О формировании немецкого национального характера.
Текст великоват по объёму, но выкладываю его безо всякого смущения. Ибо это важно. Мне представляется, что рассуждения о причинах и ходе Второй мировой войны станут немного основательнее, если расужждающие будут держать это в уме. Да и аналоги м нашим временем напрашиваются.
Тут Поршнев пишет о "взаимодействии" армии и мирного населения в ходе Тридцатилетней войны.
БОРИС ФЕДОРОВИЧ ПОРШНЕВ
ТРИДЦАТИЛЕТНЯЯ ВОЙНА И ВСТУПЛЕНИЕ В НЕЕ ШВЕЦИИ
И МОСКОВСКОГО ГОСУДАРСТВА, Москва, «Наука», 1976
II. ГЕРМАНИЯ
Немецкие историки некогда создали концепцию Тридцатилетней войны, ставшую надолго, можно сказать, школьным догматом в Германии, а оттуда проникшую и в мировую историческую литературу. Эта концепция кладет в основу понимания Тридцатилетней войны два тезиса. Во-первых, Тридцатилетняя война была по своим внутригерманским истокам не чем иным, как последней в истории попыткой императора объединить Германию, последней попыткой превратить императорскую власть в национальную монархическую власть. Во-вторых, чтобы не допустить этого объединения и неизбежно вытекающего из него политического усиления Германии, «вековой враг» немцев, Франция, боявшаяся иметь сильного соседа, воспользовалась борьбой императора с князьями и организовала в эту трудную минуту вторжение внешних сил в Германию, поставила ее на колени, еще больше раздробила ее и ослабила.
Эта историческая концепция сыграла большую роль в деле политического воспитания нескольких поколений немцев в духе национализма и шовинизма. Она полностью и без остатка взваливала вину за все отрицательные явления последующей истории Германии — надолго сохранявшуюся экономическую отсталость, политическое бессилие, упадок нравственности и т. д. — на «векового врага» и вообще на внешние силы, насильственно сорвавшие германский прогресс. Она помогала тем самым переключать недовольство, рождавшееся в германском обществе, с внутриполитических рельсов на внешнеполитические, т. е. обращать его в ненависть к мнимым виновникам всех бедствий немцев, в частности к французам. Наконец, эта историческая концепция порождала иллюзию, будто в отдаленном германском прошлом имели место серьезные попытки сплочения нации сверху, причем доброй воле немецких правителей помешала лишь злая воля других европейских государств.
Не будем останавливаться подробно на вопросе, интересам каких именно классов и политических сил в Германии в эпоху капитализма и империализма отвечала эта тенденция, — устремить
57
национальное чувство немцев, не удовлетворенное как до, так и после бисмарковского объединения Германии, вовне, в русло воинствующего шовинизма. Во всяком случае нетрудно проследить связь ученых изысканий некоторых немецких профессоров с практическими потребностями германской империалистической агрессии в новое время. Нам здесь важнее показать, насколько эта традиционная концепция Тридцатилетней войны противоположна объективной исторической действительности.
Двум указанным тезисам следует противопоставить два контр-тезиса. Во-первых, агрессором в Тридцатилетней войне, по существу, были габсбургские державы, в частности Империя, а антигабсбургские державы занимали оборонительные позиции и к тому же недостаточно решительные. Во-вторых, внутри Германии императорская власть вовсе не ставила перед собой каких- либо национально-объединительных задач, а стремилась всего лишь устранить воплощенное в протестантизме и протестантских князьях препятствие к осуществлению всеевропейской агрессии, поскольку последняя была необходимо связана с католической реакцией.
Эти два контртезиса расчистят нам путь для понимания действительного характера Тридцатилетней войны.
Если основной ареной Тридцатилетней войны в конце концов оказалась сама Германия, а не остальная Европа, куда устремлялась габсбургская агрессия, то причины этого надо прежде всего искать внутри Германии. Надо выяснить, во-первых, какие внутри-имперские препятствия вызвали затяжку пролога габсбургской агрессии, затяжку, давшую возможность антигабсбургским державам все же перехватить военную инициативу; во-вторых, какие силы, так сказать, всасывали внутрь Германии европейскую войну, раскрыли двери для иностранной интервенции, ибо опыт истории говорит, что всякая длительная интервенция опирается на те или иные силы внутри страны. Иначе говоря, Тридцатилетняя война имела наряду с общеевропейским еще и особое внутри-германское (точнее — внутриимперское) содержание. Его нам и надлежит также уяснить, если мы хотим охватить Тридцатилетнюю войну в целом 1.
-------------------------------
1 Освещение внутренней истории монархии Габсбургов этого периода см.
в ряде общих работ: Zöllner Е. Geschichte Osterreichs. Wien, 1961 (4Aufl.
1970); Sturmberger II. Kaiser Ferdinand П und das Problem des Absolutismus. Wien, 1957; Нааn Н. Kaiser Ferdinand П und das Problem des Reichsabsolutismus.— «Historische Zeitschrift». München, 1968, ВD. 207; Mecenseffy G. Geschichte des Protestantismus in Osterreich. Wien, 1956; Wandruszka А. Das Haus Habsburg. Die Geschichte einer euroyaischen Dynastic. Wien, 1956; Schitfert С. Zur Problematik von Staat, Burgertum und Nation in Deutschland in der Periode des Ubergangs vom Feudalismus zum Kapitalismus.— «Zeitschrift fur Geschichtmissenschaft». Berlin, 1963, Jg. 11, Hf. 3. Не устаревшие до сих пор сведения по политической истории содержатся также в монографии: Novák 1. В. Rudolf II а jeho pád. Praha, 1935.
58
<…>
Внутригерманское содержание Тридцатилетней войны сводится в конечном счете именно к этому основному факту — наличию нового революционного подъема, который к 1618 г. достиг в известном смысле критической точки (хотя еще и не достиг кульминации). Теперь для немецких правителей и господ речь шла уже не только о том, как завершить становление нового внутреннего строя Германии, начавшего складываться после 1525 г., но и как ответить на этот спровоцированный ими революционный подъем, как удержать существующий социальный порядок.
Для решения задачи в ходе войны наметилось три различных политических плана. Назовем их условно: габсбургский, валленштейновский и княжеский. Переплетение и борьба этих трех планов и составляют историю Тридцатилетней войны, если рассматривать ее, так сказать, изнутри Германии.
Первый план, габсбургский, не содержал чего-либо нового, это был все тот же план восстановления Империи Карла V, или, скорее, доведения до логического конца начатого им дела, как и дела католической реакции35. Это был самый безумный, но и самый последовательный план: он подразумевал в конечном счете попятное развитие всего европейского общества, устранение национальных государств, буржуазии, ростков капитализма, новой культуры, нового общественного сознания, духа протестантизма, словом, радикальную чистку Европы от всякого горючего материала. Более непосредственным образом он означал передачу всей «новой Европы» в руки иезуитов, настоящей международной тайной полиции, к услугам которой были также не только застенки и костры католической инквизиции, но и вся система среднего образования. Этого плана более или менее последовательно придерживались и император Фердинанд П, и император Фердинанд Ш, руководимые иезуитами.
Внутреннюю германскую проблему этот план решал как бы отраженно от общеевропейской: Европа, идущая на дно феодального омертвения и окостенения, увлекла бы с собой и Германию. Если в Германии назревал революционный кризис, это значило только, что надо спешить с удушением Европы в габсбургских объятиях. Однако порочность габсбургского плана состояла в том, что начинать-то его осуществление приходилось именно внутри Германии. Императору и иезуитам пришлось еще немало повозиться с немецкими протестантами, прежде чем приняться за удушение Европы. Проведение контрреформации в Германии потребовало очень много времени, а это оттягивало осуществление всего габсбургского плана, — следовательно, и по отношению к Германии, — тогда как социальная обстановка в Германии не позволяла ждать слишком долго,
--------------------------------------
35 Cp. Bepgen К. Die romische Kurie und derWestfa)isle Frieden, Bd. I,
Papst, Kaiser und Reich 1521 — 1644. Tiibingen, 1962,
87
Основную массу немецких дворян габсбургский план, по существу, вполне удовлетворял: он сулил им в перспективе полное всемогущество, полное торжество и над бюргерством, и над крестьянством. Он отвечал их самым тайным мечтам — и они довольно дружно поддерживали его в начале Тридцатилетней войны, что выражалось, между прочим, в нескрываемых симпатиях к Католической лиге со стороны не только католического рыцарства протестантских Еняжеств. Но именно вопрос о темпах и сроках вызвал у многих из них понемногу разочарование в габсбургском плане. Никто не мог лучше, чем сельский рыцарь в своем поместье, чувствовать и наблюдать грозовую насыщенность социальной атмосферы — даже когда она выражалась в открытых крестьянских восстаниях. Чем дольше затягивался пролог Тридцатилетней войны — контрреформация в Германии, тем отчетливее проступало беспокойство значительной части немецкого дворянства по поводу бесперспективной отсрочки конкретных последствий габсбургской всеевропейской политики на немецкой почве, что их только и интересовало.
Из этого беспокойства и разочарования мало-помалу, почти неосознанно и развивался в ходе войны второй план, противоположный первому. Он начал смутно складываться в умах, по-видимому, еще в первой половине 20-х годов и достиг зрелости в 1626 — 1628 гг., в то самое время, когда было более всего причин для беспокойства, когда бушевала крестьянская война в Австрии, в Чехии, в Гарце. Правда, император в это время приближался к запоздалому триумфу, и лишь скептическое меньшинство среди немецких дворян не увлеклось снова хоть на миг головокружительной перспективой мировой империи; но тем горшe было вскоре полное разочарование. С этим зигзагом естественно ассоциируется отставка и новое возвышение Валленштейна.
