Максим Кантор. Солженицын в контексте истории ХХ века
На модерации
Отложенный
Критика, как и апологетика, Александра Исаевича Солженицына равно ущербны – те, кто его славил, не вполне отчетливо понимали задачи писателя, а те кто его развенчивал, упрекали автора в несоответствии тем регалиям, коими его наделили те, кто его не понял.
Социальный казус возник оттого, что Солженицына защищали от тоталитаризма либералы и демократы, но сам Солженицын не был либералом и не был демократом. Его считали врагом тоталитаризма (условного жупела, выдуманного в ходе холодной войны и скрестившего черты разных, несходных меж собой культур), а впоследствии ужасались тому, что сам Солженицын нетерпим и склонен к диктату. Как может бороться с тоталитаризмом человек, который сам, по сути своей, являет пример тоталитарного мышления?
Пародийный писатель Войнович вывел Сим Симыча Карнавалова, экстатического диктатора, наподобие Хомейни, который жаждет стать вождем условной православной империи. Но и эта карикатура далека от реальности: Солженицын был не особенно религиозным человеком, его деятельность носила совершенно светский характер; атрибутика веры была условной – равно как и полувоенный френч.
Национализм Солженицына, каковой его поклонники-диссиденты еврейской национальности склонны были не замечать или объяснять историческими реалиями (и впрямь, комиссаров евреев было предостаточно), сделался вопиющим в сочинениях друга Солженицына – Шафаревича, а затем ярко вспыхнул в неожиданной для многих книге – эпопее своего рода – «Двести лет вместе».
Многие адепты Солженицына растерялись: как может борец со сталинизмом и лагерями – быть антисемитом? Ну, не вполне явным, не зоологическим, а идейным – но все же, как такое возможно?
Сопрячь воедино образ автора «Архипелага» и образ автора «Двести лет вместе» никому не удалось.
Равно не получилось соединить в одно целое тенденциозный исторический анализ «Красного колеса» и публицистику наподобие «Письма вождям» и «Как нам обустроить Россию». Представлялось очевидным, что тот, кто знает о нелепостях Госдумы предвоенной поры, не может сочинять провокационных и безответственных текстов; однако сочинял.
Гуманизм писателя (а предполагается, что русский писатель обязательно человеколюбив) вызывал сомнения; Александр Исаевич поддержал несколько бесчеловечных режимов – Пиночета6 Франко и тп, оправдывая свои действия тем, что коммунизм еще хуже. Надо сказать, что теоретически можно было бы устраниться от коммунизма иначе, не примыкая к Пиночету и Франко, но Солженицын предпочитал активную позицию. Недолгая дружба с Генрихом Беллем оказалась невозможно именно по той причине, что Солженицын никак не был гуманистом, а Генрих Белль именно гуманистом прежде всего и был.
Любовь к русскому народу была у Солженицына своеобразной: он поощрял земства и некоторое самоопределение села, но он же сочувственно писал о Столыпине. Его любовь к Родине и русскому народу сочеталась с признанием генерала Власова, предателя Родины, повернувшего оружие против России и вставшего под знамена Гитлера.
Упорно и настойчиво Солженицын показывал, что коммунизм хуже всего, что может случиться на планете, что для истребления коммунизма хороши любые средства, вплоть до убийства русскими русских – но одновременно он выступал против сталинских лагерей. Описывая жертвы сталинских лагерей и репрессии советской власти, Солженицын прибегал к преувеличениям, искажал факты и цифры. Приведенные им фактические данные (65 млн погибших в лагерях) расходятся с реальной цифрой на 60 миллионов. Характерно, что при многочисленных переизданиях «Архипелага» Солженицын не исправлял неточностей и шокирующие цифры кочевали от издания к изданию.
Разумеется, данная фальсификация была использована в холодной войне и может быть расценена как идеологическая диверсия.
Вместе с тем, было бы несправедливо отрицатиь искренний пафос Александра Исаевича Солженицына.
все, что он делал, он делал по убеждению, делал страстно и самозабвенно, отдавая всего себя служению идее.
Он был страстным и яростным человеком, отстаивавшим убеждения.
По недоразумению его убеждения считали демократическими и либеральными. Они таковыми не были никогда.
Солженицын действительно был патриотом России, но патриотом совершенно особого рода, отнюдь не таким патриотом, каким были Минин или Пожарский.
Солженицын был традиционалистом – но опять-таки, в особом ключе, в том ключе консервативного традиционализма, который появился в Европе в тридцатые годы и воплотился в сочинениях Юнгера, Селина, Паунда, ван дер Брука, Эволы и тд.
Полнее всего данное направление сознания выражено в философии Хайдеггера, и Солженицына можно было бы назвать стихийным хайдеггерианцем, но еще точнее определить его как последователя консервативной революции, антикоммуниста и традиционалиста.
Убеждения у Солженицына были совершенно искренние, служил он России страстно, и критикуя его (равно как и восхищаясь им) следует принимать во внимание характер его убеждений.
Дело в том, что Солженицын был фашистом.
В сказанном не содержится обвинение, и произнесенное слово не является ругательным, во всяком случае, я употребляю это слово в том же значении, в каком применяю его к Селину, или Юнгеру, или Эволе.
Антикоммунизм и умеренная религиозность Солженицына объясняются не его христанством и не его буржуазным абстрактным гуманизмом, но его последовательной вере в национальное сознание этноса, в силу организации, в аристократизм элиты, в романтику традиционных способов управления массами.
Он был обыкновенным идейным фашистом; русский идейный фашизм – явление столь же характерное для культуры России, как французское движение «Аксион Франсез» для французской культуры. Сочинения Ивана Ильина (недавно этого философа стали опять чтить) вот еще один характерный пример этого направления мысли. В этом смысле феномен Солженицына встроен в историю фашистской мысли и фашистской романтики ушедшего века и должен быть оценен, исходя из этой эстетики.
Полувоенный френч сродни той усредненно-военной униформе, которую культивировали все – от Гитлера до Сталина; архаизмы речевые и поведенческие – сродни той псевдо-крестьянской внешности, каковую культивировал философ Хайдеггер, специально заказывавший костюмы, напоминающие фольклорную одежду баварского крестьянина. Внутри этой эстетики существует феномен Солженицына и этот феномен – отнюдь не только русского, но общеевропейского значения. Позиция Власова оказалась для Солженицына во много крат понятнее, нежели поведение Жукова или Конева; сталинские лагеря оказались во много раз страшнее нежели гитлеровские лагеря – по той банальной причине, что прежде вего он был анти-коммунистом; все прочее было производным от главной задачи.
Сила фашистской эстетики в ХХ веке велика: она сказалась не только в сочинениях Эволы и Юнгера, Солженицына и ван дер Брука, но и в работах Ильина и Хайдеггера. Ошибкой было бы вычленять феномен Солженицына из европейской проблематики идейного фашизма. Значение этой эстетики после победы над коммунизмом возросло.
Потомкам оставлен пример романтической биографии, страстной идейной борьбы, которая – подобно идейной борьбе Эволы или ван дер Брука – имеет вполне конкретные общественные идеалы. Судить данный феномен следует, исходя из его сути, а вовсе не из придуманных (и оттого недостоверных) посылок.
Комментарии