Комплекс «жертвы».
(Особенности массового восприятия россиянами себя как национальной общности)
В последние годы в дискуссиях об уроках истории в России можно встретить, на первый взгляд, парадоксальное мнение, согласно которому в массовом сознании россиян события сталинского времени (форсированная индустриализация, сопровождавшаяся коллективизацией, массовый голод, террор, коллективное заложничество, политика тотального принуждения и т.п.) практически не оставили следа, или, по крайней мере, не фиксировались как нечто значимое, трагическое. Отстаивающие такую точку зрения подчеркивали, что отношение русских к своему советскому прошлому принципиально отличается от коллективной памяти других народов, составлявших Советский Союз (особенно "репрессированных", "депортированных" чеченцев, крымских татар и других или "оккупированных" прибалтов), у которых события этого ряда (массовые репрессии, депортации и т. п.) составляют один из опорных моментов национальной консолидации, интегрирования "от противного". Исследования общественного мнения в России как будто подкрепляют эту точку зрения, поскольку прямого и общего осуждения советской системы опросы ВЦИОМ, действительно, не отмечают. Напротив, довольно заметная волна поверхностной антисталинской критики в первые перестроечные годы вызвала у преобладающей части населения обратную реакцию: раздражение, нежелание что-либо слышать, думать об этих обстоятельствах, склонность к вытеснению травмирующей информации и, напротив, даже частичную идеализацию, героизацию этой эпохи. В массовых представлениях об истории страны сохраняются основные идеологические схемы и риторические ходы советского времени. От перестроечных антисталинских публикаций и разоблачений сегодня осталось лишь смутное представление, что деятельность Сталина и его окружения принесла "больше плохого, чем хорошего" (так считают 48%, противоположное мнение высказали 26%; схожие распределения мнений были получены в исследовании "Русский национализм", проводившемся в рамках июльского мониторинга 1996 г.: с мнением "масштабы массовых репрессий во времена Сталина сильно преувеличены" согласны 29%, не согласны - 43%).
Такое понимание исторического сознания руських опирается на довольно убедительные аргументы: отсутствие очевидных свидетельств моральной рационализации прошлого (и соответствующих групп, которые могли бы осуществить переосмысление опыта советского времени, внести более адекватные образцы восприятия прошлого в массовое сознание), невосприимчивость репродуктивных институтов к этой тематике и т.п. И тем не менее такую позицию приходится признать слишком категорической и неверной, прежде всего по методическим соображениям.
Она предполагает два источника своей убедительности: первый, идеологический, - "разочарование в народе" ("...мертвая страна"), второй - ложную посылку тождества или сходства структуры массового и индивидуального сознания (под которым в таких случаях подразумевается образ мыслей столичного образованного человека). Если первое обстоятельство как чисто оценочное отношение заслуживает соответствующего внимания лишь в ходе анализа существующих мнений, то второе обусловлено теоретической слабостью социологии в России, одномерной интерпретацией собираемой информации. Массовое сознание (и как аналитическая конструкция, и как предметное содержание исследований) устроено иначе, чем сознание отдельного человека. Соответственно, его обработка травматического опыта пришлого может принимать совершенно неожиданные и парадоксальные формы, например национальной "гордости своим терпением или страданием", которая лишь на первый взгляд схожа с чем-то вроде мазохизма.
Устойчивость структурных компонентов в системе этнических образов. Третья волна исследования "Советский человек" позволяет говорить о том, что стабильность данных, полученных в ходе этих опросов, неслучайна, что это не просто совпадение, а мы имеем дело с воспроизводящимися структурами, обеспечивающими тождественные реакции населения. Иначе говоря,фиксируемые в опросах общественного мнения смысловые конфигурации, например этнические представления(о себе, о других, соответствующие предрассудки и стереотипы, симпатии и фобии), имеют нормативный (обязательный) характер. Они регулируют не только собственно этнические отношения (барьеры между разными этническими общностями), но и другие системы взаимодействия, на первый взгляд непосредственно к ним не относящиеся.
То, что на первый взгляд выступает как части простого описания "себя" и других", имеет более сложную природу многоплановых идентификаций, т.е. социодрамы, смысловой игры с не всегда явными, но от этого не менее значимыми социальными (социально-символическими) партнерами и персонажами. В этом плане почти любой диагностический вопрос в опросах общественного мнения имеет смысл рассматривать как ситуацию (ролевого) взаимодействия.
Проанализируем результаты процедуры этнонационального самоописания ("типичные признаки людей такой-то национальности"), осуществленного в ходе исследования "Советский человек"*. Эта процедура не раз применялась во вциомовских опросах и, несмотря на свою громоздкость (список предлагаемых в качестве языка описания качеств насчитывает 27 характеристик), продемонстрировала свои диагностические и эвристические достоинства. Первые опыты ее использования в исследованиях ограничивались главным образом интерпретацией отдельных семантических признаков представителей тех или иных этнических групп, и лишь затем результаты этих самоописаний стали агрегироваться в типы. В данном случае мы сохраняем тот же методический порядок и рассматриваем не изменения частных характеристик, а соотношение типов установок респондента, выделенных в соответствии с суммой признаков того или иного этнонационального образа, названных опрошенными.
Группировка всей массы реакций респондентов велась в предыдущих публикациях по трем осям: а) модерность/традиционность (в настоящей статье мы будем использовать категории "активность/инертность", поскольку за "модерными" стоят в первую очередь такие значения, как самостоятельная активность, ориентация на достижение, успех, рациональную деятельность, способность к самоотчету, обеспечиваемая воспитанием и т.п.); б) склонность к подчеркиванию у других или у себя самих таких черт, как доминирование, властность и т.п., и, напротив, пассивность, готовность к подчинению, зависимость и проч.; в) социальная дистанция "свои-чужие" и психологические элементы, ее выражающие.
Структура основных смысловых конфигураций этнических образов на протяжении десяти лет осталась почти неизменной. Как и раньше, фокус позитивных значений задан представлениями о динамичном и цивилизованном "Западе" (образом "англичанина", развернутом сравнительно подробно, или его более бледного дублера - "литовца", тогда как патриархальный и неразвитый "Восток" представлен образом "узбека", существенно менее дифференцированным и более расплывчатым).
Иначе говоря, самоидентификация по-прежнему предполагает соотнесение с некоторой воображаемой шкалой модернизации, развитости, благополучия. Ключевым индикатором остается отношение к активности (своей или чужой) и близости со "своими". Именно ценностная окраска индивидуально мотивированной активности, непринудительной деятельности (обусловленной собственными интересами и побуждениями) является дифференцирующим маркером "своего" и "чужого". Сама по себе эта активность воспринимается либо как проявление культурно и социально чужого, либо как связанная с претензиями на доминирование власть.
Динамика агрегированных типов выглядит следующим образом (табл. 1).

Типы составлены из следующих признаков, отмеченных респондентами:
1. Активные - энергичные; рациональные; культурные, воспитанные; свободолюбивые, независимые; трудолюбивые//пассивные - почтительные со старшими; религиозные; безответственные, непрактичные; ленивые;
2. Доминантные - властолюбивые; жестокие; навязывающие свои обычаи другим; заносчивые; с чувством собственного достоинства // зависимые - забитые, униженные; миролюбивые; терпеливые;
3. Свои - гостеприимные; простые, открытые; готовые помочь; надежные, верные // чужие - скрытные; завистливые; лицемерные, хитрые; эгоисты, скупые.
