойся, мать. На солнышко хоть посмотришь, погреешься, а то умрёшь в подвале.

   Старуха с сожалением посмотрела на жильцов, скривила замороженные губы, улыбнулась выморенными глазами, тихо засмеялась и с тяжёлым, свистящим придыханием, словно выдавливая из себя остатки жизни, присела на кровати, и, чётко выговаривая слова, будто высекая, бросила.

- Я не боюсь. Я умру тогда, когда закончится эта война.

   Слова старухи засеяли жильцов ещё большей верой и надеждой, что жизнь не отскочит от них, пока старуха жива, но это не внесло никаких изменений в их привычки.  Они всё также сбивались в стадо под надсадным воем сирен и убегали в подвал. В первое время, выкарабкиваясь из бомбоубежища, они задирали головы, чтобы сосчитать оставшиеся этажи в доме, а потом, когда дом срезали наполовину, перестали и считать. Они предпочитали жить в подвале, молча смотреть на старуху, ждать, когда она умрёт, но не сражаться за свой дом.