Слово Сталина и о Сталине

 

Когда б я уголь взял для высшей похвалы –

для радости рисунка непреложной,

я б воздух расчертил на хитрые углы

и осторожно и тревожно.

Чтоб настоящее в чертах отозвалось,

в искусстве с дерзостью гранича,

я б рассказал о том, кто сдвинул ось,

ста сорока народов чтя обычай.

Я б поднял брови малый уголок,

и поднял вновь, и разрешил иначе:

знать, Прометей раздул свой уголек, –

гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

 

Я б в несколько гремучих линий взял
все моложавое его тысячелетье
и мужество улыбкою связал
и развязал в ненапряженном свете. 
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца, 
какого, не скажу, то выраженье, близясь
к которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
и задыхаешься, почуяв мира близость. 
И я хочу благодарить холмы, 
что эту кость и эту кисть развили: 
он родился в горах и горечь знал тюрьмы
Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!

 

Художник, береги и охраняй бойца: 
в рост окружи его сырым и синим бором
вниманья влажного. Не огорчить отца
недобрым образом иль мыслей недобором. 
Художник, помоги тому, кто весь с тобой, 
кто мыслит, чувствует и строит. 
Не я и не другой – ему народ родной –
народ-Гомер хвалу утроит. 
Художник, береги и охраняй бойца –
лес человеческий за ним идет, густея, 
само грядущее – дружина мудреца, 
и слушает его все чаще, все смелее. 

Он свесился с трибуны, как с горы, –
в бугры голов. Должник сильнее иска. 
Могучие глаза мучительно добры, 
густая бровь кому-то светит близко. 
И я хотел бы стрелкой указать
на твердость рта – отца речей упрямых. 
Лепное, сложное, крутое веко, знать, 
работает из миллиона рамок. 
Весь – откровенность, весь – признанья медь, 
и зоркий слух, не терпящий сурдинки. 
На всех, готовых жить и умереть, 
бегут, играя, хмурые морщинки.

 

Сжимая уголек, в котором все сошлось, 
рукою жадною одно лишь сходство клича, 
рукою хищною – ловить лишь сходства ось, –
я уголь искрошу, ища его обличья. 
Я у него учусь – не для себя учась, 
я у него учусь – к себе не знать пощады. 
Несчастья скроют ли большого плана часть? 
Я разыщу его в случайностях их чада... 
Пусть недостоин я еще иметь друзей, 
пусть не насыщен я и желчью, и слезами, 
он все мне чудится в шинели, в картузе, 
на чудной площади с счастливыми глазами.

 

Глазами Сталина раздвинута гора
и вдаль прищурилась равнина, 
как море без морщин, как завтра из вчера –
до солнца борозды от плуга-исполина. 
Он улыбается улыбкою жнеца
рукопожатий в разговоре, 
который начался и длится без конца
на шестиклятвенном просторе. 
И каждое гумно, и каждая копна
сильна, убориста, умна – добро живое –
чудо народное! Да будет жизнь крупна! 
Ворочается счастье стержневое.

 

И шестикратно я в сознаньи берегу –
свидетель медленный труда, борьбы и жатвы –
его огромный путь – через тайгу
и ленинский октябрь – до выполненной клятвы. 
Уходят вдаль людских голов бугры: 
я уменьшаюсь там. Меня уж не заметят. 
Но в книгах ласковых и в играх детворы
воскресну я сказать, как солнце светит. 
Правдивей правды нет, чем искренность бойца. 
Для чести и любви, для воздуха и стали
есть имя славное для сжатых губ чтеца. 
Его мы слышали, и мы его застали. 

О.Э.Мандельштам, январь-февраль 1937 г.

<pre> </pre>