ИЗ ЖИЗНИ ИСТОПНИКА.

ИЗ ЖИЗНИ ИСТОПНИКА.

    Устроился я истопником в баню. Случай помог. Не просто случай, а счастливый случай. Не из-за денег пошел березовые чурки в топку бросать. Пятнадцать тысяч в месяц. А работа ночная,  сменная, два дня  через два,  с десяти вечера до девяти утра  в жаре, дыму, угаре, с двухметровой кочергой, в пепле и  в поту, который ручьём льёт, да так, что  спортивный костюм, как мокрая половая тряпка становится. Ведро воды можно выжать. И за время топки не меньше  полтонны дров в печку нужно загрузить.

   Причины две. Первая это из-за сына. Наркоманит он. Чтобы хоть как-то сбить его с привязанности, я беру его с собой. Одиннадцать часов протопит и с ног валится, а я ещё ему две таблетки фенозепама незаметно  в чай покрошу, и он  день спит и ночь захватывает. Всё-таки какая-то передышка. Перерывы.  Правда, между ночными сменами он успевает уколоться, но, как я стал замечать, передышки становятся всё длиннее, и у меня появляется надежда, она никогда и не исчезала, что войдет он в нормальную жизнь.

   Вторая причина, как бы  прозаичная, и кому-то она покажется мелковатой и нестоящей не то что высокомерного, а даже  заурядного уличного плевка, но о ней я пока не буду говорить, далее сами поймёте.

    Приходим  с сыном в топочную. А   топочная это две каморки. В одной каморке печь, растянувшаяся в глубину на два метра и раскинувшаяся в  ширину на половину длины своей, с чугунной дверцей, покрытой окалиной, и поддувалом, похожим не на поддувало, а на дыру, которую как бы выдолбила отбойным молотком лихая рука  не печника, а угольщика. Другая каморка – для отдыха.  Без окон, загромождённая кучами  огнеупорного кирпича и другим топочным сбродом: розжигом в пластмассовой бутылкой, на которой наклеена этикетка «Всё  горит, всё подожжём, и всё спалим», пластмассовыми бутылями с соляркой, на которых ничего не наклеено, но нарисовано красным карандашом  две пересекающиеся кости и написана инструкция к применению: это не водка, не глотать, а плескать  в печку, когда она плохо горит!  В каморке также два деревянных лежака: сосновые доски, покрытые желтым дерматином с дырками, через которые то там, то сям торчат  деревянные колючки, а кое-где и дерматина нет, и голые доски приходиться накрывать собственной кожей,  почерневшие от дыма  стены, с которых сыпется пепел, когда стены нечаянно затронешь либо головой, либо ногой,  потолстевшая от пыли тусклая  лампочка, так что  входишь в неё, как в темноту, и пока глаза не привыкнут одна тяжеловесная темень, которую руками не разгребёшь и спичкой не подожжёшь.

- Гроб, - говорит сын.

- Давай топить, - отвечаю я. – Завтра мужицкий день. Мужики по пятьсот рублей платят. Им пар сухой нужен. Не натопим,  матюков достанется.

   С начала топки проходит два часа. Я беру ключи и иду в баню.

- Опять, - ворчит сын. – И не надоело тебе? Через каждый час теперь будешь мотаться и смотреть.

- Неужели тебе не интересно, - спрашиваю я. – Это же азарт. Кто кого? Или мы  их, или они нас.

- У тебя отец, извини, конечно, как бы с головой не в порядке. Ну, что там может быть интересного, азартного? Это тебе не карточная игра, не игровые автоматы. На них деньги можно отхватить, а там?

   Я не спорю. На улице загустевшая и словно ватная темнота. Меня раздражает и она, и желтый свет фонарей, и пробегающая недалеко речка Рожайка, от  которой, как  мне кажется, несёт холодом. Деревья видятся какими-то скелетами.

Ни одного светлого окошка. Небо обвисшее. Впечатление, будто я упираюсь в него макушкой. Словом, всё не так, как днём, всё не по мне, всё раздражает.  Раздражение, к которому добавляется и злость, когда я смотрю в печку  парной, усиливаются.

- Мать твою, - начинаю я.

   Конечно, находятся и другие слова, когда я вижу, что в печке пламя бьёт с правой стороны, облизывая только её часть, а  с левой стороны ни искорки,  половина кирпичей начинает алеть, а другая половина остается чёрной, как вымазанная смолой.

- Ну, погоди сука, курва, - взрываюсь  я, мной овладевает азарт, - подохнем, но ты у нас будешь вся алая.

   Возвращаюсь в топочную и докладываю сыну.

- Да это не печка, - вскидывается он, -  а инвалид какой-то. Дрова жрёт, а тепло не дает. Не от нас зависит.

- От нас, - говорю я.

   И пошло, поехало.  Рычит топочная печь, словно ошалелая, бушует и огрызается пламя, стараясь лизнуть то руки, то ухватить за нос, то припечь глаза и волос, что поближе и неосторожно приблизилось, брюки и куртка из плащёвки   плавятся.  Чурки только  свистят и шипят, разрывая воздух,  и, врываясь в топочную, сгорают на ходу от жары, не долетев до огня, языки пламени выбиваются  и начинают лизать стены, пытаются добраться  до потолка, кочерга в руках сына мотается, как угорелая, распихивая и утрамбовывая угли, дым валит, как с паровозной трубы, вырывается через дверь на улицу чёрными, увесистыми  облаками…

- Сгорим, батя, - кричит сын. – Ты хоть поддувало закрой. И ведро воды возле меня поставь на всякий случай.

- Не сгорим, - в ответ  я, -  или мы их одолеем, или они нас.

   Девять часов утра. Сын валится с ног, у меня в ногах тоже самое, но мне же нужно знать: как они там? выдержали наш напор или сдались? Я вначале заглядываю в топочную печь:  жаром пышущие угли, над которыми вьются бледно – синие   огоньки, потом беру ключи и  двухметровую кочергу.

- Кочергу оставь, - говорит сын. – Ты что её разнести собираешься?

- Разнесу, - отвечаю я, - если хоть один кирпич будет не алым, а чёрным. Разнесу к чёртовой матери.

   Перед парной я снимаю с  головы тряпичную кепку, накладываю поспешно  крест, натягиваю на правую руку противопожарную красную  рукавицу, захожу, подставляю ухо  к печке, прислушиваюсь: бурлит или молчит, и рывком открываю  чугунную дверцу.

   Алый свет выкатывается волной и наотмашь  бьёт в лицо, искорки выплясывают  на кирпичах, воздух плавится, ни одного чёрного пятнышка, словно солнце прорвалось сквозь темень,  вкатилось в печку и поселилось в ней…

   Парная наполняется светом и сухим обжигающим легкие воздухом,  я не ухожу, и минут пять  смотрю в печку, но это не простые  пять минут, потом  выхожу из бани на улицу.  От речки уже  несёт не  холодом, а теплом, вместо желтого света фонарей я вижу серебристый, переливающийся радугой  свет. Узкая каморка кажется мне светлой и просторной, а свет тусклой лампочки ярче дневного света.

- Полный порядок, - говорю я сыну.  

- Что? Все до одного алые? – спрашивает он. – И ни одного чёрного?

- Ни одного чёрного, - отвечаю я. – Все алые. А ты говоришь, в чём интерес и азарт.