Суть этого второго плана, который мы условно назвали валленштейновским, можно кратко выразить так. Раз не удается победа реакции во всеевропейсном масштабе — надо пока что отказаться от этой мечты и хотя бы обеспечить незыблемость существующего порядка в Германии. Правда, при этом и полноту реакции придется урезать: отказаться от католической нетерпимости, чтобы не увязнуть во второстепенных религиозных раздорах, отказаться и от полного торжества феодальной реакции, чтобы не увязнуть во второстепенной борьбе с городами и их привилегиями. Но надо обеспечить главное — создание реальной власти в Германии, которая имела бы подавляющее и бесспорное превосходство над антифеодальными народными революционными силами. Поскольку слабой стороной крестьянских восстаний всегда была их раздробленность, это должна быть централизованная власть, подобная абсолютистской. Такова суть и внутренняя логика второго плана. Эта логика никем не была ясно осознана в массе немецкого дворянства, лишь инстинктивно сдвигавшейся понемногу в данном направлении. Но все же наибо-
88
лее отчетливым фокусом этих тенденций стала фигура Валленштейна, вернее — сплотившаяся вокруг него дворянская группировка 36.
Валленштейн был из тех крупных землевладельцев, для которых вопрос о крестьянском восстании отнюдь не был абстракцией. В его собственных богемских поместьях бушевали восстания, и заботы об охране личной собственности подчас символически перемежались в его деятельности с заботами государственными. Так, например, в начале 1630 г. он покинул армию на несколько месяцев по той причине, что восставшие крестьяне в ero землях оказалась чуть ли не хозяевами полонения и принудили его жену бежать в Прагу; только наведя там порядок, Валленштейн вернулся к армии. Биографы Валленштейна отмечают такого рода факты, но не ставят их в какую-либо связь c его политикой. Разумеется, речь и может идти только о бессознательной, чисто импульсивной связи.
Валленштейн отнюдь не был идейным, т. е. в чем-либо убежденным, вождем движения. Это был беспринципный авантюрист, субъективно стремившийся только к личному возвышению. Но обостренным чутьем он угадал среди веявших вокруг настроений тот ветер, который будет все крепчать, который может надуть его паруса и понести его на гребне волны к величию. В этом смысле возможна аналогия между Валленштейном и Вильгельмом Оранским, сыгравшим всемирно-историческую роль вождя Нидерландской буржуазной революции XVI в. тоже отнюдь не по влечению, а по верному расчету и политическому инстинкту. Но Вильгельм Оранский оседлал исторически прогрессивную стихию и поэтому заслужил все же славу национального героя Голландии, тогда как попытки ряда немецко-фашистских историков представить богемского помещика Валленштейна в роли носи-
------------------------------------------------------------
36 Литература о Валленштейне огромна. См., например, некоторые работы,
посвященные как «вопросу Валленштейна» в целом, так и отдельным сторонам его жизни и деятельности: Polise>»ky Z. Zur Problematik des Drei5igjahrigen Krieges und d. Wallensteinfrage.— In: «Aus 500 Jahren deutsch tschechoslowakischer Geschichte». Berlin, 1958; Rieder I. Wallenstein. General. Herzog. Verriter. Graz, 1967; Mann G. Wallenstein mit Vierzig.— In: «Neue Rundschau». Frankfurt а/М., 1968, Jg. 79, Hf. 4; Ehler S. Albrecht чоп Wallenstein. — «History Today». London, 1965, Vol.15, N И; Schubert F. Н. Wallenstein und der Staat des 17. Jh.— «Ceschichte in Wissenschaft und Unterricht», 1965, Jg. 16; Wagner G. Wallenstein der hohemische Condottiere. Wien, 1958; Hroch M. Valdstejnova politika v sewernim Nemecku v letech 1629 — 1630. — In: «Sbornik historicky, V. Praha, 1957; idem. Wallensteins Beziehungen zu den wendischen Hansesstaadten.— In: «Hansische Studien». Berlin, 1961; Рец. наэтустатьюсм.; КанА. С., ПоршневБ. Ф. НоваяточказрениянаполитикуВалленштейнавгородахСевернойГермании.— «Вопросы истории», 1962, Ю 4. Общий обзор литературы и источников о Валленштейне можно найти в специальной главе издания: Documenta bohemica bellum tricennale illustrantia. Hauptredaktion: J. Кос1, J. Poli5ensky, G. Cechova, t. I. Praha, 1971, S. 152 — 162: Die Wallensteinfrage, ihr Stand und ihre Probleme.
89
теля «немецкой идеи» и трагического поборника подлинно национальных интересов Германии по меньшей мере нелепы: ничего национального или националистического не было в этом кратковременном движении немецких дворян, и существование-то Германии осознавших лишь по принципу «хотя бы и так» и впервые заметивших, что Германия может представлять нечто политически единое лишь постольку, поскольку национальное начало смутно проглядывало в легко перебрасывавшихся с территории на территорию крестьянских восстаниях, которые они хотели задушить.
В процессе возвышения центральной власти в Англии, во Франции, в Испании всюду был момент, хотя бы мимолетный, когда эта центральная власть в лице короля для сокрушения феодального сепаратизма поневоле вступала в рискованный союз с теми самыми народными антифеодальными силами, подавление которых затем, едва лишь она достигала могущества, оказывалось ее главной задачей. Однако этот мимолетный союз надолго накладывал там на королевскую власть трудно изгладимый оттенок прогрессивности: она оставалась национальной властью, получив это качество от народа, она сохраняла финансовую и политическую связь с богатой верхушкой народа и т. д. Ничего этого не могло бы быть у центральной власти в Германии, которую хотела создать партия Валленштейна: эта власть должна была сразу выступить как антинародная сила, национальная только по форме, а не по содержанию, т. е. как сила реакционная. Ничто, кроме обманчивого ввешнего сходства, не сближало бы ее е национально-абсолютистскими государствами Западной Европы.
Что касается главного условия существования всякой сильной власти в ту эпоху — финансов, то партия Валленштейна для ответа на этот вопрос извлекла на свет старые балтийские планы Габобургов. Раз уже все равно дело вдет о разрыве всеевропейского общегабсбургского и католического фронта, в частности о разрыве с Римом и Испанией, — а в этом негативном смысле, как некий остаток, и появлялась на сцене «Германия», — можно, не стесняясь, наступить на ногу испанцам в торговых делах. Установив свое господство на Балтийском море и опираясь на балтийский комплекс, германская монархия имела бы недурные финансы.
Гораздо менее ясной была собственно политическая сторона этого второго плана решения внутренней проблемы Германии. Кто должен взять в свои руки реальную власть над Германией? Как выяснилось после ряда попыток, на этот вопрос вообще не существовало тогда ни одного возможного ответа, — в чем и состояла трагедия Валленштейна, его партии и всего валленштейновского плана.
Поскольку этот план рождался стихийно, не как отрицание, а как ограничение и исправление первого, габсбургского, плана, прежде всего естественно всплывала старая утопия о превраще-
90
нии Габсбургов из «императоров в Германии» в «императоров Германии». Поскольку габсбургский план все равно подразумевал известное насилие императора над князьями, он был немыслим без контрреформации в Германии. Правда, это насилие было направлено не против существа княжеского территориализма, а тольяо против его специфической релипиозной формы, несовместимой с габсбургско-католическим универсализмом. Но раз уж какое бы то ни было насилие императора над князьями налицо - легко было перетолковать этот религиозный факт в государственном смысле: почему бы не сделать более полным торжество императора над князьями и не создать вместо европейской империи германскую абсолютную монархию? Валленштейн в качестве могущественного имперского генералиссимуса в конце 20-х годов открыто толкал Империю и лично императора Фердинанда II в этом направлении. Источники свидетельствуют, что он прямо говорил в 1629 г. о ненужности и курфюрстов и князей, а император, по его словам, должен быть в Германии таким же хозяином, как король во Франции или Испании. Чтобы одним махом уничтожить имперскую конституцию и обязательства императора по избирательной капитуляции, Валленштейн предлагал объявить сына Фердинанда II наследнииом императорского престола без всяких выборов. Интересы католической реакции Валленштейн совершенно игнорировал. Но характерно, что при этом он не отказывался от габсбургского «империализма» и охотно потакал грезам о будущей западной империи, относя только ее осуществление на вторую очередь.
Однако, как ни сильно было влияние Валленштейна на Фердинанда II, связи последнего с габсбургской Испанией, иезуитско-католические узы, традиции Империи оказались сильнее. В решительную минуту Фердинанд II не только не произвел ниспровержения имперской конституции, но, ниспровергнув самого Валленштейна, устремился очертя голову по пути, предначертанному первым планом, — по пути католической реакции и габсбургской агрессии. Утопия рухнула, под ее руинами обнаружилась неприкрытая и неисправимая природа императорской власти — и еще большее разочарование и беспокойство овладели теперь душами немецких дворян. Но если не император, то кто же другой мог бы стать самодержавным монархом Германии? Ни один из князей не имел для этого достаточного перевеса над другими. Выдвижение кого-либо из восточных курфюрстов сразу вызвало бы сопротивление всех западных курфюрстов, которым принадлежало большинство в избирательной коллегии и которым поворот Германии лицом к Балтийскому морю грозил бы превращением их владений в глубокий тыл, в глухую провинцию германской монархии. Валленштейн до последних дней своей жизни не оставлял попыток стать чешским королем и таким образом, вытеснив Габсбурпов из коллегии курфюрстов, стать первым кандидатом в императоры. Но все это при ближайшем рассмотрении
91
оказывалось тоже нереальной и противоречивой химерой: ниспровержение имперской конституции не могло совершиться с помощью самой имперской конституции! Однако и неконституционный путь — военный государственный переворот — был исключен: в стране, не имевшей ни столицы, ни правительства, ни казны, ни общего законодательства, попытка военного переворота могла бы только подлить масла в огонь междоусобной войны, но не могла увенчаться успехом.