Подчеркнем, что признаки, составляющие указанные типы, могут и не иметь парного, взаимоисключающего характера. 1999 - М: агрегированные типы респондентов, для которых характерна установка на интенсивную, продуктивную работу и высокие заработки.
Поскольку в опросе 1999 г. введен вопрос, какие черты и качества присущи самому респонденту (с теми же подсказками), то имеет смысл начать разбор именно с отличий обобщенного образа "русских" и самих респондентов. Для начала сопоставим отдельные позиции, не агрегируя их в типы.
Первое, что бросается в глаза, - это более низкий показатель применительно к себе почти всех
"гемайншафтных" характеристик - лояльности с ближайшим неформальным окружением, группой,
обязательной для правильного, нормативно одобряемого поведения "гостеприимности" (идущих еще от аграрного общества ритуалов солидарности и снятия возможной агрессии в отношении чужого; частота этой характеристики у "русских" - 69%, у "самих себя" - 60%; отметим также, что в последнем опросе, в отличие от 1989 и 1994 гг., эта характеристика стала самой часто называемой в образе русских - ранее лидирующей была позиция "простые и открытые"); "простые, открытые" (63 и 47%). Зато самих себя респонденты реже характеризуют как "терпеливых" (60 и 40%), но чаще как прагматичных ("непрактичными" русских назвал 21% опрошенных, себя - лишь 8%), как более трудолюбивых (33 и 41%) и менее ленивых (25 и 7%). Респонденты считают себя, в сравнении с большинством, более энергичными (19 и 27%), культурными и воспитанными (8 и 17%), более рациональными (3 и 9%), более ответственными (1,5 и 15%), с большим чувством собственного достоинства (20 и 30%) и уж никак не "забитыми и униженными" (15 и 2%).
Таким образом, у самих себя респонденты чаще акцентируют признаки активности и в меньшей степени, чем у типичного русского, отмечают свойства пассивности и зависимости. Это расхождение означает, что структура коллективного образа явно подчинена определенному ценностному воздействию. Если образ "русских" почти идентичен в разных социальных и культурных средах, т.е. мало зависит от возраста, образования, места жительства, профессиональной деятельности респондента, то описание респондентом себя как такового ("...черты, которые присущи лично Вам") существенно различается в зависимости от того, к какой группе принадлежит респондент. При этом, чем старше и чем менее образован опрощенный, тем сильнее выступают у него черты зависимого и пассивного субъекта. Напротив, с увеличением социальных и культурных ресурсов (образования, проживания в столицах или крупных городах, особенно если это молодые респонденты, соответственно, обладающие более высоким доходом, меньше связанные с госсектором и т.п.) у респондентов растет негативная и критическая оценка пассивно-зависимых черт в русском характере. В селе или малом городе этот набор качеств русских встречается существенно реже (например, "ленивыми" русских в столицах называют 27% опрошенных, а в селе – лиш 15%, самих себя ленивыми характеризуют в первом случае - 13%, в селе - 3%; "непрактичными" руських опять-таки считают 35 и 13%, самих себя, соответственно, - 13 и 3%). Возрастные различия в принципе такие же, но более резкие: "русские ленивы" полагают среди самых молодых - 33%, среди пожилых людей - 15%, самих себя так определяют 14 и 4% и т.п.
Частота упоминания набора традиционных и пассивно-зависимых свойств и качеств почти не меняется в оценках русских в разных социальных средах и слоях. Так, "гостеприимными" русских считают 67% самых молодых и 67% самых пожилых опрошенных, (самих себя - 58 и 63%), "терпеливыми" - 55 и 58% (себя - 34 и 39%), те же определения в столицах и на селе выглядят сле-дующим образом: "гостеприимные" - 77 и 62% (о себе - 59 и 60%), "терпеливые" - 71 и 53% (о себе - 45 и 35%).
Если брать суммарно типологические признаки, то можно сказать, что, чем старше респонденты, тем сильне выражена у них позитивная окраска пассивно-зависимых качеств и у самих себя, и у русских в целом.
Активные же характеристики у респондентов, относимых к социальной и культурной периферии (с ограниченными ресурсами), заметно ниже, чем у молодых и тем более у столичных жителей. Так, "независимыми, свободолюбивыми" русских называют в столицах 22%, в селе - 19, самих себя - 22% в Москве и С.-Петербурге, 9% - в селе; в отношении к русским в целом эти показатели не меняются в зависимости от возраста опрошенных, но по отношению к себе составляют: 24% у молодых и 12% у пожилых. "Энергичными" считают себя в столицах 37%, в селе 22%; молодые - 34%, люди предпенсионного и пенсионного возраста - 18% . Естественно, что точно такие же цифры - 37 и 23% - в распределении ответов мы получим, если сопоставим самохарактеристики себя как "энергичных" у людей с выраженной установкой на интенсивную работу ("...предпочел бы много работать и больше получать, без гарантий сохранения рабочего места в будущем") и у людей, ориентированных на типичную работу в госсекторе ("...пусть небольшой, но гарантированный заработок и сохранение рабочего места"); в отношении русских в целом ответы практически не различаются во всех группах: 19 и 17% у респондентов с названными выше трудовыми мотивациями, 20 и 19% (в столицах и в селе), 19 и 18% (у респондентов до 24 и старше 55 лет).
Здесь есть лишь одно исключение - квалификация русских и самих себя как "трудолюбивых". По отношению к русским в целом различий нет или они минимальны в разных социальных и демографических группах (при среднем значении 33% максимальные отклонения составляют от 1 до 5 пп.). Но по отношению "к себе" мы наблюдаем резкое расхождение в самохарактеристиках респондентов из разных групп: у самых пожилых опрошенных наивысший процент таких квалификаций - 51% (у молодых лишь 29%).
В целом эта характеристика по отношению к русским приводится существенно чаще, чем к англичанам, литовцам, евреям или узбекам. Однако следует отметить, что респонденты с выраженной установкой на интенсивную и хорошо оплачиваемую работу называют это свойство характера у людей других національностей (англичан, литовцев, евреев) заметно чаще (в 1,5 раза), чем респонденты, ориентированные на гарантированный, но менее оплачиваемый труд. Это заставляет предполагать, что "трудолюбие" в разных группах имеет разный, часто отличный от "словарного", прямого значения смысл. Если у молодых и более предприимчивых, работоспособных респондентов это определение стоит в прямой связи с интенсивной и производительной работой, ориентацией на достижение, заработок (поэтому у них в этом плане выше и критические самооценки себя и русских в целом), то у старших респондентов или жителів периферии уверенность в своем "трудолюбии" есть чисто советское согласие на внешнее послушание, готовность исполнить ту или иную работу, без внутреннего самоконтроля над ее качеством, интенсивностью и стремлением к совершенству, большей продуктивности.
"Русское трудолюбие" не имеет ничего общего с традиционным трудолюбием китайского крестьянина или европейского ремесленника, прошедшего столетнюю школу цехового мастерства. То, что составляет гордость работника, добивающегося уважения своим трудом, практически не известно в России, где важнейшими категориями, характеризующими трудовые мотивации, отношения, этику, являются "халтура", "туфта", "сачковать" и т.п. Поскольку слабый рынок, если говорить об истории, мало влиял на внутреннее дисциплинирование работающего по найму, а в советское время работа вообще носила тотально принудительный характер, то качество и объем работы оказались никак не связаны с ее вознаграждением, т.е. у отечественного работника, как правило, нет позитивных (социальных, моральных, культурных) санкций, поощряющих или вознаграждающих продуктивную деятельность, установку на достижение и обеспечение качества труда.
