НА ПЕРЕКРЁСТКЕ ВРЕМЁН…

НА ПЕРЕКРЁСТКЕ ВРЕМЁН…

   Не проходило в последние десятилетия  и года, чтобы Иван Сергеевич  не ездил  в Луганск. Росистым  утром ли он выезжал   по прохладце, в ночь ли  вырывался в загустевшую удушливую темень или в звездный, рассыпающийся свет, осенью под захолодевшим, ливневым дождём, когда на ощупь гонишь, не спотыкается машина, значит, с трассы не слетел, летом в заплывшую жару или заметельную  зиму –   билась в голове одна мысль. 

   С Обливской, в которую он приезжал к тестю и тёще из Москвы,  до ростовской трассы вёрст  триста. Это немного, но как же долго тянулись они. Верста набегала за верстой, а ему казалось, что зависла машина в воздухе и с места не двигается. Словно в мёртвую точку въехал, но, когда вырастал перед ним  тяжеловесный туповатый  бетонный   мост и бегущая через него четырёхполосная разъезженная ростовская трасса, веселело и хмелело в голове. Перемахнув через трассу, на обочине которой с правой стороны в направлении Ростова стояла вначале милицейская, а потом полицейская, «сторожка», похожая на вышку,  - час, полтора и Луганск.

   Дымящиеся тяжеловесные копры шахт, легкие воздушные островки на  небе в дымку. Да ведь какое бы  не было небо: рыхлое,  серое, тусклое, пегое, светящееся, смутное… - пахло степным детством и виделись приземистые, и ещё не отжившие,  хатки, то разбросанные, отдаленные  друг от друга, то собранные в кучку. А что в них? Не завораживающей печалью, не бесконечной грустью  на полотнах Куинджи притягивали они его.  Ни сиреневыми палисадниками. Ни ласточкиными гнёздами под соломенной стрехой, а тем, что вырос он в такой хатке, устланной разноцветными домоткаными  ряднинами…

   Однажды  зимой набросало  снегу. Обросла дорога гололёдом. Машина волчком стала вьюжить. Остановился он в мелкопоместном селе  возле  хатки, притулившейся рядом с  сугробистым оврагом.  На стук открыла старушка: "Пустите, бабушка, до утра ?" Не запомнил он её лицо, да и не в лице дело, а врезались в память слова: куда ж ты едешь в такую хмурь и склызоту, ридный  сынку! Вот и осталось в памяти: сынку. Так и мать его называла.

   Родом он сам из Луганщины. Тридцать километров от Луганска по степному раскидистому шляху и тополиный посёлок с двумя названиями: посёлок Фрунзе и станция Сентяновка, где родился. В обход, когда оказывался в Луганске, он не ехал, хотя и была просторная объездная дорога, пробегавшая по окраине города. Норовил по знакомым местам. Ворошиловградский тепловозостроительный завод. Разноголосый шум и гам тянувшихся через узкую проходную мастеровых. Сам когда-то учеником токаря, фрезеровщика, инструментальщика работал. Деньги не баловали. Голод в столовую гнал, а ноги в парк первого мая на танцплощадку  бежали. Там  девчата.

   После работы разгоралась вечерняя жизнь в угловых кафе, площадных ресторанах, кинотеатрах…,  разливался свет и на ленинском проспекте, и на улочках, да закоулочках, окраинах  каменного брода. Бурлил город, словно водопад, в котором размывалось хуторское, деревенское, поселковое…

   Помнил Иван Сергеевич, как он и сам с дружками и городскими, и такими же провинциальными, как он, зажав сэкономленную копейку в кулак, нагнав на лицо бесшабашную  улыбку, смешанную с робостью в душе, лихо заходил в кафе «Бирюза» и, вальяжно, по-барски, со снисходительным видом, небрежно забросив ногу за ногу, заказывал поднаторевшей в номенклатуре  посетителей высокомерной официантке  стакан самого дешевого портвейна.