Оставалась последняя возможность: призвать извне завоевателя, который внешним и насильственным образом объединил бы Германию и воцарился бы в ней. Взоры, естественно, обращалвсь к шведскому норолю. Он имел сильную армию. Устойчивое внутреннее положение в Швеции позволило бы ему заняться наведением порядка в Германии. К тому же путем слияния, или унии, со Швецией Германия легко могла бы завершить «окружение» Балтийского моря, подавив последнего соперника— Польско-Литовское государство и отняв у Дании проливы. Поэтому многие немецкие дворяне (об отношении других классов речь будет в другом месте) с симпатией отнеслись к шведскому вторжению в Германию. Валленштейн, как верный барометр дворянских настроений, во второй период своей деятельности, по-видимому, все более склонялся к этому шведскому варианту решения политической проблемы Германии и, как это документально доказано, вступил в тайные переговоры со шведским правительством. Однако опыт в дальнейшем показал, как мы убедимся в соответствующих главах настоящей книги, что и этот проект оказался в конце концов химерой.
Впрочем, нереальность, утопичность всего второго, валленштейновского, плана (в любых его видоизменениях) состояла прежде всего в том, что Валленштейн пытался решать политическую судьбу Германии без хозяев: и без народных масс, и без всемотущих князей. Конечно, те или иные князья в отдельные моменты могли по своим соображениям поддерживать притязания императоров, кого-либо из курфюрстов, Валленштейна или шведского короля. Однако в конечном счете князей не устраивала вообще идея единой германской монархии, кто бы ее ни возглавлял — австрийские Габсбурги или бранденбургские Гогенцоллерны, Валленштейн или Ваза. Монархия означала бы устранение князей, она лишила бы их всевластия. Но внутренняя обстановка в Германии все же требовала от них каких-то мер, если они не хотели быть сметенными снизу или сверху. И они понемногу нашли свой план действий — третий план, который мы и назвали княжеским. Если валленштейновский план был в известной мере протестом против политической нелепости — Империи, то оборотная сторона этой же самой политической нелепости, ее княжеская изнанка, взяла реванш, опрокинув все утопические затеи и водворив на их место действительность, более страшную и чудовищную, чем могла создать любая фантазия.
92
Строго говоря, княжеский план не был «планом» в смысле чьей-либо осознанной программы действий. Уже и второй план, обобщая настроения некоторой части немецкого дворянства, мы лишь весьма условно отнесли к индивидуальной фигуре Валленштейна. Третий план не имеет и такого фокуса. Это была практика многих князей, каждый из них в отдельности и ощупью находил свой путь в дебрях запутанных политических взаимоотношевий Тридцатилетней войны. Однако объективная логика, логика вещей приводила их к одинаковому результату — к княжескому плану. Он состоял в том, чтобы временно призвать, для разрешения внутренних социальных проблем, вооруженную интервенцию — как иностранных держав, так и одних княжеских группировок против других. При этом каждый князь старался либо направить интервенцию не на свою, а на чужую территорию, либо наперед выговорить у интервентов неприкосновенность, если не увеличение, своих владетельных прав и своей политической независимости. В сумме же получалось решение проблемы в общегерманском объеме: князья сохраняли и укрепляли свое господствующее положение, т. е. сохраняли основу политического строя Империи, а в то же время все не только немецкие, но и европейские военные ресурсы оказывались мобилизованными для выполнения единой концентрированной задачи — небывалой в истории ожесточенной расправы с народными массами Германии. Это было поистине изнанкой габсбургского, космополитизма: императоры-Габсбурги хотели распространить свою власть из Германии на всю Европу, а князья предпочли навлечь всю Европу на Германию.
Если габсбургский план предусматривал уничтожение самой почвы, из которой вырастало народное революционное движение, если валленштейновский план стремился противопоставить этому движению несокрушимый отпор, то княжеский план подразумевал попросту истребление наиболее «неспокойной» части немецкого народа и такое ошеломляющее устрашение остальных, чтобы затем их можно было навсегда зажать в кулак. Ведь мы уже знаем, что за время между Великой крестьянской войной 1525 г. и Тридцатилетней войной княжеско-крепостническая реакция в Империи еще далеко не достигла такой полноты, при которой децентрализованное принуждение предохраняло бы общество от революционных взрывов, хотя бы столь же надежно, как в абсолютистских монархиях — централизованное принуждение. Этой реакции пришлось остановиться на полпути, так как перед ней возникло препятствие в виде сохранившейся и после 1525 г. способности немецкого народа к сопротивлению; новые усилия со стороны реакции вызывали, как мы видели, дальнейшее нарастание восстаний. Надо было устранить это препятствие с пути любыми способами, хотя бы руками интервентов,— и тогда можно будет среди крови и опустошений довести реакцию до конца, после чего народ если и очнется, то уже связан-
93
ным: помещик-крепостник, как и мелкодержавный князек будут в состоянии «бдить» за каждым шагом своих «подданных» и душить в них всякую искру непокорности даже до того, как она дойдет до их собственного сознания.
Княжеский план нащупывался еще более стихийно, чем валленштейновский, и более или менее созрел только во второй половине Тридцатилетней войны, когда и были широко распахнуты двери для шведской и французской интервенции. Правда, на шведскую интервенцию, как мы знаем, ориентировался уже и валленштейновский план в его последнем варианте. Но князья, унаследовав эту идею (от противников), придали ей совершенно иной смысл. Стоит сравнить, как под незаметным влиянием политического «заказа» коренным образом изменился характер шведской оккупационной армии в Германии: сначала — это дисциплинированнейшая и сдержаннейшая армия в мире, пользовавшаяся симпатиями населения, вполне подходящая для роли опоры общегерманского абсолютизма; в конце Тридцатилетней войны — это армия-опустошительница. «И шведские войска,— писал историк Тридцатилетней войны Г. Винтер, — вместе со своим весьма дельным, но недоступным для каких-либо высших побуждений предводителем Банером, из солдат, вполне дисциплинированных и организованных, приносивших пользу и боровшихся за высокую цель, какими они были при Густаве-Адольфе, тоже опустились до состояния того разбойничьего сброда, каковым из года в год все более становились армии этого печального времени» З7.
Иногда историки объясняют эту метаморфозу тем, что изменился самый состав шведской армии: место крестьян-шведов, отбывающих воинскую повинность, заняли профессионалы наемники разных национальностей. Но и изменение способа пополнения армии следует поставить в связь с изменением функции армии внутри Германии.
Интервенция как способ решения внутренних проблем Германии обнаружилась путем, так сказать, естественного отбора: сначала этого рода факты были только крупицами среди других явлений войны, позже стали доминирующими и типичными. Например, в истории подавления верхнеавстрийских крестьян в 1626 г., изложенной выше, уже проступает принцип взаимной интервенции князей, но пока лишь в виде помощи со стороны герцога Баварского австрийскому государю. Пожалуй, можно сказать, что начало всей практике интервенций положил сам император Фердинанд II, не только приглашавший, как мы видели, баварские войска против своих мятежных австрийских подданных, но и призвавший на неспокойный протестантский Пфальц иcпанские орды из Южных Нидерландов под командованием
-------------------------------------------
37 Winter G. Geschichte des Dreißigjährigen Krieges. Berlin, 1893, S. 524— 525.
94
итальянца Спинолы, предоставив им неограниченные возможности по части захвата «военной добычи». Эта практика вполне отвечала природе космополитизма Габсбургов. Но это еще не была интервенция, возведенная в систему. Таковой ее сделали князья, и тогда она, кстати сказать, особенно больно ударила именно по Габсбургам
Пример настоящей интервенции в духе княжеского плана это, скажем, когда восточногерманские князья из Гейльброннского союза38 добровольно пропускают через слои земли шведские войска в сторону наиболее накаленных, наиболее революционных областей Империи, к числу которых, как мы знаем, в первую очередь принадлежали Австрия и другие габсбургские владения в Юго-Восточной Европе. Дело, по-видимому, именно в социальном состоянии этих областей — очага заразы для всех земель Империи, а не в том, что тут была резиденция и вотчина императора. На эту пылающую почву особенно охотно подталкивали князья различных интервентов, когда сговор с интервентами сделался основой их политики и Германия стала ареной кровавых оргий солдат-наемников всех национальностей Европы.
Таковы три плана, которыми ответили господствующие и правящие слои Германии на новое нарастание революционной угрозы. Такова внутригерманская сторона Тридцатилетней войны. История этой войны выглядит крайне сложной, запутанной именно потому, что эти три плана — габсбургский, валленштейновский и княжеский — не просто сменяли друг друга, а сосуществовали, переплетались, взаимодействовали друг с другом. Происходила переориентация общественных сил, в частности значительных масс дворянства, отдельных светских и духовных князей, княжеских группировок, в пользу то одного, то другого плана. Разобраться в этой пестрой картине действительно нелегко. Но все же видно, как понемногу доминирующая роль достается княжескому плану. И первый и второй планы после многих усилий и опытов оказались неосуществимыми; третий стал в конце концов действительностью.
Отсюда, из победы третьего плана, вытекают две кардинальные особенности Тридцатилетней войны. Во-первых, она, будучи по существу всеевропейской войной, превратилась как бы во внутреннюю германскую войну — военные силы обеих европейских коалиций всасывались внутрь Германии волею немецких князей и уже там вели борьбу между собой. Во-вторых, она приобрела тот специфический стиль не только войны, но одновременно и чудовищной карательной экспедиции, жестокой расправы с мирным населением, физического и психического террора, который так ошеломил сознание современников.
----------------------------------
38 Антигабсбургский союз Швеции с рядом германских протестантских князей и городов (1633 — 1634 гг.); распался после поражения шведов при Нёрдлингене (Ред.).
95
Здесь, в связи с внутренними проблемами Германии, для нас представляет главный интерес эта вторая особенность Тридцатилетней войны. Поэтому, хотя бы хронологически и забегая вперед, мы остановимся на ней несколько подробнее.