Собственный ресурс работника заключался в возможности систематического (пусть даже и относительного в сравнении с ростом его технической обеспеченности) уменьшения продуктивности труда, либо путем увеличения времени выполнения определенной работы, либо снижением ее качества. Такой - негативный - характер социальной гратификации означает отсутствие генерализованного партнера (в широком смысле - общества, отделенного от принудительной власти, государства), с которым возможно подобное взаимодействие; нет институционального обеспечения, поддерживающего в ценностном плане достижения этого рода (императивы самоуважения, деньги как обобщенное признание других и, соответственно, возможность перевести это признание в стандарты жизни и социальный статус). Подчеркну, что речь в данном случае идет не об экономике, а о социальных и культурных предпосылках репродукции определенного типа личности, индивида, чьи самопонимание и самооценка социально обусловлены ценностями достижения, свободного выбора и ответственности, устойчивого, внутренне мотивированного поведения, обеспеченного верой в стабильность правил игры и их гарантированность другими институтами и партнерами. (Последнее и есть те "стабильность" и "порядок" в обществе, на отсутствие которых чаще всего жалуются наши респонденты.)
Неудивительно поэтому, что растущая материальная дифференциация (и в поздние брежневские годы, но особенно уже в постперестроечное время) вызывала острые негативные эмоции - зависти, возмущения, ярости. Понятно, что эти аффекты острее переживались именно в той социальной среде, которая демонстрировала минимум достижительских установок и ценностей, но которая была основным носителем позитивного набора этнонациональных представлений о русских - социальной и культурной периферией. Так, на вопрос: "Какие чувства вы испытываете в отношении людей, разбогатевших за последние 10 лет?" - наиболее частыми ответами были следующие: уважение - 11%, симпатия - 8, раздражение - 25, гнев, возмущение - 27%. (Иначе говоря, отношение к самой преуспевающей и предприимчивой группе в обществе у подавляющей части опрошенных окрашено эмоциями рессентимента и неуважения.) Однако у молодых позитивное отношение к ним в целом преобладало: сумма первых приводимых двух ответов у респондентов до 24 лет составляла 39%, сумма наиболее частных негативных ответов (раздражение, гнев, возмущение) - 19%; у пожилых, старше 55 лет, - позитивные установки обнаруживали 4%, негативные - 72%. В столицах эта пропорция равна 23:46, в селе - 14:58; у респондентов с высшим образованием - 40:45; с неполным средним - 11:65; у тех, кто не имеет дома книг, - 8:61 и 23:42 у тех, у кого домашние библиотеки насчитывают от 500 до 1000 книг.
Но вернемся к системе этнонациональных оценок и сопоставлений. Рассмотрим теперь композицию высказываний респондентов о самих себе и других. Структура (соотношение значимых элементов) этнических образов меняется на протяжении десяти лет очень незначительно (табл. 2).

Если считать, что интенсивность приводимых характеристик свидетельствует о значимости проблемы этнической идентификации для респондента, то можно сказать, что пик озабоченности вопросами этнонациональ-ного самоопределения приходится на 1994 г. (точнее, на 1995 г., как это показывают данные других систематически ведущихся во ВЦИОМ исследований, но в данном случае, разбирая результаты "Советского человека", мы имеем именно точку замера 1994 г. в качестве пика).
Этот период может характеризоваться как время относительного спокойствия после кризисов 1991 и 1993 гг., т.е. после распада СССР и установления новой политической и конституционной системы, годы некоторой экономической стабилизации и ожиданий роста материального благосостояния. В сравнении с 1989 г. общее число рассматриваемых ответов-характеристик звеличилось на 13%, прежде всего за счет увеличения общей массы признаков, описывающих "русских", а затем, к нынешнему году несколько снизилось - на 3%. Порядок распределения общей массы (интенсивности) ответов респондентов о типичных чертах людей той или иной этнической принадлежности следующий: русские (я сам), евреи, англичане, литовцы и узбеки. Наиболее существенно выросло за десять лет число ответов о евреях, в образе которых выделяется сочетание семантических элементов "активности" и "чужести". Общая тенденція изменения образов заключается в снижении или негативном оценивании элементов самодостаточности, активности, независимости и усилении властных черт, с одной стороны, и все большем отчуждении, отдалении, дистанцировании прежде всего от "англичан" и "литовцев", отмечавших "модерные" полюса идентификационной шкалы, - с другой (так, у англичан по модерной оси примерно на 10-12%, по властной - на 1/3, по оси "свои-чужие" - почти в 3 раза). Усиление чувств антипатии и подозрительности предполагает усиленное проецирование на объект подобных негативных идентификаций признаков доминирования и, вместе с тем, чуждости. Несколько отличается от этого восприятие евреев, применительно к которым заметный рост"модерных" черт в их образе сопровождается усилением негативно воспринимаемых властных черт, но семантические признаки дистанцированности, чуждости практически не меняются, поскольку и так очень велики. В заданном ряду этнических образов они максимальны, а это значит, что функциональная роль евреев в структуре идентификации - быть "чужими" среди своих, т. е. вести себя в среде русских таким образом, как это принято лишь для "дальних" англичан. Представления же об узбеках в этом плане наименее значимы и изменились несущественно.
Сами по себе композиции черт или признаков в образах себя и других в принципе мало меняются в разных социальных средах. Существенно изменяется лиш степень их выраженности: в общем и целом в столицах и крупных городах общая масса высказываний в 1,5-1,6 раза выше, нежели в селе (образовательные различия не играют такой роли). Кроме того, в селе общая картина этнических образов более контрастна: англичане (и русские!) там более четко выражают свои модерне черты, пассивность у тех и других более приглушена.
Соответственно, у русских в представлении жителей села резко - в 3 раза - уменьшается число семантических признаков, указывающих на доминирование и власть, почти в 2 раза слабее признаки зависимости и подчиненности. Характеристики же социальной дистанции ("свои-чужие") в зависимости от уровня урбанизации почти не меняются (в деревне уменьшаются показатели чуждости и дистанцированности в отношении соотечественников). Иначе говоря, в крупных городах, столицах население оценивает некоторые особенности руського национального характера гораздо более критично, нежели в селе. Это же характеризует и более молодых респондентов. Это означает, что если социальная и культурная периферия сохраняет ранее сложившиеся механизмы этнонациональных характеристик, то столичная и более молодая среда начинает их медленно разрушать, ослабляя прежнюю контрастность противопоставления "мы-они", усиливая негативную оценку традиционных признаков в самих себе (табл.3)





Смысловые образования, составляющие структуру национальной идентичности на протяжении этих десяти лет, различны по мере своей выраженности: одни сочетания признаков более устойчивы и мало меняются, другие, напротив, более пластичны и подвижны. К первым относятся определения, связанные с различными обстоятельствами и признаками рутинной пассивной зависимости (терпения, унижения, неконфликтности), с одной стороны, и социальной близости, - с другой. Эти параметры самоопределения у россиян не просто взаимосвязаны, они образуют единый комплекс, задающий схему понимания себя и других. Размах колебаний (отклонения от средних величин во всех трех замерах) в квалификации русских в качестве "зависимых" составляет 2%, "своих", соответственно, 5%; напротив, в квалификациях себя как "активныхили "доминантных", властных колебания достигают 26- 28%. Примерно то же можно наблюдать и в описаниях "англичан" (самой значимой фигуры из всех приводимых для самоидентификации в данном семантическом поле) или "литовцев", "узбеков". (В описании "евреев" наиболее стабильной является связка значений дистанцированности, "чуждости".) Но и эти, более изменчивые характеристики себя и других как деятельных, автономных, энергичных, рациональных ("модерных") или как властных тоже можно считать взаимосвязанными. И те, и другие функционально связаны друг с другом и получают смысл только во взаимном соотнесении.