   Довоенный, одноэтажный, посеревший железнодорожный  вокзал, словно заброшенный и откинутый от нового железнодорожного вокзала напротив, застывшего  в стекле и бетоне.  Пригородный поезд с шестеркой лупоглазых вагонов  до станции Родаково, а с Родаково верхушки поселковых тополей видно. Сколько лет промелькнуло, а как встречал знакомое место, так и вспыхивала память. Порой казалось ему, что ничего не изменилось, что пробежало время мимо, не затронув раскидистый кустистый сквер перед постаревшим вокзалом, а в сквере шестнадцатилетний парень с тощей авоськой, приехавший покорять большую жизнь. Он словно перемещался  в прошлое, но исчезало прошлое и накатывалось настоящее, когда, проездив по знакомым местам, он видел, что вырос город, закаменел многоэтажными домами.

   С Луганска вылетал он по петляющей дороге  на окраину к посёлку Тепличный.  Двухэтажный кирпичный, крытый шифером,  дом двоюродного брата Юрки Тымко. Просторный двор, вымощенный фигурной плиткой, а за ним не огород, а поле, убегающее к речке Луганка. Овощные грядки, подобранные в горки, цветы, высаженные овальными, прямоугольными, треугольными клумбами, высокорослый яблоневый сад с пепенкой, белым наливом, антоновкой…, затенённый, отсвечивающий, как зеркало пруд…

   Вечером стол ставили. Лето. Тихо. Со шляха легкий ветерок забегал. Перечная, грибная, малосолёная, пряная, заливная закуска под осветлённый самогон, только что выгнанный. Горит и душу греет.  

- По капельке, - говорил Юрка: кудлатый и размашистый в плечах

    А капелька сто грамм перевешивала. Да не по одной. Вприхватку и жена Юрки, Катерина. Раскладушки под ветвистую антоновскую яблоню. Степью дышали. Прохладой с Луганки, бежавшей за огородом. А то срывались  на шлях, а на повороте в село Крымское выгоняли машину на макушку бугра и пёхом полкилометра  в балку Светличная.

- Угонят машину, Юр.

- Дурень. Тут степь на тыщу вёрст. Трактором могут наехать, а воровать ни. Я как-то ночью на своём зюзике, - так называл он свой первый горбатый «Запорожец», -  под этим делом с километр от дома остановился. Вышел это…Воздуха набрать. И заблукав. Звёзды бачу, а зюзика хоть глаза вытыкай.  Блукал, блукал. Показалось – нашел. Я в кабину и до хаты. Утром проснулся. Мать твою. Вместо зюзика трактор пригнал. А что оказалось. Я зюзик с трактором перепутав, а мой сосед свой трактор с моим зюзиком.

- Брешешь.  Трактор от зюзика не мог отличить?

- Эх, умник. А как отличишь. И тот едет, и другой едет. Если б хоть один не ехал, а то оба едут. Только на педальки жми. Едет, значит, моё. Раньше я  крепко закладывал горилку, а сейчас обрезал.

   Комом стояла юркина горилка в душе  Катерины. Позвонила она Ивану Сергеевичу, когда Юрку выгнали из автопарка. Приехал он. Московский военный, так представил Юрка Ивана Сергеевича начальнику. Тот был  щупленький с отвисшими ушами, которые даже хлопали, когда Иван Сергеевич, сердито сжав губы, смотрел на него.  Он юлил и убеждал, что  он, мол, не виноват, что Юрка, дескать, сам ушел из-за крыс. Крысы действительно были только в белой горячке Юрки. Вернули его к слесарству. Тогда достаточно было из Москвы  по почте прислать погон со звездой в половину погона, чтобы Луганск зажмурился.

- Вот  так, братуха, - говорил Юрка. -   Зажил я, когда Москва  волю, да долю хорошую малороссиянам  дала. Спасибочко. Раньше в мазуте слесарем ковырялся среди винтов и шурупов. А сейчас сам бачишь. В магазин тилько за буханкой хлеба хожу. Огурцы, помидоры, яблоки, цветы… оптом на рынок сдаю. Утречком встал, потянулся. Пахарь я щас, а не гаечный ключник с молотком, да зубилом. Своя работа не хомут государственный. Правильно нас перестроили? Как думаешь?