В первой книге «Симплициссимуса» Гриыиельсгаузена есть знаменитая четвертая глава. На глазах мальчика разыгрывается сцена погрома дома его отца вторгшимися солдатами-кроатами и расправы с захваченными крестьянами. Этот рассказ, ведущийся в обычной «чудаковатой» манере, по праву цитируется постоянно в учебниках и хрестоматиях, ибо он дает запечатленный во всей конкретности единичный пример того, что составляло массовое явление, будни Тридцатилетней войны. Вот его наиболее характерная часть: «Первое, что учинили и предприняли те всадники... было то, что они поставили там лошадей; после чего всяк приступил к особливым трудам, кои все означали сущую погибель и разорение. Ибо в то время как некоторые из них принялись бить скотину, варить и жарить, так что казалось, будто готовится здесь веселая пирушка, другие свирепствовали во всем доме и перешарили его сверху донизу, так что не пощадили даже укромный покой, как если бы там было сокрыто само золотое руно Колхиды. Другие увязывали в большие узлы сукна, платья и всяческую рухлядь, как если бы они сбирались открыть ветошный ряд, а что они не положили взять с собою, то разламывали и разоряли до основания; иные кололи шпагами стога соломы и сена, как будто мало им было переколоть овец и свиней; иные вытряхивали пух из перин и совали туда сало, сушеное мясо, а также утварь, как будто оттого будет мягче спать. Другие сокрушали окна и печи, как если бы их приход возвещал нескончаемое лето; сминали медную и оловянную посуду, после чего укладывали ее погнутой и покореженной; кровати, столы, стулья и скамьи они все пожгли, хотя на дворе лежало сухих дров довольно. Напоследок побили все горшки и миски, либо оттого, что с большей охотой ели они жаркое, либо намеревались тут всего один раз оттрапезовать.
Со служанкой нашей в хлеву поступили таким родом, что она не могла уже оттуда выйти, о чем, по правде, и объявлять зазорно. А работника они связали и положили на землю, всунули ему в рот деревянную пялю, да влили ему в глотку полный подойник гнусной навозной жижи, кою называли они шведский напиток...
Тут стали они отвинчивать кремни от пистолетов и на их место ввертывать пальцы мужиков и так пытали бедняг, как если бы они хотели сжечь ведьму, понеже одного из тех пойманных мужиков уже засовали в печь и развели под ним огонь, хотя он им еще ни в чем не признался. Другому обвязали они голову веревкой и так зачали крутить палкой ту веревку, что у него из рта, носа к ушей, кровь захлестала. Одним словом, у каждого из них была своя хитрость, как мучить крестьян, и
96
каждый мужик имел свою отличную от других муку... О захваченных женах, дочерях и служанках не могу особливо ничего сообщить, ибо воины не допускали меня смотреть, как они с ними поступали. Однако ж я довольно знаю, как инде в различных уголках были слышны ужасающие вопли, почитай, что и моя матка и наша Урселе не избежали той общей участи» 39. Убежав в лес, мальчик видит издали, что родной дом уже пылает в огне.
В этом описании поразительны не столько черты грабежа и разбоя, сколько как будто бессмысленного погрома и уничтожения, ожесточенного мучительства без утилитарной цели. Описанное событие относится, по ходу действия, к 1635 г. Солдаты Тридцатилетней войны к этому времени прошли уже немалую школу «воспитания», вернее — развращения, поощрения в них самых кровожадных и бесчеловечных желаний, — хотя, разумеется, они могли при этом вовсе не отдавать себе отчета в социально-политическом смысле своих действий. Разрушение превосходит грабеж, утонченное мучительство превосходит пытку, которая служила бы целям вымогательства.
У другого писателя XVII в., Г. Мошероша, в «Видениях Филандера из Зиттевальда» находится аналогичное описание истязаний крестьян солдатами во время Тридцатилетней войны. Здесь изобрели другие приемы. «Одному из крестьян, — рассказывает Филандер, — связывали руки за спиною, продернули ему при помощи шила с ушком сквозь язык конский волос, который, если его слегка дергали взад и вперед, причинял несчастному такие муки, что он кричал, как безумный. Но за каждый крик он получал по ногам четыре удара плетью, проводившие красные борозды» 40
Эти описания Гриммельсгаузена и Мошероша особенно выразительны и наглядны, но в сущности они не отличаются от сотен других, хотя и менее подробных, свидетельств современников. Таким образом, речь идет именно не об единичных фактах, а о повсеместной и повседневной изнанке Тридцатилетней войны в Германии. Нагляднее всего в этом можно убедиться с помощью изданной в 1890 г. историком Ламмертом сводки из бесчисленных местных хроник и других памятников эпохи Тридцатилетней войны, рисующих причиненные ею бедствия. Ламмерт расположил по годам выборки из источников об эпидемиях, голодовках и т. д. Но особенно нарастают начиная с 1632 г. свидетельства о погромах и истязавиях мирного населения солдатками. Вот, например, в самом начале этой кривой, в 1632г., сцены из «Кемптенской хроники», рассказывающей о пребывании в Кемптене шведских войск: валяющиеся на улицах трупы людей, выброшенных из окон, с выколотыми глазами; женщины, с младенцами на
--------------------------------------------------------------------
39 Гриммельсгаузен Г. Я. К. Указ. соч., с. 39 — 20.
40 Цит. по: Дживелегов А. Указ. соч., с. 346.
97
руках, загнанные штыками в реку и утонувшие; женщины с отрезанными грудями, детские трупы, сваленные в подвал, и т. д." Дальше, с каждым годом — все больше ужасов, настоящая лавина изнасилований, истязаний, мучительных казней. Здесь жертвам вливают в рот расплавленный свинец, там привязывают их к хвостам лошадей. Причем имперцы и испанцы, шведы и французы, баварцы и кроаты (хорваты), гессенцы и саксонцы все в равной мере совершают необъяснимо кровожадные жестокости, жгут дома и целые деревни, бессмысленно опустошают поля и уничтожают все, чего не могут унести. А по их следам тянутся чума, тиф, разруха, одичание, голод.
Правда, в немецкой историографии существует целое течение, ограничивающее или даже отрицающее разорение и обезлюдение Германии в результате Тридцатилетней войны, а вместе с теми значимость свидетельств о бесчинствах солдатни. В лице своих более умеренных и стоящих на научной почве представителей Эрдмансдёрфера, Белова, Шмоллера, Штейнгаузена и др. — это течение сделало полезную работу: был уничтожен ряд легенд, пущенных в широкий оборот сторонниками одного из двух основных, уже известных нам, взглядов на значение Тридцатилетней войны в истории Германии, а именно взгляда, что все несчастья Германии и весь ее последующий упадок начались только в результате Тридцатилетней войны. Не желая признать началом национальной катастрофы Германии неудачу революционной попытки 1525 г., сторонники этого взгляда, естественно, сгустили разрушительные итоги Тридцатилетней войны. Законной реакцией против такого нарушения исторической истины и явились исследования указанных авторов, показавших, что опустошения, произведенные войной, не были уж настолько велики, чтобы ими можно было механически объяснить весь последующий упадок германской экономики и культуры, — было, например, показано, что исчезновение многих. деревень, приписываемое Тридцатилетней войне, относится к более ранним временам, а деревни, опустевшие или разрушенные во время войны, подчас вскоре возрождались, что убыль населения за время войны составила не 75 %, т. е. не 12 — 13 млн. человек, как думали прежде (Менцель, Шерр, Инама-Штернегг), а значительно меньшую величину, не более 30 — 35 %, т. е. 5 — 7 млн. человек 42.
Разумеется, такое устранение преувеличений и вымыслов еще ничуть не затрагивало представления о специфическом бесчеловечном стиле Тридцатилетней войны. Но раз уж начавшись, критика традиционных представлений в руках части авторов превратилась в излишество, в гиперкритику источников, в отрица-
-----------------------------------------------------
41 Lammert G. Geschichte der Seuchen-Hungers- und Kriegsnoth zur Zeit des Dreissigjahrigen Krieges. Wiesbaden, 1890, $. 127.
42 Урланис Б. Ц. Рост населения Eвponы (опыт исчисления). М., 1941, с. 126 — 127, 130.
98
ние и объявление «легендой» всего, что прежде писалось о бедствиях Тридцатилетней войны.
Зачатки такой тенденции можно видеть в работе Хендтке «Немецкая культура во времена Тридцатилетней войны», где автор пытается доказать наличие в этот период чуть ли не культурного прогресса вопреки обычному мнению о культурном упадке а одичании нравов43, и книге Эрдмансдёрфера «История Германии в 1648 — 1740 гг.», где сделана попытка опорочить объективность всех вообще описаний ужасов и бедствий, оставленных современниками Тридцатилетней войны, на том основании, что все они подвержены особому литературному стилю эпохи. «Во всех рукописях, товорящих о войне и военных бедствиях, замечается, — по словам Эрдмансдёрфера, — некая, ставшая устойчивой манерой, чрезмерность почти скулящего, жалобного тона, постоянным и общеупотребительным становится, так сказать, ломающий руки способ выражаться. В то время как нищета, как ни была она велика, имела свою меняющуюся степень, язык того времени не знает почти никаких нюансов для ее описания.
Преобладает почти исключительно превосходная степень ужасов, и с удивительно плодовитой изобретательностью все снова воспроизводится, во все новых кровавых вариантах, одна и та же тема крови и пожаров, страданий и голода». Распространение этого стиля Эрдмансдёрфер объясняет, во-первых, желанием разных лиц, корпораций и общин, доказать невозможность платить новые поборы или необходимость облегчить существующее бремя, в связи с чем, между прочим, сомнительными оказываются и все современные войне статистические данные; во-вторых, богословско-пропагандистскими нуждами: протестантские проповедники достигали потрясающего или поучительного эффекта, прибегая к таким сильнодействующим средствам. «Кто может знать, — замечает Эрдмансдёрфер, — как часто патетическое изображение бедствий превосходило действительное бедствие» 44. Впрочем, Эрдмансдёрфер при всем том вовсе не отрицает, что бедствия действительно были и что они были очень велики.