Пассивный залог массового сознания. Допустимо предположить, что меняющиеся структурные элементы представляют собой не просто неустойчивые и кратковременные семантические радикалы, а резидуумы значений прежних идеологем, оставшиеся после того, как их актуальная пропагандистская оболочка износилась и забылась. Эти меняющиеся семантические звенья задают определенный горизонт или уровень происходящего - план представлений о характере социальной коллективности, неверифицируемый, не проверяемый на личном опыте, усваиваемый бесконтрольно, некритично, суггестивно и безлично. Но прежде чем стать таковыми, эти идеологемы должны были утратить свою связь с соответствующими группами идеологов и институтами, воспроизводившими их прежде, превратиться в расхожие клише и мнения, тиражируемые наряду с прочими общими местами и предрассудками каналами СМК и средней школой. Теперь это план дальних представлений. Они образуют межпоколенческие связи и переходы от дедов к внукам в условиях неформальной, межличностной, квазитрадиционалистской передачи. Иначе говоря, семантические элементы "модерности" (активизма, дееспособности, самодостаточности) и доминирования ("властности") являются внешними "скрепами", соединяющими между собой малоподвижные представления русских о себе как объектах чужого воздействия, субъектах пассивного поведения (терпения, инерционности, приспособления к ситуации), консолидированных чисто аффективными повседневными связями в малых группах. "Внешними" эти скрепляющие элементы могут считаться лишь постольку, поскольку они либо содержат имманентную точку зрения "на себя" начальства, побуждающей власти, либо задают контекст чужой оценки - чужой по ее смысловой, культурной, социальной квалификации ("...русские в ряду других народов"). Поэтому нестабильность подобных значений вызвана либо изменениями в представлениях о характере самих этих инстанций, в том числе - умножением их числа, либо изменением модальности этой перспективы, рассмотрения себя "извне", знака оценки, вызванной проекцией на этого воображаемого партнера собственных представлений и мотивов действия, чаще всего - приписывания ему негативного, враждебного отношения. О том, что подобный негативизм может считаться базовым и конститутивным для понимания природы социальности российского общества, свидетельствуют распределения ответов на тестовые вопросы, например: "Согласны ли Вы или нет, что сегодня доверять можно лишь только самым близким людям?", согласны - 74%, не согласны - 18% ("Советский человек", 1994). Было бы ошибкой полагать, что эти установки действительны только на уровне повседневных, бытовых межличностных отношений. Скорее наоборот, они задают восприятие именно неопределенно общего партнера, т.е. содержат предписания, касающиеся характера и свойств чистой социальности. Поэтому такого рода установки структурируют и понимание символических персонажей, межнациональных межгосударственных отношений (табл.4).

Такого рода упреждающая негативность в отношении активного социального партнера означает, что социальные образования, коллективные ассоциации, формы общественной жизни, социальные институты (те, что действуют за пределами сферы собственно частного, повседневного и семейного существования) осознаются как в очень малой степени связанные со структурой интересов действующего (с системой его позитивной гратификации) и, соответственно, слабо ему подконтрольные, а чаще понимаются именно как противостоящие ему. Это относится и к властным, административным структурам - правоохранительным органам и органам управления, системе социального обеспечения (медицинского обслуживания, детских учреждений) или образования, в первую очередь - к самой работе, продуктивность и интенсивность которой, по словам опрошенных, почти не связаны с ее оплатой. Более двух третей работников заявляли, что при иных условиях и обстоятельствах они могли бы работать и более эффективно, и более качественно. При всей сомнительности подобных заявлений они указывают на самооценку индивида и его отношений с административной системой.
В любом случае центральное место в совокупности представлений о себе как членах этнической общности у русских занимают именно значения пассивной зависимости. Эта модальность (своего рода страдательный залог) - определяющая для всех других дополнительных значений коллективной самоидентичности. Причем это не набор разнородных определений, а именно система значений, диктующая определенное понимание различных социальных обстоятельств.
Так, самоквалификация "простые, открытые" является не просто выражением социальной и культурной "бескачественности", отсутствием претензий на какую-либо автономию или групповую, статусную самоценность и самодостаточность (необходимые предпосылки гражданского общества, без которых невозможна выработка системы взаимных балансов сил и интересов - правовых, экономических, политических). Действие этой нормы определения (т.е. негатив ценности субъективности) означает подавление импульсов к самостоятельности, выделению, активности, инструментальности - или их отрицательную оценку, требования лояльности к неопределенным "своим", в том числе позитивные оценки сокращения социальных дистанций (нормы солидарности и разграничения "свои/чужие"). Такого рода семантические структуры являются многоплановыми или многофункциональными конвенциями, регулирующими согласие и порядок взаимодействия в гетерогенном социальном агломерате, сравнительно недавно лишь переставшем быть аграрным социумом и не завершившем еще процессы модернизационной реструктуризации. В подобном обществе, испытавшем ломку традиционных институтов в ходе процессов форсированной, милитаризованной индустриализации, проводимой в режиме чрезвычайной тотальной мобилизации и массовых репрессий, формирование системы гражданской саморегуляции блокировано не только инерцией воспроизводства институтов тоталитарной системы, но и самой доминирующей культурой, в которой ценности индивидуального, независимого, частндго существования котируются крайне невысоко. Но они, тем не менее, есть и, несмотря на разного рода противодействие других культурных факторов (государственный патернализм, отсутствие защиты частной собственности, склонность к пассивной адаптации и проч.), расширяют сферу своей значимости. Поэтому возникающие смысловые структуры, вроде отмеченных выше представлений, демпфируют, гасят напряжения в социальной системе, где нет опосредующих образований между властными структурами и "населением" или они слабо развиты, находятся в зачаточном состоянии. Их роль не сводится к тому, чтобы быть дополнительными компенсаторными механизмами, скорее это культурне формы процессов "традиционализирующей модернизации", при которой ценности и значения активности, самостоятельности, независимости могут приниматься и усваиваться, только будучи подвергнутыми негативной перекодировке, переозначиванию, тем самым - разгрузке от культурно чуждого ценностно-смыслового потенциала и последующему вписыванию в контекст собственной, декларативно антизападнической, антидостижительской и неиндивидуалистской культуры.