   А о чём думал Иван Сергеевич, выслушивая Юрку? Он не думал, а вспоминал. Пятиэтажный блочный дом возле московского метро «Щёлковское». Однокомнатная с высохшими паркетом квартира: кухня с угарными  стенами, прокаленные сковородки, шастающие тараканы. Большая комната с высоким паутинным потолком, пожелтевший шкаф, нагруженный  книгами,  высыхающий, вываливающийся из потресканной  деревянной кадки  кактус, кипы бумаг в углах, перевязанных шнурками от ботинок  и бородатый, с истощённым, яичным лицом с быстро бегающими, пугливыми мышиными глазами Юрий Павлович.

- Ты брось это дело, - говорил Юрий Павлович. – Ты же военный. За твои мысли с тебя и командирскую шапку  снесут.

- Не снесут.

- Я тоже думал, что мне не снесут, а вот, видишь, поселили среди тараканов.

   Юрий Павлович щелкал пальцами.

- Щёлкаете, наверное, потому что возле метро «Щелковское» живете?

- Нет. От верхних щелчков.

-Да плюньте на щелчки и тараканов. Вы были преподавателем философии в МГИМО. Вот правильные мои мысли или нет. Государственность России в основном развивалась не естественным путём, а искусственным.

- А доказательства? Сейчас на вере только Иван Ивановичи принимают.

   В доказательстве ещё не облупившийся  жизнью Сергей Иванович  приводил Мономаха, который, разгромив язычество, ввёл в Россию в качестве государственной идеи христианство. Волей одного человека. Пётр Первый европеизацию и чиновничество. Также воля одного человека. Большевики социализм и коммунизм с Запада.

- Не наше это, - говорил он, - не из нашей почвы выросли они.

- Не наше, - отвечал Юрий Павлович. - Да  мы так меняли эти идеи, столько своего вносили, что они становились нашими, национальными.

- Колодками были эти идеи для нас,  набейте колодку на ногу и как она будет расти: косо и криво.

- А литература? А духовность России? По боку?

- Так я же говорю о государственности России. Мы  свои русские идеи никогда не возводили в ранг государственных. Евреи, распяв Христа,  распяли только  плоть равенства и братства, а мы сам дух идеи, и кто теперь после наших экспериментов возьмется за неё?

- Евреи разные. Не тащи их под одну гребенку. Мысль твоя и правильная в целом, да прорех много в ней. Начнешь латать, в друзья к мои кухонным жильцам попадешь.

   О своих воспоминаниях он не говорил Юрке, а на его вопрос: правильно нас перестроили? – отвечал: время покажет. Перестройка ведь не из души русского человека. Отдута.

- Ну и что? – горячился Юрка. – Не заморачивай  мне башку. Лучше слушай меня. Я сам себе сейчас  хозяин. Когда хочу, тогда и работаю.  Правда, - он замолкал и долго смотрел на Ивана Сергеевича. -  Як думаешь не порушат? Жалко, если хозяйство порушат. Да не цэ главное. Людину, человека, чтоб не порушили. Тебя и меня.  – Он махал рукой. – Поедем на Донец. Гарно там.

   Слушая его, вспоминал Иван Сергеевич,  как мальчишками, промахав в летнюю жару по степи двенадцать километров, ходили к Донцу. Среди  высоких берегов разливался он. Разгонишься и с берега вверх, как ласточка, зависнешь в воздухе, а потом, выбросив руки вперёд и, прижав ладошку к ладошке, в воду. И на «Беляевское озеро» забегали, на поверхности которого торчали головки лилий, в котором он, однажды  запутавшись среди стеблей,  чуть не утонул. Спас дружок, которого звали Волох за густой смоляной волос, он поднырнул и перекусил стебли.

   После купания в Донце он шел к хатке с камышовой крышей, притулившейся на подъемном берегу Донца.

- О! Видкиль ты, - тётя Христина в платье из домотканого полотна, вышитого маками, - а дэ був? Ах, ты, хлопче, хлопче.

   Сбоила память. Выхватывала только цвета, да говор, эхом откликающийся. Певучая, напевная речь, словно завораживающая и колдующая.