Но критическое направление развивалось дальше, и в лице Р. Хёнигера и нескольких его учеников достигло своего абсурдного апогея.
Хёнигер в нашумевшей статье «Тринадцатилетняя война и немецкая культура», появившейся в 1909 г., провозгласил, что «догма о разрушительном воздействии Тридцатилетней войны» на Германию вообще является не чем иным, как легендой. Свидетельства современников о разрушениях и бедствиях кажутся ему не заслуживающими никакого доверия все из-за того же «жа-
----------------------------------------------
4ЗНаеndtckеВ. Deutsche Kultur im Zeitalter des Dreissigerigen Кrieges. Leipzig, 1909.
44 Erdmonnsdot jay B. Deutsche Geschichte 1ошМеИа1ыЬЬе3~ rlederi Ый zum Begierungsantritt Friedrichs Йеб Brissen; Щ48 "i748~ Ий; I; Berlin~ i892» 8 i03
99
лобного» литературно-публицистического стиля эпохи. Сословия использовали преувеличения своих бедствий для борьбы против финансовых домогательств княжеского абсолютизма, обе религиозные партии в пропагандистских целях широчайшим образом практиковали в печати преувеличения учиненных противником бедствий, наконец, народная молва раздувала происшествия, как она всегда это делает. Сцена погрома, описанная Гриммельсгаузеном, как будто бы беспристрастным свидетелем, опровергается путем сопоставления с гравюрой Калло, содержащей очень сходную сцену погрома солдатами крестьянского дома во время Тридцатилетней войны: в обоих случаях, рассуждает Хёнигер, слишком много лиц и событий сосредоточено в одном месте и в одно время, следовательно, это только художественный прием, «композиция», а не слепок с действительности. Еще один аргумент, по мнению Хёнигера, должен окончательно подорвать доверие к «надуманному» рассказу Гриммельсгаузена: «Необоснованным является всеобъемлющее бессмысленное уничтожение полезных предметов и заключительное сожжение дома, которое также, не могло представлять ни малейшей привлекательности для солдат»; неправдоподобно и применение ими к каждому крестьянину особой пытки, когда можно было обойтись одной. Такими же легковесными аргументами или натянутыми придирками опровергает Хёнигер и ряд других свидетельств современников о каннибализме, об исчезновении целых деревень и т. д. Убыль населения Германии является, по мнению Хёнигера, выдумкой все тех же «скулящих» современников, а на самом деле по косвенным данным можно установить даже его возрастание за время войны, например по тому факту, что в университетах Германии после войны числилось больше студентов, чем до нее 45.
Об этой довольно пустой статье Хёнигера можно было бы и не упоминать, если бы она не послужила толчком к оживленной научной полемике, продолжающейся до наших дней и принесшей, между прочим, ту пользу, что она привлекла внимание исследователей к изучению экономики Германии по отдельным областям и городам в эпоху Тридцатилетней войны. Подавляющее большинство новых, как и старых, локальных исследований говорит против Хёнигера 46. Его точку зрения пытаются поддерживать только две-три работы, вышедшие из его же семинара в Берлинском университете. Общим признаком всей этой школы, ведущим начало от вышеприведенных рассуждений Эрдмансдёрфера, является подмена вопроса о специфическом стиле самой Тридцатилетней войны вопросом о специфическом литературном стиле той эпохи, будто бы исказившем всю действительность.
--------------------------------------------------------
45 Hoeniger R. Der Dreissigjahrige Krieg und die deutsche Kultur.— «Preussische Jahrbiicher», Bd. 138, Hf. Ш, Dez., 1909.
46 CM. Belier Е. А. Recent Studies on the Thirty Years War.— «The Journal of Modern History», vol. Ш, N 1. March, 4931, р. 72 — 83; Wedgwood С. V. The Thirty Years War. New Haven, 1939, р. 510 — 516.
100
Особенно характерна работа ученика Хёнигера Вальтера Гюнтера «Основные черты социального и хозяйственного развития Германии в эпоху Тридцатилетней войны» (1913 г.), прибавляющая к прежним критическим аргументам еще один, чрезвычайно любопытный.
Значительная часть книги Гюнтера представляет собой довольно бессистемный ворох примеров из авторов — современников Тридцатилетней войны и из сочинений историков, на которых доказывается неосновательность традиции; с ними производится короткая расправа — они уличаются в противоречиях или в неосведомленности. Даже непонятна та ретивость, предвзятая и предубежденная, с которой Гюнтер подыскивает самые нелепые придирки, лишь бы найти что-нибудь сомнительное в каждом свидетельстве и таким путем рассеять общепринятые представления о бедствиях Тридцаталетней войны и ее разрушительных последствиях. Если один из авторов говорит, что после войны во всем Бранденбурге видно было больше дичи, чем крестьян, то Гюнтер объявляет это утверждение не заслуживающим доверия уже по одному тому, что ведь не сказано, какая именно имеется в виду дичь. Историки, по мнению Гюнтера, просто доверчиво поддались «плаксивому и причитающему» тону современников и их вере в реальность любых невероятных вымыслов. Далее Гюнтер подвергает придирчивому разбору понятие «запустения» (Wustungen), как решающее для определения последствий Тридцатилетней войны, и находит, что окончательное запустение и разрушение целых деревень вообще почти не имело места и принадлежит к категории легенд, а в худшем случае происходил только временный отлив сельского населения в города, откуда оно возвращалось к своим домам или пепелищам, как только миновала опасность военных поборов или постоев. Вообще же, полагает Гюнтер, хотя многим отдельным лицам, деревням, городам война и причинила, разумеется, ущерб, в хозяйственной жизни Германии, в том числе и в деревне, продолжали в целом и во время и после войны развиваться процессы гораздо более длительного и неслучайного характера. Крестьяне сеяли и жали, отбывали повинности и вносили поборы, продавали и покупали, как всегда, хотя никакие «плаксивые» источники того времени об этом прямо и не говорят. Об этом свидетельствует, по мнению Гюнтера, сама природа вещей, природа всякой войны и всякой армии.
В этом пункте — центр тяжести всей аргументации Гюнтера, это — его главная идея. На основании опыта всех войн, в том числе и войны 1914 — 1918 гг., в которой автор сам участвовал, он утверждает, что армия просто не могла бы воевать, перестала бы быть армией, если бы в самом деле вела себя в Тридцатилетней войне так, как ей приписывает «традиция».
Во-первых, «традиция» рисует армию совершенно разложившейся и лишенной дисциплины, — но воинские части, не имеющие дисциплины, не могут давать и выигрывать сражений, — а мы
101
знаем из истории Тридцатилетней войны, что обе стороны активно воевали между собой, вели крупные военные операции. Значит, заключает Гюнтер, факты разнузданного мародерства, погромов, бесчинств должны быть приписаны не основной части армии, а той небольшой прослойке дезертировавших из ее рядов и разложившихся элементов, которую можно наблюдать во всякой войне и поведение которой не типично для общей картины. Вопросу о дисциплине в армиях Тридцатилетней войны Гюнтер отвел специальную большую главу, где собрал много доказательств (даже из того же «Симплициссимуса») наличия достаточно суровых условий походной жизаи и достаточно жесткой дисциплины. «Будь то Банер или Торстенсон, Кенигомарк или Врангель, Бернгард Веймарский или французы, будь то ге|ссенцы, брауншвейгцы или имперцы, — все они зависели в своих военных и политических решениях от наличия дисциплинированных войск и делали для поддержания дисциплины все, что только могли».
Во-вторых, «традиция» рисует армию Тридцатилетней войны как разрушительницу хозяйства и населенных мест, тогда как всякая крупная армия для постоя и снабжения нуждается в хозяйственной базе. «Все грабежи и опустошения, следовательно, в том числе и так называемые внеслужебные, происходили в противоречии с собственными интересами армии, как потребительской группы, и значит не могли быть источником такого чудовищного разрушения, как то утверждают». Характеристике войска в эпоху Тридцатилетней войны, как потребительской и хозяйственной организации, Гюнтер также посвятил специальную главу.
Но основным доводом Гюнтера против «традиции» на протяжении всей книги остается именно апелляция к вечным законам всякой армии и всякой войны. «По-видимому, — пишет он,— оставалось незамеченным, что перед отдельным солдатом всегда стояли одинаковые военные задачи — нападение, защита, поход, бивак, необходимость претерпевать непогоду, голод, жажду, лишения, нужду, требовавшие одинаковых духовных и физических предпосылок и вызывавшие одинаковые физические и духовные проявления, в наши дни, как и за 300 или 2000 лет. Только войска с внутренней спаянностью, шагающие или едущие верхом днями и неделями вперед или назад, только вышколенные войска, мирно живущие по шесть и больше месяцев на гражданских квартирах совместно с горожанами и крестьянами, и только войска с высочайшей дисциплиной после долгих дней похода победоносно выдерживают битвы и сражения...
При таком взгляде, который подтверждается и прошедшими военными событиями нового времени, мнение о солдате Тридцатилетней войны должно быть коренным образом изменено. Подлинный военнослужащий, фронтовой солдат, это уже тогда не тот мародер, разбойник, душегуб, детоубийца, всеразрушитель, какого в нем, как правило, следует видеть, если считать верным старый
102
взгляд. А вместе с суждением о солдатах меняется взгляд и на процессы интересующего нас времени, в которых принимали участие солдаты, в том числе и процессы хозяйственные».