Формирование коллективных представлений у русских о себе как объекте чужого, внешнего воздействия нельзя рассматривать в категориях причинно-следственных отношений: дескать, вначале была некая захватническая власть (самодержавие, большевики, татары, варяги), следы воздействия которой в массовом сознании приняли подобную форму. Это не пассивное депремированное сознание, а активно действующий социокультурный Механизм. В определенном смысле такое коллективное самопонимание является упреждающим, конститутивным по отношению к практике многообразных социальных отношений. Комплекс "жертвы" представляет собой очень эффективный механизм придания себе ценности действующим лицом, особый механизм его самовоспроизводства. Это не просто или не только компенсаторный механизм восполнения ущемленного массового сознания, это механизм, априорно структурирующий восприятие реальности как отдельным индивидом, так и массой в целом. Ощущение себя жертвой возникает до появления конкретного "насильника" (который лишь занимает отведенные ему место или роль). Оно рождается в ответ на смутно ощущаемый дефицит гратификации, оснований для самоуважения индивида (и соответственно, других), связанный с его основной ролевой деятельностью (прежде всего - профессиональной). Двусмысленность сознания "жертвы" вызвана двойственностью социальной игры в "жертву" - жертва как символическое действие "дара" кому-то или чему-то высокому (богам, сообществу, высшим началам) и жертва как пассивный объект чужого воздействия (бытовое понимание ее - например, расхожее выражение "жертва обстоятельств", нападения, обмана и т.п.). Основа комплекса - асимметричность социальных отношений, номинально предполагающих четкую, согласованную взаимность гратификации. Нарушение этой взаимности при сохранении соответствующих ожиданий превращает конвенциональные акты "обмена" в односторонний и вынужденный "дар", меняющий сам по себе и статус "жертвующего" (номинально повышающий его ценность до символического, необратимого действия). Вопрос заключается в нашем случае в том, каковы условия или обстоятельства этого нарушения, чем они объясняются или оправдываются, соответственно, кто может эксплуатировать ресурс "жертвующего" субъекта, кто "вправе" требовать "принесения жертв". Очевидно, только тот, кто ставит себя в более высокое или экстраординарное положение, кто выступает от имени носителя самих значимых ценностей, являющихся предельными условиями солидарности сообщества или группы (семьи, народа, религиозной, научной или иной общности, в том числе - их "спасения", "будущего" и проч.). Рутинизация обстоятельств этой эксплуатации жертвы или даже их институционализация в условиях секулярного общества придает всему сообществу режим мобилизации и чрезвычайности, превращая "жертву" в повинность, обязанность, хронику и риторику принудительных отношений (от анекдотического - "я ему все отдала, а он..." до "самоотверженного труда всего советского народа"). Развивающиеся на основе этого взаимоотношения неизбежно приобретают характер вялой и привычной социальной игры в согласие - "терпение". Иначе говоря, ценностная, культурная (и социальная, даже - экономическая) бедность общества делает необходимыми "сильные" средства выражения форм социальной солидарности и достижения стабильности системы, в качестве которых могут быть использованы лишь как бы "архаические", квазиритуальные действия. Это не просто явления двоемыслия и лицемерия, это средства установления социального порядка.
Таблица 5
В прошлом Россия оказывалась в состоянии конфликта со многими странами. Если говорить только о том, что было после 1917 г., какое из следующих утверждений ближе всего лично к Вашей точке зрения? (В % к числу опрошенных; N=1599; июнь 1998 г.)

Поэтому данный комплекс имеет прежде всего не психологическую, а социальную, институциональную природу. Однако распространяется он гораздо шире, охватывая как бытовые области поведения (отношения в семье, между ближайшими родственниками, случайными попутчиками в городском транспорте, с начальством на работе, межэтнические контакты на базаре и т.п.), так и более высокие, идеологические сферы отношений между подданными и верховной властью России и других стран. Здесь и жертвенный, героический миф о России, прикрывшей собой Европу от татаро-монгольских орд, и мифологема русской духовности и пренебрежения материальными благами русского народа, и легенда о русском терпении или особом миролюбии русских, постоянно оказывающихся жертвой агрессии со стороны других государств и проч. (табл.5).
Респонденты, которые разделяют представления о России как "жертве", довольно слабо дифференцируются по обычным социально-демографическим или профессиональным признакам (расхождения между ответами респондентов с высшим и низшим образованием составляет всего 15%, в то время как у их оппонентов - почти в 3 раза). Держателем нормы представлений этого типа является социальная и культурная периферия - пенсионеры, люди с низким образованием, жители малых городов и сел.
Социально-психологическим контекстом действия этого механизма конституирования себя как жертвы (жизненных обстоятельств, властей, других людей) является специфический набор хронических чувств, приписываемых окружающим, - сочетание астении, усталости и агрессии. То, что это "экспертные" оценки эмоциональных состояний окружающих, не должно нас смущать, - в данном случае их проективность важнее, нежели собственные чувства респондента.

Из табл.
6 видно, что колебания от года к году незначительны и превышают статистически допустимые отклонения от средних значений всего на 2-4 пп. Это значит, что в целом подобные реакции носят очень устойчивый характер. Сильнее, чем у других групп, чувство несвободы выражено, казалось бы, у наиболее благополучных и обеспеченных групп респондентов - руководителей, служащих, квалифицированных рабочих в зрелом возрасте, когда должны ощущаться результаты достигнутого, наработанного, накопленного, - у людей от 40 до 55 лет. Как и в случае с "типичными свойствами" людей других национальностей, свое психическое состояние респонденты характеризуют в категориях, заметно отличающихся от того, что сами они приписывают окружающим, т.е. как более спокойное и оптимистическое.
Эта странная усталость, о которой постоянно говорит более половины респондентов, коррелирует с идеализацией прошлого (всего десять лет назад называвшегося "черной дырой", "застоем", "болотом"), жалобами на нынешнюю власть, забывшую о людях, коррумпированную, криминальную (при господствующем, казалось бы, убеждении, что "люди отвечают за свою жизнь сами"). Она является непременной составной частью зависимого сознания, ощущения людей, что их тащат, неправильно куда-то ведут. Отсюда и это чувство непреходящей изнасилованности, вынужденности, "донятости" этой жизнью.
Комплекс жертвы и особенности процессов массовизации в России. Комплекс "жертвы" - устойчивый механизм ценностной трансформации и редукции. Его составляющие:
1. Позитивная оценка снижения или полной редукции ценностных качеств (любого рода рафинированности, сложности, разнообразия, культивируемости, достижения, целеполагания - "чем проще, тем лучше", "естественней", "ближе").
Она не тождественна нигилистической установке, хотя антикультурная интенция здесь отчетливо присутствует; то, что делает комплекс жертвы эффективным средством смыслообразования, заключается в изменении модальности оценки и понимания действий субъекта - переводе действия из плана реального, целевого достижения или нормативного поведения в план условных актов, возможных при наступлении таких-то и таких-то условий. Это означает сохранение несомненной, высокой значимости ценностей, определяющих цели или нормы (смыслы) действия, но парализацию средств или норм их достижения, реализации, осуществления. Базовую ситуацию комплекса можно смоделировать по схеме"зелен виноград", при которой невозможность достижения или реализации значимых благ или ценностей становится "основанием", поводом, стимулом для либо низкой оценки самого "блага", либо высокой самооценки отказывающегося от него актора, либо интерпретации отказа от достижения как символического, добровольного акта, действия "во имя" более высокой ("высшей") цели, "ради" других (своих близких, дальних - народа, власти, торжества идеи, благополучия целого и т.п.), ради более значимых социальных или культурных персонажей и ценностей. Иначе говоря, отказ от действия достижения (реальный или возможный, подразумеваемый в качестве реального) превращает субъекта нереализованного достижения в жертву, наделяет его дополнительными ценностными свойствами. При этом инструментальная структура достижительного действия замещается ценностно-рациональным или даже символическим, ритуализованным действием с соответствующими перекодировками фоновых ценностных значений и самого действующего.