- Кидай  Москву, - говорил Юрка. -  Я тебе тута с  домом пособлю и начнем вместе. Стареешь ты, а за своей работой годков на десять назад откатишься. Баньку соорудим. Переезжай.  Катерина.

   А Катерина с густым черным волосом в узел на затылке собранном, в цыганском платье и с  бубенцом   с медными колокольчиками уже во дворе, а с ней и дочка Наташа – черноглазая игривая  малороссиянка – отплясывают. Звенел двор. Разливался колокольчиками бубен.

   Не думал и не догадывался Иван Сергеевич, глядя на кудлатого и размашистого в плечах  Юрку, словно свитого из одних жестких жил и перенявшего натуру деда Митьки, который в ярости, когда не по вкусу была ему жизнь, вышвыривал  под истошный крик бабы Евы кадушечное добро из погреба, что скоро загустеет время, как не думал и не догадывался об этом и Юрка. Подперев  правым заскорузлым  кулаком увесистый подбородок, он неотрывно смотрел на  развивавшиеся вихрем черные волосы Катерины и на носившуюся в воздухе Наташку. 

- А, может,  к бабе Еве? В Ворошиловку?  – спрашивал Юрка.

   И снова на шлях.

- Через Хорошее, - командовал Юрка, - так близько.

- А почему село называется Хорошее, Юр?

   Передёрнет Юрка плечами.

- Да кто ж его знае. Может, из-за хороших людей. С дуру не накличут. Хорошане из церкви плуга, лемеха выкинули и отстроили церковь. Я вот почему своего первого горбатого зюзиком назвал. Завожу, а он зю, да зю. Вот и окрестил его.

   А ведь прав. Щедр малороссиянин на живое, ухватистое слово. И если приклеит, то не отдерёшь.

   Дом бабы Евы не в рост юркиного вышел, а крепостью обогнал. Рубил его дед Митька с соседом Иваном. Вместе воевали, в один день шинели надели  и в один день под бугром легли.

   Засиживались допоздна за разговорами бабы Евы, когда она рассказывала, как с винтовкой наших отступающих солдат охраняла.

- С ног падали, а не расползались, - говорила она. – Можно было порознь  в балках ховаться, а они нет. Кучкой держались. Ой. И русские, и украинцы, и каких тилько языков не слухала и не бачила. А я с винтовкой, когда они спали. Жалкувала, что ни одна немчура не показалась, а то  и стрельнула бы.

- А ты хоть знала, на что нажимать?  Стрелялка, - подначивал Юрка. -  Ты ухватом лучше орудуешь.

- Добре, чтоб винтарь был.

- Ого, - протягивал Юрка. -  Приблатнённая у нас бабка, Иван.

   А после опять на шлях.   

   Иван Сергеевич  молчал, а Юрка брался за своё.

 - Вот так, - говорил он. – Кидай  Москву. Каждый год сюда ездишь.

- Не было бы тебя – не ездил.

   Плюнет Юрка и дурнем приложит.

- Да не из-за меня ты ездишь, Иван. Душой то ты тута, а  мозгами в Москве. Не переедешь сам, так я приеду и силой возьму.

   Было это год назад. А сейчас на звонки Ивана Сергеевича  не отвечает брат. Катерина  один раз ответила. Понял Иван Сергеевич, что  пристегнули они его – он же бывший военный - да только не к тем.  

   Быстро  меняется человек, когда на него беда  наваливается и из привычной колеи выбивает. Была дорожка прямой, и вдруг заплутала, как  впотьмах оказался.  Сбитые  в клубок мысли враз не распутаешь, свою веру в свою правоту щелчком не вышибешь и впитанное в душу махом не срубишь.

   Вспыхнет мысль Ивана Сергеевича: может быть, и  свяжется ладком  в полыхающем  родном краю, а если не свяжется, то в такой узел завяжется, что… Обрываются мысли Ивана Сергеевича, потому что кажется ему: вышла жизнь на перекрёсток времени, а куда с перекрёстка покатится – никто пока не знает.