Что же означают сцены, записанные Гриммельсгаузеном и Мошерошем? Во-первых, Гюнтер без всякого основания объявляет их «позднейшими вставками», во-вторых, он снова и снова повторяет, что тут изображены не настоящие фронтовые солдаты «в строю и в части», а дезертиры, шкурники, люмпен-солдаты, которых можно наблюдать во всякой войне, но которые, как бы они ни были многочисленны, остаются, по существу, «единицами», ничего общего не имеющими с «духом и дисциплиной целого», т. е. армии 4
Мы уже сказали, что попытка Хёнигера, так сказать, «обелить» Тридцатилетнюю войну совершенно не выдерживает критики исторических фактов и серьезных исторических исследований. Рассуждения Гюнтера о вечных свойствах всякой армии, в частности немецкой, выглядят просто нелепыми в свете новейшего исторического опыта — ужасающей расправы гитлеровской армии, именно как «целого», с населением оккупированных областей Советского Союза, неизмеримо превосходящей все кошмары Тридцатилетней войны. Но при всем том школа Хёнигера приносит косвенную пользу историку: кое-что она все же доказала, а исправление ее ложных обобщений дает возможность лучше оттенить особенности внутригерманской стороны и духа Тридцатилетней войны.
Прежде всего, надо считать доказанным, что всеобщего падения дисциплины в армиях Тридцатилетней войны в самом деле не наблюдалось. Дисциплина действительно в среднем стояла на довольно высоком уровне. Но это значит только, что солдатские насилия над населением чинились не вопреки начальству, а, скорее, с соизволения начальства, отражавшего в конечном счете волю политических руководителей. Однако Гюнтер прав и в том, что всеобщее превращение солдат в мародеров грозило бы армиям полной потерей боеспособности. Разрешение этого противоречия стихийным путем было найдено в том, что армии как бы разделились на две части — воевавшую и расправлявшуюся с населением, — соответственно с двумя функциями, или сторонами, самой Тридцатилетней войны. От собственно войсковых соединений у каждой из воюющих сторон отслаивались весьма многочисленные банды разнузданных и озверелых солдат, специализировавшихся на «войне» с мирными крестьянами и горожанами. Наличие у военного командования достаточной дисциплинарной власти, чтобы пресечь это отслоение, обнаруживается в том, что при случае, особенно когда военно-стратегическая обстановка складывалась неблагоприятно для данной армии, командование
----------------------------------------------
47 Giinther W. Grundzuge der sozialen und wirtschaftlichen Entwicklung in Deutschland im Zeitalter des Рге16щ]аЬпдеп Krieges. Berlin, 1931 (Diss.).
103
довольно легко вылавливало мародерские шайки и жестоко водворяло их в общие ряды солдат. Но в другие моменты оно не принимало против них никаких мер. Чрезвычайно характерно, что почти все примеры, приводимые Гюнтером для доказательства наличия дисциплины в войсках, когда, скажем, тот или иной командир без особых усилий запрещал вымогательства у населения, погромы и т. д., — относятся к католическим войскам Тилли и имперским войскам Валленштейна во второй половине Тридцатилетней войны. Эти войска тогда уже находились в положении преимущественно оборонявшихся и отступавших, и поэтому естественно, что военно-стратегические мотивы, требовавшие повышения дисциплины, вытесняли тут мотивы социально- карательные, связанные с освобождением части солдат от воинской дисциплины.
Впрочем, все сказанное является только схемой: на деле и крупные регулярные войсковые соединения учиняли страшные погромы и опустошения, но преимущественно в городах и больших населенных пунктах, через которые они проходили. Рассеяться же по бесчисленным деревням, где жила основная масса населения Германии, регулярная армия действительно не могла, и эта функция целиком ложилась на децентрализованные шайки.
Чтобы представить себе все это нагляднее, обратимся снова к «Симплициссимусу». Мы находим там главу, посвященную описанию того, как злополучный герой попал в число «братьев меродеров» 48. Это название он производит от имени некоего Мерода, полк которого был настолько истощен, что в конце концов все солдаты оказались в числе отставших; впоследствии, говорит он, всех отбившихся от своей части стали звать братьями-меродерами. Достаточно было малейшего предлога — нездоровья, потери лошади, чтобы перейти в эту своеобразную сферу, окружавшую собственно армию. «Они рыщут повсюду, тащат все, что подвернется впереди, вокруг и позади войска; а чем не могут попользоваться, то портят. Так что солдаты, следующие с полком... частенько не найдут и глотка воды»49. Но при этом «братья-меродеры» отнюдь не теряли некоторых черт военной организации: они действовали обычно отрядами, подчас не маленькими; они не распылялись полностью, а все же двигались обычно около крупных военных частей. Иными словами, «братья-меродеры» были совсем не тем, чем являются обычные мародеры в других войнах. Это была качественно особая часть армии, та сторона, которой всякая армия в эпоху Тридцатилетней войны была обращена к своей второй задаче — войне с непокорными крестьянами. Так сама жизнь подсказала решение проблемы, кажущейся Гюнтеру неразрешимой. B ироническом наименовании мародеров «братьями» и «орденом» заключен намек на то, что эти воины
----------------------------------------------
48 Гриммельсгаузен Г. Я. Л Указ. соч.
49 Там же, с. 258.
104
уже не имели противников среди людей войны: к какому бы из двух воюющих лагерей они ни принадлежали, имперскому или антиимперскому, встретившись, они уже, пожалуй, не враги друг другу, а «братья» по оружию против общего врага — мужика.
В целом ряде мест «Симплициссимуса» мы находим разительные свидетельства того, что Тридцатилетняя война в своих глубоких недрах была действительно не чем иным, как войной мужиков и солдат. Огромная потенциальная сила, накопившаяся в крестьянстве, разрядилась в этой необозримой децентрализованной битве, в которой, однако, наступающей стороной было уже не оно, а солдаты. Но крестьяне вовсе не оставались пассивной, страдающей стороной. При чтении «Симплициссимуса» вырисовывается картина именно двусторонней войны, в которой только в конечном счете перевес оказывается на стороне лучше вооруженных и обученных солдат.
Например: «...направился я к нему (знакомому священнику.— Б. П.) в деревню, и когда я пришел туда, то увидел, что она охвачена пламенем... крестьян же частью порубили, многих прогнали, а некоторых забрали в плен... Всадники ... уезжали и уводили священника на веревке... Прочим из оставшихся пленных крестьян было нимало не лучше. Когда же казалось, что всадники в своей тиранической свирепости вовсе лишились рассудка, поднялась из лесу такая туча ополчившихся крестьян, как если бы кто разорил осиное гнездо. Тут зачали они столь гнусно вопить, столь люто разить и палить, что все власы мои ощетинились...
Оттого-то всадники и дали тягу... побросав все мешки и узлы, и пустили таким образом по ветру свою добычу, чтоб самим не стать добычею мужиков; однако часть их попала к ним в лапы, и с ними обошлись весьма худо». На другой день 40 — 50 солдат заставляют Симплиция вывести их из лесу: «Когда вышли мы на опушку, то завидели с десяток крестьян, часть коих была вооружена пищалями, а остальные трудились, что-то закапывая. Мушкетеры напустились на них... Те же ответствовали им из пищалей. И когда приметили, что солдаты берут верх, то разбежались кто куда... В яме оказался живой солдат. Как только он немного отудобел... то поведал, что во вчерашний день, когда несколько солдат из его полка добывали фураж, мужики захватили в полон шестерых из них и не далее, как час тому назад, поставив их в затылок, пятерых застрелили, а так как он стоял шестым и последним, то пуля его не достигла, ибо раньше прошла пять туловищ, а посему они отрезали ему уши и нос ... запихали... в бочку и так похоронили заживо...»50. Этот эпизод, ярко передающий взаимную жестокость и ожесточение борьбы,
-------------------------------
50Там же, с. 35 — 37.
105

какой строгой грани при этом между обеими частями установить нельзя. Описания Гриммельсгаузена показывают, что, например, отряды фуражиров, рыскавшие по окрестностям на пути следования армии, хотя формально и принадлежали к регулярной части, фактически мало чем отличались от «братьев-меродеров». Да и само ядро части было совсем не чуждо тем же настроениям и, если военная обстановка позволяла, подчас целиком обращалось в кровожадную и разнузданную банду. Симплиций рассказывал о своем посещении города Гельнгаузена: он нашел «врата его открытыми, частью погоревшими и, однако, еще наполовину ошанцованными навозом. Я прошел их, но нигде не приметил ни единой живой души; напротив того, улочки повсюду были усеяны мертвыми телами, причем некоторые были догола раздеты» 55. Разумеется, это — уже дело рук не «братьев-меродеров» или фуражиров, тут похозяйничало целое проходившее войсковое соединение.
Как мы уже сказали, равновесие между двумя частями армии было вообще подвижным и менялось в зависимости от общей военно-политической конъюнктуры. То командование смотрит на мародеров сквозь пальцы и даже поощряет их, то, говорит Гриммельсгаузен, когда они чересчур разбушуются, полковой палач вешает кое-кого из них на суку по дороге или заковывает в колодки в назидание другим56. Пребывание Симплиция в «братьях-меродерах» закончилось следующим весьма характерным образом: «Подобным честным молодцем был я тогда и оставался таким до самой битвы под Виттенвейером... когда я вместе с несколькими камрадами отправился в Герольдек, намереваясь угнать коров или быков, как то было у нас в обычае, то меня самого захватили веймарцы... они взвалили нам на плечи мушкеты и рассовали по полкам» 57.
Достаточно прибавить, что этот эпизод относится к моменту перелома военного счастья в пользу французов (битва под Виттенвейером и осада Брейзаха в 1638 г.), потребовавшего мобилизации имперской армией всех своих ресурсов. Иначе говоря, в зависимости от обстоятельств, то армия как таковая служила резервом, из которого пополнялись ряды децентрализованной армии «братьев-меродеров», то, наоборот, если ей срочно нужны были подкрепления, она использовала массы военнообученных мародеров как свой собственный резерв. Так аргументы Гюнтера, направленные против «традиционной» картины Тридцатилетней войны, оказываются на деле в ограниченном объеме полезными для лучшего уяснения этой картины.
Другой косвенно полезный результат «критического» течения относится к вопросу об исчислении убыли населения в Германии
---------------------------------------------------------
55 Гриммельсгаузен Г. Я. К. Указ, соч., с. 46.