Идеологическая проработка этого механизма ведет, с одной стороны, к разнообразным тематическим мотивам жертвенного героизма (воинского, трудового), энтузиастического аскетизма и пренебрежения повседневными интересами, потребительскими ценностями и проч. и тем самым - к утверждению тех значений, тех цінностей символического или социального плана, ради которых, собственно, и приносится "жертва" (народ, государство, будущее и т.п.). Условием же "жертвы" необходимо полагать наличие злых, враждебных сил или негативних обстоятельств, которые получают в свою очередь не менее важную тематическую развертку ("враг", "чужой", социальный противник - начиная от "вредителя" и кончая "мафией", эгоистической или криминальной властью). В советское время все эти формы рационалистической разработки в системах пропаганды, СМИ, политической риторики и проч. стали элементами общей институциональной системы обеспечения и поддержания режима мобилизационного общества. На бытовом, повседневном уровне блокировка достижения оборачивается смещенной диффузной агрессией в отношении других, амбивалентностью самооценки индивида или его референтных групп Разумеется, в таком чистом, идеально-типическом виде этот комплекс не встречается, но он определяет общие риторические контуры разнообразных социальных игр, в которые включены различные социальные участники. Эта игра может вестись на различных уровнях - от высокой политики до семейных отношений.
Главный ее функциональный эффект - поддержание солидарности при отсутствии оснований для уважения. Комплекс жертвы работает как механизм, очищающий субъекта потенциального действия от каких бы то ни было пороков, разгружающий от недостатков, чувства неполноценности, ущербности, наделяющий субъекта скрытыми возможностями и потенциальными достоинствами, тем более значимыми, что они практически не подлежат проверке реальностью, они не воплощаемы, не реализуемы, не могут переходить в план исполнения. "Такая страна! Такие ресурсы! Такие природные богатства, такие люди, возможности, каких нет ни у одной другой страны в мире, и живет в такой нищете, в таком состоянии..." - и т.п.
Эти достоинства тем выше, чем больше жертва, т.е. чем сильнее субъективное чувство "жертвы". В этом плане "простота" ("открытость" для возможного глаза - смотрите, у нас нет ничего за пазухой, ничего скрытого, сложного, непонятного, угрожающего) и "терпение" – не отдельные свойства или признаки, а взаимосвязанные и дополнительные характеристики самой ценностной редукции. Этот комплекс как культурная форма конституирует другого как негативное начало, источник неприятного, беспокоящего, тревожащего или угрожающего.
Он обеспечивает перенос вытесняемого дискомфорта, возмущения и рессентиментной ярости от необходимости все-таки действовать самому (нормативного или инструментального поведения, требований шевелиться, крутиться) на значимого другого или других, ценность которых не признавать нельзя (в этом суть чувства амбивалентной зависимости от них).
2. Двойственная, амбивалентная (хотя все же с преобладанием негативной) оценка другого - власти, начальства, иностранца, чужого, но также и ближайшего партнера (от партнера в браке до коллег по работе, которые, по мнению респондентов, "получают в целом больше", чем сам респондент, - работают меньше, а зарабатывают больше). Чем значимее ценности, стоящие за "другим", тем сильнее потенциальные негативне проекции. Материализация врага в этой схеме - не однократное действие, а функция самого комплекса жертвы. Враг (недоброжелатель, противник) - это тот, кто мешает или не обеспечивает, угрожает, противодействует состоянию "нашего" благополучия. Поэтому "враг" вторичен и малоконкретен, его персонификации меняются в зависимости от обстоятельств, но расстановка сил и персонажей сохраняется.
Легче всего это можно проследить на динамике массового отношения к политическим лидерам: "спасители" и "отцы народа" периодически превращаются во "врагов". Власть, отчужденная от обывателя, субъекта действия, даже в перспективе лишенного возможностей ее контролировать, в русской ситуации либо идеализируется (если она отделена значительной дистанцией нормативных представлений о необходимых качествах совершенства, патернализма, попечительства, заботливости и справедливости), наделяется максимумом ценностных качеств, коррелятивных с общей бедностью, либо становится объектом поношения, возмущения, когда она воспринимается лишь как чисто фактический управляющий. Даже если допустить, что медленно идущие процессы разгосударствления принимают сейчас форму новых (телевизионных), десакрализованных представлений о власти как чем-то уродливом, слабом, шутовском и
обыденном, то все равно нельзя не заметить этого структурного противопоставления прежнего, авторитетного и нынешнего, недостойного руководства. Понятно, что культивирование сознания жертвы, всеобщей страдательности должно в качестве исключения опираться на прямо противоположные обстоятельства – гордость победой в войне, риторику подчеркнутой мужественности (национальный героизм). Ее бытовым корелятом становится демонстративная агрессивность в повседневном поведении. (Параллель к этому - постоянное заискивание и прибеднение, жалобы на жизнь, сниженные оценки своего социального статуса, хронический массовый пессимизм.) Комплекс жертвы консервирует это разведение высокой и низкой власти, но не меняет характера ее патерналистского и недифференцированного, неспециализированного понимания.
3. Изменение временной структуры самопонимания и оценки других - мечтательная, ностальгическая идеализация прошлого и резко негативная оценка настоящего, конкретной ситуации действия, парализующая мотивацию и условия собственной активности.
Проиллюстрируем последнее обстоятельство на примере ответов респондентов о том, что вызывает у них чувство огорчения в русской истории: "великая страна, а живет в нищете, вечной неустроенности" - 79% (вариант того же - "отставание от Запада" - 31%); разрушение СССР - 48; грубость нравов, хамство, неуважение людей друг к другу - 45; массовый террор и репрессии сталинского времени - 34; нынешняя некомпетентная, ограниченная и своекорыстная власть - 28; наша косность, лень, инертность - 24; гонение на русскую православную церковь - 21; наследие крепостничества, дух рабства - 17; военные поражения - 16; агрессивный национализм, антисемитизм, шовинизм - 7%.
В самом общем виде действие комплекса жертвы можно охарактеризовать как "профилактическое" подавление рационально-инструментального действия в ситуации коллективного советского заложничества - снятие смыслового бэкграунда действий такого типа (культурного многообразия, обусловливающего многообразие мотивации), структур, которые обеспечивают универсальную автономность и свободу индивидуального достижительского поведения. Комплекс жертвы и культурная недифференцированность, ценностная бедность, являются взаимными коррелятами социокультурной системы постсоветского типа. Можно высказать и более категорическое утверждение: подобное сознание жертвы (псевдоархаическое) возникает как реакция на усиливающиеся напряжения в системе, как симптом ее кризиса или распада ее институтов, не способных в условиях увеличивающегося разнообразия (информационного и проч.) и усиления социальных запросов сохранять прежние формы регуляции.
Массовизация в советское время шла при одновременном подавлении запросов, ориентации на достижение, сознания самодостаточности. Это происходит, с одной стороны, через систему позитивных санкций терпения, через отказ от самой мотивации достижения, от культурного одобрения действующего, а не самого целевого действия. С другой, это осуществляется посредством резкого дистанцирования от субъектов активного действия, отделения повседневной жизни (с ее специфическими локально прагматическими представлениями и обязательными нормами поведения, групповыми оценками) от жизни коллективной, идеологической, в которой декларируется общность "национальных" или, точнее, державных интересов. Между этими плоскостями - некультивируемой частной, повседневной жизни и уровнем идеологии, миссионерского сознания - лежит черная зона ценностной неопределенности, умолчания, отсутствия значений позитивного действия (реальных, практических гратификации - социального или экономического рода). Необходимость деятельности (вне сферы домашних, семейных отношений) воспринимается почти ис-ключительно как анонимное, чужое, неизвестно откуда исходящее принуждение.