56 Там жв, с. 258 — 259.
57 Там же, с. 259.
107
в результате Тридцатилетней войны. Старые подсчеты строились таким образом, что документально засвидетельствованные данные о сокращении населения в какой-либо области, например в Пфальце или Вюртемберге, умножались и механически распространялись на всю Германию. Получалась неправдоподобно большая цифра. Хёнигер, в свою очередь, берет данные по Саксонскому курфюршеству, где население даже несколько возросло за время войны, и так же механически распространяет их на всю Германию; засвидетельствованную убыль населения в некоторых областях он объясняет просто тем, что население временно бежало (эвакуировалось) оттуда в более безопасные районы Германии, а позже понемногу возвращалось обратно. Этот вывод еще более неправдоподобен. Но решение контроверзы теперь совершенно ясно: опустошение Германии было крайне неравномерным по областям; в некоторых областях был уничтожен огромный процент населения, другие — почти не пострадали58. Но раз так, возникает вопрос: почему же именно такие, а не другие области пострадали больше всего? Военно-стратегическая картина Тридцатилетней войны, как оказывается, лишь отчасти и недостаточно разъясняет этот вопрос. Территории, бесспорно более всего опустошенные, не полностью совпадают с основными стратегическими направлениями военных действий, да и сам выбор стратегического направления, как хорошо известно историкам Тридцатилетней войны, нередко определялся политическими внутригерманскими соображениями и влияниями. Области, где население за время войны бесспорно сократилось больше всего, т. е. на 50 — 80%, — это Вюртемберг, Гессен, Пфальц и другие княжества Юго-Западной Германии, затем ряд районов Чехии и, наконец, земли по Эльбе и Одеру. Здесь наглядно выявляется, что в числе наиболее обезлюдевших территорий были районы активного крестьянского сопротивления. Иначе говоря, в ходе Тридцатилетней войны было вырезано преимущественно в самых «неспокойных» частях Германии не менее 5 млн. человек, представлявших, несомненно, наиболее активную часть населения, наиболее опасную для существовавшего порядка.
Разумеется, речь идет не о каких-либо плановых экзекуциях и «проскрипционных списках». Не подлежит сомнению, что среди уничтоженных во время войны мирных жителей многие не имели ни малейшего касательства к «крамоле», много было совершенно случайных жертв. Напомним одно цитированное уже выше место из Гриммельсгаузена. Оно необычайно важно для понимания всего духа Тридцатилетней войны. Солдаты, прибыв в деревню, начинали с того, рассказывает он, что мучили и грабили крестьян. «А когда бедные мужики, показывали свое неудовольствие или же набирались такой дерзости, что тому или иному фуражиру... возьмут да и пообломают лапы... то зарубали тех мужиков на-
----------------------------------------------------------------
58 Урланис Б.Ц. Указ. соч., с. 123.
108
смерть... или же по крайности пускали на дым их хижины» 59. Поразительно яркий свет проливают эти слова на социальную функцию бессмысленных с первого взгляда мучительств, издевательств, истребления имущества и т. д. Это была почти безошибочная лакмусовая бумага. Не ясно ли, что тот крестьянин, который был внутренне более подготовлен к сопротивлению, сознание и чувство которого наиболее созрели для протеста, ходил ли он уже с вилами в крестьянские мятежные отряды или еще только напевал и молился у себя дома в том духе, как слышал в детстве Симплиций у своих родителей, хватался за оружие, проявлял волю, бил в набат; а тот, кто был менее зрел, в безропотном отчаянии молчал или бессильно плакал, когда звери-солдаты изобретательно терзали его, членов его семьи, его скотину и хозяйство. Первого убивали, нередко вместе с семьей; второго— оставляли жить. Теперь понятно, почему именно в тех областях, где крестьянство было наиболее революционизировано и имело опыт борьбы, к исходу Тридцатилетней войны оказались такие чудовищные цифры истребленного населения. Понятна также судьба населения земель между Эльбой и Одером, принадлежавших тоже к наиболее обезлюдевшим территориям, хотя там прежде и не наблюдалось крупных восстаний: истребленным оказалось славянское население, еще очень обильное здесь до войны и совершенно исчезнувшее после нее. Опустевшие земли вскоре расхватали немецкие и прочие колонисты.
Если это решето повсюду почти автоматически очищало Германию от наиболее непокорных элементов общества, это не значит, что и сознательная воля, руководителей и политиков не подталкивала войска на особенно скомпрометированные мятежами земли и пункты, иногда прямо в целях возмездия 60.
Необходимо отметить еще один момент, косвенно связанный с критическими изысканиями Эрдмансдёрфера, Хёнигера и др. Кропотливые поиски «легенд» дали все же некоторый улов, но только ставящий перед историком новый серьезный вопрос: почему же именно эпоха Тридцатилетней войны благоприятствовала распространению «жалобного тона», того особого литературно- психологического стиля, который порождал преувеличения и легенды? Объяснять его хитростью прибеднявшихся налогоплательщиков и взаимными наветами враждовавших партий нелепо, ибо ведь обе эти причины действовали во многие другие эпохи. Несомненно, что этот стиль сам был порождением ужасов Тридцатилетней войны, плодом того впечатления, которое они произвели на сознание современников.
Не сами по себе ужасы вызвали это потрясающее впечатление. Чего только не видело мрачное средневековье! Но было в ужасах Тридцатилетней войны нечто, отличавшее их каче-
-------------------------------------------------------
59 Гриммельсгаузен Г. Я. К. Указ, соч., с. 110.
60 См. об этом гл. ~7П.
109
ственно и принципиально от всего виденного прежде и поэтому не укладывавшееся в нормы мыслимого, — их бессмысленность. Никакого религиозного фанатизма нет и следа в кровавых оргиях Тридцатилетней войны; современники в очень слабой степени чувствовали и сознавали ее как войну религиозную, да она таковой и не была уже с 30-х годов. Не было в ней и национального ожесточения.
Не могло мышление современников истолковать ее ни как иноземное завоевание, ни даже просто как вооруженный грабеж и разбой, ибо в поведении солдат, как мы знаем, разрушение и истязание преобладали над захватом имущества. Наконец, не могли внести ясности и аналогии с самыми жуткими расправами и карами, какие знало прошлое, — с подавлением мятежей, наказанием оборонявшихся или непокорных городов, вплоть до их полного уничтожения. Во всем этом была своя логика. Говоря широко, прежде люди думали, что если они пострадали, то обязательно за что-то: за правду или за грех — свой или своих руководителей (государей, магистратов и т. д.). Любое мучение укладывалось в общественное сознание как прямой или косвенный результат предшествовавшего поведения — неразумного, неблагочестивого или, напротив, разумного, благочестивого. Всякое страдание человека подходило или под категорию наказания или под категорию мученичества. Вот этот-то крепкий костяк социальной психологии, созданной средневековьем, и был переломлен Тридцатилетней войной: тут невозможно было нащупать ни мученичества, ни человеческого наказания за что бы то ни было, ни даже божьей кары, поскольку обе религиозные партии призывали ее на голову врагов, а доставалось в равной мере и тем и другим.
Объективно Тридцатилетнюю войну можно рассматривать в известной мере как карательную экспедицию против немецких крестьян. Но ведь никакой прямой и формальной связи при этом не было между предшествовавшим поведением крестьянина или деревни и солдатской расправой. Одни оказывались наказанными за других. Как и всякий террор, Тридцатилетняя война была призвана не столько уничтожить часть населения, сколько устрашить оставшихся. Однако устрашить их наказанием лиц или общин, виновных в мятежах, как показывает предыдущая история восстаний и их подавлений, оказалось невозможным; по-видимому, уж слишком глубоко угнездилась в умах мысль о правоте восстания, о том, что оно само осуществляет наказание сильных мира сего за их злодеяния. Репрессии не запугивали, ибо воспринимались не как наказание, а скорее как мученичество за правое дело. И вот, Тридцатилетняя война привела к цели окружным путем: она сломила человеку гордую голову, пронесенную им даже через средневековье, несмотря на все изуверства и на все угнетение. Она отняла у него сознание, что его бьют и мучают за что-то. Она приучила его к сознанию, что другой человек может
110
бить и мучить его просто так, т. е. к сознанию подавленности, права сильного и бесправия слабого, обреченности последнего на страдания ни за что.
Надо оговориться: Тридцатилетняя война в Германии в этом отношении не представляла абсолютной исторической новизны. Можно вывести широкое историческое наблюдение, что всякий раз, когда какая-либо война несла в себе не только международное содержание, но и междуклассовое, социальное, она приобретала в той или иной мере этот оттенок бессмысленного мучительства и кровожадности по отношению к мирному населению, этот дух террора. В XVI в. такова была, например, атмосфера Итальянских войн, особенно со стороны Карла V. Но все это только неразвитая тенденция сравнительно с Тридцатилетней войной — и по масштабам, и по глубине морально-психологического надлома для целого народа. Пожалуй, никогда за всю предшествовавшую историю средних веков человек не был так унижен, как в эти 30 лет, в течение которых было истреблено или успело вымереть старое поколение немцев и его место заняло новое, с совершенно новой социальной психологией. От этого-то нового поколения и ведут начало некоторые национально-психологические черты, долго сопутствовавшие дальнейшей истории немцев. В XVIII в. немецкий юрист Карл Фридрих фон Мозер писал: «У всякой нации есть свои движущие пружины: в Германии — это покорность, в Англии — свобода, в Голландии — торговля, во Франции — честь короля» 61.
В этих словах превосходно подытожено самое глубокое из последствий Тридцатилетней войны для Германии. Если, с одной стороны, характерной чертой массовой психологии стала жестокость, то с другой, оборотной, стороны — нерассуждающая покорность. Ужасы войны не столько своей суровостью, сколько своей полной неоправданностью, иррациональностью сокрушили все нормы прежнего морального и общественного мышления рядового немца. Теперь он научился бояться — не наказания за что-либо, не загробного суда, а бояться вообще, бояться силы и унижаться перед ней. В конце XIX в. Энгельс писал, что только революционное насилие, к которому рано или поздно вынужден будет прибегнуть немецкий народ, «вытравило бы дух холопства, проникший в национальное сознание из унижения Тридцатилетней войны» 62.
Эта гигантская психологическая катастрофа, надолго наложившая печать на последующую судьбу германского народа и германской культуры, может быть ясно прослежена по письменным и литературным памятникам эпохи. Ведь «скулящие» хроники и документы времен Тридцатилетней войны могут послу-
--------------------------------------------------------------------------
61 Цит. по: Перцее В. Умственные течения в Германии в XVIII веке.—
«Книга для чтения по истории нового времени», т. II. М., 1911, с. 390.
62 Маркс К. и Энгельс ф. Соч., т. 20, с. 189.
111
жить не только для изучения отраженных в них внешних факторов, но и для изучения фактов общественного сознания. Несущиеся с их страниц вопли, даже их преувеличения в описании насилий и мучений, сами суть исторические факты: это последние крики протеста, не сознательного революционного протеста, а протеста традиционного общественного сознания перед лицом фактов, которые они не в силах освоить. Тот же оттенок носит и знаменитая серия гравюр Калло «Бедствия войны». Понемногу эти крики умолкают: к концу Тридцатилетней войны старое сознание уступает поле битвы новому сознанию — тупой и беспринципной покорности (духовный мир масс, особенно молодого поколения). Но среди интеллигенции старшего поколения протест и ужас от совершившейся моральной катастрофы живут еще 15 — 20 лет после войны. Немецкая литература 50 — 60-х годов XVII в. еще как зеркало отражает муки духовного надлома, совершенного в немецком народе Тридцатилетней войной, еще пытается протестовать. Самый громкий вопль — это «Симплициссимус» Гриммельсгаузена. В конечном счете это — моралистическая книга. Но свой моральный протест против духа Тридцатилетней войны, против унижения человека насилием Гриммельсгаузен завершает не призывом к борьбе, а признанием безнадежного поражения человека; еще мальчиком Симплиций, выйдя из лесу от отшельника и натолкнувшись на кровавую сцену погрома в деревне, решил, что когда в мире все так ведется, то в, пустыне лучше63, а проделав длинный жизненный путь, полный приключений и поисков правды, он, разочаровавшись, заканчивает его тем, что удаляется от людей на необитаемый остров. Однако голос Гриммельсгаузена не совсем одинок в послевоенной Германии. Мы уже упоминали его современников — Ганса Мошероша, выражавшего свой протест леденящим кровь реализмом в сценах «Солдатской жизни», и Фридриха фон Логау, аристократа, потрясенного нравственным крушением Германии и бичующего ее острыми эпиграммами. Но в особенности заслуживает упоминания замечательный поэт и драматург той эпохи, вышедший из буржуазных слоев, Андреас Грифиус. Его считают неудавшимся немецким Шекспиром — драматическое творчество Грифиуса было сломлено и сознание потрясено Тридцатилетней войной. И в ней не столько сами ужасы, сколько моральная, духовная сторона этих ужасов, не то, что происходило в мире, а то, что произошло «в душах», казалось ему самым страшным. Его замечательный сонет 1636 г., рисующий опустошение Германии «пьяным кровью сбродом», заканчивается такими строками:
Завален трупами лугов прибрежных цвет,
И воды наших рек уж дважды девять лет
Кровавой льнут волной к окровавленной суше.
-----------------------------------------------------
63 Гриммельсгаузен Г. Я. К. Указ. соч., с. 36.
112
Но я молчу о том, что горше смертной тьмы,
Что гибельней огня и пагубней чумы,—
О том, как в эти дни ожесточились души64.
В годы, когда Тридцатилетняя война заканчивалась, Грифиус в одном из своих драматических произведений дал сильную реалистическую картину военщины. Основой его творчества становится теперь стремление к нездешнему покою, к смерти, ибо в основе всего земного лежат горе и ужас. В одном из сонетов он говорит: «Я не прожил без боязливого чувства ни одного дня». Эти слова лучше всего резюмируют идейное и психологическое наследие Тридцатилетней войны для Германии. В них еще звучит протест, хотя и бессильный. Но в 60-х годах последние отголоски протеста стихают в духовной жизни Германии, в ней безраздельно воцаряются трусость и угодничество перед сильными.
Что же касается массовой народной психики, то в ней с чертами старого, строптивого немецкого крестьянина, поскольку они еще сохранились после 1525 г., было навсегда покончено к исходу Тридцатилетней войны. Новое поколение, «не прожившее и дня без боязливого чувства», представляло наконец тот человеческий материал, который можно было подвести под ярмо порабощения, не опасаясь протеста.
Во время и после Тридцатилетней войны социально-политический строй Германии быстро завершил свою эволюцию: препятствовавшая ему плотина была устранена. Мелкий княжеский деспотизм и его двойник — деспотизм крепостника-помещика— сковали «подданного» неусыпным надзором, обрушивавшим на него кнут и палку за малейший зачаток неповиновения. В Восточной Германии экономические условия благоприятствовали крепостничеству, в Западной — дело ограничилось мелкокняжеским самодержавием, но политическая сторона в обоих случаях тождественна. Крупное княжество не могло бы осуществлять этого персонального и мелочного террора, поэтому такие относительно большие государства, как Австрийское и Бранденбургско-Прусское, уцелели только в Восточной Германии — именно потому, что там основная часть полицейских забот была снята с государственного аппарата помещиками-крепостниками. Оплот против революции, оплот даже более надежный, чем централизованный национальный абсолютизм, был в конце концов создан, вернее — завершен, ибо этот нижний этаж политического строя развивался вместе с эволюцией Империи.
Но если таким образом реальная государственная власть окончательно распылилась и опустилась вниз, на самое дно, то естест-
------------------------------------------------------
64 Перевод М. Люмкиса, студента филологического факультета Московского
Института истории, философии и литературы, погибшего на фронте Великой Отечественной войны в 1944 г. См. также: Слово скорби и утешения [Немецкая поэзия времен Тридцатилетней войны 1618 — 1648 годов]. Пер. Л. Гинзбурга. М., 1963, с. 47.
113
венно, что в этом втором издании средневековья не осталось места и для буржуазии как национального класса, как общественной силы. На эту судьбу немецкие бюргеры сами обрекли себя своей капитуляцией 1525 г. Если в самом начале Тридцатилетней войны они еще как-то пришли в движение в ряде городов Германии, то затем уже окончательно замерли, словно парализованные. Они безропотно, с немым ужасом, давали себя истязать, убивать, грабить куражившейся в городах военщине, не оказав даже подобия того сопротивления, на какое оказались во многих местах способны крестьяне. Тем более не могло сыграть бюргерство роли объединителя, идейного и политического вождя этого разрозненного и стихийного народного сопротивления интервентам и карателям. Оно вообще не сыграло никакой роли в классовой борьбе эпохи Тридцатилетней войны, или, вернее, оно в этом последнем акте национальной трагедии Германии вполне выдержало ту роль; которую избрало к концу первого акта, т. е. в 1525 г. По словам Энгельса, «в Германии мещанство — это плод потерпевшей поражение революции, результат прерванного и обращенного вспять развития; благодаря Тридцатилетней войне и последовавшему за ней периоду оно приобрело свои особые, резко выраженные характерные черты: трусость, ограниченность, беспомощность и неспособность к какой бы то ни было инициативе, между тем как почти все другие крупные народы переживали как раз в это время быстрый подъем»65. Иначе говоря, Тридцатилетняя война довершила превращение немецкого бюргерства в провинциальное, обывательское мещанство, так же как она довершила превращение немецких крестьян в крепостных холопов. Вместе с тем она довершила и экономический регресс Германии: «повсеместное восстановление крепостного права явилось одной из причин, помешавших развитию промышленности Германии в ХVII и XVIII веках» 66.
Сказанным мы уже в сущности предвосхитили финал 30-летней всеевропейской войны, как борьбы разных политических систем. Империя, как политическая система, не была разгромлена и уничтожена. Напротив, она обрела на территории Германии наиболее адекватную для себя социальную и политическую базу, как бы завершила свою внутреннюю эволюцию, реализовав полностью здесь, в Германии, то, что ждало бы и всю Европу в случае торжества габсбургско-католического универсализма.
Итак, мы уже знаем, что Тридцатилетняя война завершится половинчатым результатом. Но нам еще предстоит узнать, каким образом ход международной борьбы приведет в конце концов к такому финалу.
65 «Маркс K и Энгельс Ф. Соч., т. 37, с. 351 — 352.
66 Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 35, с. 105.
Комментарии
Краткость сестра таланта. Типа...
"История армии всего нагляднее подтверждает правильность нашего воззрения на связь
производительных сил и общественных отношений. Вообще, армия играет важную роль в
экономическом развитии. Например, заработная плата вполне развивается прежде всего в
армии у древних. Точно так же peculium castrense* у римлян является первой правовой фор-
мой, в которой владение движимой собственностью признается за лицами, не находящимися
на положении отцов семейств. Так же и цеховой строй получает свое начало в корпорации
fabri**. Здесь же впервые применяются машины в крупном масштабе. И даже особая цен-
ность металлов и употребление их в качестве денег основывается, по-видимому, первона-
чально — после того как миновал гриммовский каменный век, — на их военном значении. В
армиях же было впервые осуществлено и разделение труда внутри одной отрасли производ-
ства. Кроме того, в истории армии с поразительной ясностью резюмируется вся история
гражданского общества."
Комментарий удален модератором
1) сознание национального единства ещё не выробаталось;
2) вековая традиция религиозных и сословных войн;
3) самый характер наёмной армии;
4) поощрение жестокости со стороны командования;
5) инерция, логика террора, взаимная ненависть.
О вот какая за всем этим кроется причина? Не знаю.