Любая сверхрутинная активность в подобной среде чрезвычайна трудна и требует особых усилий, невозможных при соблюдении обычных правил игры, норм повседневной жизни. Выигрыш (обретение благосостояния, свободы действий, значимых позиций или авторитета) невозможен при этом как результат методичного достижения (нет эффекта аккумуляции, систематического наращивания значимых ресурсов, как это имеет место в странах с рыночной экономикой). Но он может быть достигнут экстраординарным образом – карьерным лифтом, криминальными средствами, эмиграцией и т.п.
Отсюда - появление защитно-оправдательных аргументов и представлений, подавляющих активность (мы - "простые", "непрактичные"), драматизация дополнительных усилий ("крутиться надо"). Характерно, что все это не относится к работе на себя, на даче и огороде.
Отношение к своей работе (при гратификации, воспринимаемой как недостаточная, неполная, т.е. при расхождении запросов, ожиданий и реального вознаграждения) как к повинности, неизбежному принуждению, от которого нельзя избавиться никому, но принудительную жесткость которого можно ослабить, мягко саботируя, халтуря, снижая продуктивность, интенсивность, качество, вошло в национальный характер как постоянная игра на понижение качества чего-либо (собственного труда, своего существования, природы человека, свого партнера), как основная негативная социальная ценность. Это касается и моральной стороны человеческих отношений ("людям нельзя верить"), когда для облегчения взаимодействия стремятся снизить ценность "других" или приписывают им преимущественно негативные свойства, комплексы, пороки. Отсюда - расхожий мат как низводящая стигматизация себя и других.
Но с этими обстоятельствами связано и позитивное утверждение ценности социально или культурно "бескачественной", некультивированной "природы" человека, в том числе - витально-спонтанного, аффективного, непосредственного, прямого, "искреннего" и т.п. (Подчеркнем, что это не имеет ничего общего с характерными для эпохи Просвещения антропологической универсализацией и моделью "естественного человека".) Способность быть "нищими духом" обеспечивает если и не блаженство, то во всяком случае более высокую адаптивность к требованиям системы, рассматривающей своих подданных исключительно как собственный ресурс.
Таким образом, рассматриваемый нами комплекс жертвы есть реакция на процессы форсированной массовизации общества, когда состояние "массы" в социальной системе образуется не как результат социальной эмансипации, распада закрытых сословных структур и формирования гражданского общества, опирающегося на ассоциации и институты, группы интересов, отстаивающих и конституирующих действия частного и, прежде всего "экономического" человека. В рассматриваемых нами условиях массовое общество - это общество с непризнаваемой открыто частной инициативой, соответственно, без прав, закрепленных общественным мнением и институционально, общество, которое возникает как результат укрепления (20 - 30-е годы) и затем – распада тотально-бюрократической системы (80 - 90-е годы).
Его устойчивость, более того - превращение в составную часть этнонационального характера, становится симптомом блокировки процессов универсализации общества, соответственно, и национального сознания, разделяющего веру в общие для всех людей принципы и ценности и готового их отстаивать и защищать, нести ответственность за те или иные действия, опирающегося на нормы политических и правовых институтов. Чем сильнее выраженность описываемого комплекса, тем сильнее этнические барьеры в отношении других, тем выше уровень ксенофобии и выраженной националистической риторики. Своеобразие нынешней ситуации в России заключается в том, что открытая этническая агрессия или неприязнь отличает скорее даже не периферийные, а маргинальные группы, не пользующиеся широкой поддержкой населения ("Память" или РНЕ, выступления А.Макашова). Это отличает положение дел в России в целом от атмосферы в зонах открытых этнических столкновений или племенной вражды (Чечня, Косово, Карабах, Таджикистан). Действуют общие нормы представлений о необходимости обеспечить равные права для всех людей, живущих в России, вне зависимости от их этнической принадлежности (такие взгляды разделяют 70-80% опрошенных). Однако это скорее общин декларации и поверхностная риторика, чем всерьез усвоенные политические убеждения и моральные принципы. Значимость этих норм быстро слабеет и уступает более сильным проявлениям ущемленности, беспокойства и угрозы со стороны "чужих". Так, уже значительное число опрошенных (от 26% в 1990 г. до 39% в 1997 г.) полагают, что "инородцы", "нерусские" пользуются в России слишком сильным влиянием (в сферах культуры, политики и т.п.). Правда, существенно меньшая часть из них полагает, что русские в России должны обладать разного рода преимуществами в сравнении с людьми других национальностей. Однако чем значимее социальные позиции, тем сильнее должен быть ограничен доступ к их занятию "чужими". Если установить ограничения при приеме в вузы на учебу или преподавание для "нерусских" предлагают от 9 до 19%, то при занятии должности в силовых структурах - уже 30-40%, а допустить "инородца" к посту президента России готовы всего 20% опрошенных (64% решительно против).
Это не лицемерие, а восприятие себя в качестве "жертвы", объекта потенциальной угрозы или агрессии, своего рода "автовиктимизация". Параллель этому - массовые (разделяемые 60-70% опрошенных) мнения о распродаже национальных богатств России, о намерениях богатых стран Запада превратить Россию в колонию или сырьевой придаток.
Этнические фобии и барьеры. Сказанному выше не противоречит тот факт, что от 3/5 до 2/3 опрошенных не обнаруживает сегодня каких-либо акцентированных установок в отношении других. Общий уровень ксенофобии в сравнении с первым замером в 1989 г. поднялся незначительно (на 4-5 пп.). Наиболее же артикулированные формы этнической неприязни характерны для сравнительно малыхгрупп респондентов, доля которых почти не меняется напротяжении десяти лет измерений (табл. 7).

Чем выше культурный капитал респондента (урівень образования, объем домашней библиотеки), тем чаще он проявляет симпатии к тем или иным национальностям (в два с лишним раза, антипатия растет, но несопоставимо в меньшей степени - всего на несколько процентныхпунктов; обратной зависимости не устанавливается) (табл. 8).

Выраженные в ответах на открытый вопрос, "прямые" этнические антипатии характерны примерно для трети опрошенных. Общая масса артикулированной ксенофобии заметно увеличивается с уровнем урбанизации и ростом внутренних напряжений: в Москве этот показатель достигает 41%, в малых городах - 37, в больших городах - 31 и наименьший процент в селе - 27%. Однако это не значит, что село толерантнее или там этнические предрассудки слабее. Смысл в другом: в городе больше тех, кто способен выразить свои настроения. Единственное отклонение - античеченские установки, которые в селе в 1,5 раза сильнее, чем в городах.
Отметим также, что нельзя говорить об узкой направленности или изолированности тех или иных видов неприязненных установок. Как правило, у респондента, демонстрирующего ту или иную форму этнофобии, устанавливается целый "пучок" антипатий.
Выраженная неприязнь к жителям или выходцам из закавказских республик, составлявшая в конце 80-х - начале 90-х годов основной массив ксенофобии, ослабла (почти втрое - с 28 до 10% в 1999 г.) и сместилась на жителей или выходцев из российских северокавказских республик (рост с 6 до 20%), в первую очередь - на чеченцев, главного российского противника на Юге. Ослабли (примерно с 10 до 4%) и прежние антипатии, вызванные обидой на выход прибалтийских республик из состава СССР и открытым выражением там антирусских настроений. Однако едва ли эти изменения можно расценивать как выражение толерантности и общелиберальной гуманности. Скорее, речь должна идти о слабом, но тем не менее заметном усилении изоляционизма, утверждении границ и рамок российской территории и, соответственно, о выключении прежних республик из поля событий, значимых для россиян.
Формирование антикавказской ксенофобии началось еще в период скрытой эрозии СССР (середина 70-х годов), одновременно с резким усилением государственного антисемитизма и заметным процессом русской этнической консолидации (которую тогда следовало бы оценивать как симптоматику надвигающегося распада Союза). В отличие от антисемитизма (сочетавшего номенклатурную неприязнь к евреям и плебейскую нелюбовь к образованным, антиинтеллигентскую предубежденность, поскольку евреи воспринимались как высокостатусная и образованная группа) неприязнь к жителям Кавказа рождалась прежде всего в низовых группах.
Это был массовый ответ на энергичное вторжение культурно чужих в те сферы, которые подлежали особым ограничениям и запретам со стороны властей, - базарная торговля, посредничество, цеховой бизнес. Узел напряжений (если брать только собственно культурную плоскость конфликта) заключался именно в отсутствии у приезжих с Кавказа привычного и ожидавшегося комплекса жертвы. Напротив, они охотно демонстрировали свой успех, благополучие, активность - черты, которые образуют смысловой негатив комплекса жертвы. Глухое чувство собственной ущемленности и зависти, рождающее среди русских антикавказский рессентимент, принципиально ничем не отличается от тех эмоций, которые выливались в этнические погромы в разных странах.
Характерно, что казахи или узбеки, таджики или киргизы не получили в массовом сознании таких же значений активности и успеха, поскольку (в силу своей символической роли - представителей пассивного, зависимого, подчиненного Востока) не затрагивали болезненных моментов русской идентичности.
Особый момент - античеченские настроения. Чеченцы занимают сегодня самую верхнюю строчку в списке народов или национальностей, вызывающих у россиян антипатию и другие негативные чувства (их высказывают около половины опрошенных). Было бы не совсем правильным видеть здесь только лишь реакцию на военное поражение в бесславной и бессмысленной, по мне нию опрошенных, войне в Чечне. Несомненно, это имеет место, хотя отметим сразу, что эти настроения сложились до войны и мало изменились с тех пор. Уже в 1991 г. в исследовании "Русские в республиках" зафиксирован образ чеченцев как людей весьма энергичных, жестоких, властолюбивых, с чувством собственного достоинства, почтительных со старшими и т.п. В их описании русскими можно было видеть редкое сочетание черт активизма и традиционализма, что вызывало страх и невольное уважение. Данные этого опроса свидетельствовали о самом сильном отчуждении русского населения в республике от коренного (в 1,5 раза более сильном, чем у русских в Узбекистане, идущем вторым по этому показателю). Правда, это был все же опрос не всего населения России, а именно жителей Чечено-Ингушетии, но, тем не менее, данные свидетельствовали прежде всего о социокультурном разрыве двух общностей, которая затем обернулась войной.
Массовизация и национальная идентичность. Национальные идеологии формировались в конце XIX-начале XX вв. вместе со всем комплексом представлений и ценностей массовых или массовизирующихся, модернизирующихся обществ в Европе. То, что сегодня принято называть "национальной идентичностью", стало результатом синтеза нормативных самоопределений высокоавторитетных или влиятельных групп, их групповых идеологических проекций, политических обоснований функционирования социальных институтов, образов реальности, ставших принципом, алгоритмом процес сов массовизации, продуцирования "социальных масс".
"Масса" здесь - не состояние социальной "плазмы" (вопреки представлениям идеологов традиционной солидарности), множества предельно атомизированных индивидов, лишившихся прежних традиционных связей и отношений солидарностей, а иная, ценностнонормативная, структура институциональной упорядоченности индивида. В сравнении с прежними жесткими традиционными институтами она более эластична и многомерна. Массовость общества означает не только его количественные характеристики, а предполагает завершение его перехода к другой системе регуляции, снижение удельного веса репрессивных санкций и резкий рост позитивных гратификации, многообразных ценностных поощрений, индивидуальных избирательных мотиваций.
Массовое и национальное общество - соотносимые и взаимозависимые понятия, возникающие "одновременно" с точки зрения "большого времени". В семантическом плане здесь намечается переход от символической персонификации общества ("государства", "народа") в сакральной особе монарха к более земной фигуре демагога, популистского вождя, президента, лидера партии или движения, с соответствующим сокращением (снижением значимости) дистанции между ними и обывателем. "Театр" национальных самоидентичностей воспроизводит ситуации, коллизии зарождения и укрепления массового общества, а соответственно, в опосредованном, непрямом виде - значения ведущих, конституирующих "массу" институтов, основные напряжения в изменяющемся обществе, представленные в образах "своих" и других, "чужих" и близких.
При этом в национальных автостереотипах закрепляются ценности и представления более открытого и достижительского общества. Расширяется сфера значимости самохарактеристик, добродетелей и качеств, присущих членам прежних закрытых сословных или статусных групп (аристократии, бюргерского патрициата, религиозных общин, социально-профессиональных корпораций). Старые демократии, сформировавшиеся в лоне уже единой империи или королевской абсолютистской власти (Великобритания, Франция), развивались по принципу универсализации норм "цивилизованности" - предоставления прав и обязанностей, которые раньше принадлежали только членам привилегированных сословий или закрытых групп, - новым социальным субъектам, членам новых корпораций и ассоциаций. Идеологи новых наций, национальных государств, возникших в результате соединения (присоединения, поглощения) других средних и мелких государств (Германия, Италия), были озабочены реализацией идеи или проекта национальной "культуры" как задачи, как того идеального состояния общества, умов, индивидов, которого еще нет, но которое должно быть. Инструментом такого национального строительства мыслилось именно государство, а соответственно, эти новые нации оказывались перед опасностью культа государства как конституирующей новое национальное сообщество силы. Чиновничество и армия становились первыми всеобщими (тотальными) институтами, в которых возникали массовые отношения.
Милитаризм - символическая составляющая почти любого молодого национализма - из определенной фазы национальной идеологии становится здесь доминирующим мотивом, проявлением национальной "витальности", подчиняющим все другие составляющие национальной культуры. Разумеется, национальная идентичность не есть нечто статичное и неизменное. Но в любом случае в ее компонентах, в представлениях людей о самих себе как о членах данного сообщества и противостоящих ему других, воплощаются идеалы, нормы и социальные принципы задающих тон институтов или групп например, нормы и ценности "среднего класса".
Национальные идеологии при всех их различиях предполагали выработку такой системы представлений, которые обеспечивали бы легитимацию национальных государственных институтов принуждения, права, защиты территориальных границ, хозяйствования и репродукции, прежде всего - университета и национальной школы, одной из главных задач которой становилось обучение населения основам интегрирующей культуры (языку, литературе, истории). Сами по себе этнокультурные или этноконфессиональные локальные общности или сословия, входившие в состав предшествующих домодерных государственных образований, не предполагали потенциала развития или перехода их в нечто иное - создания более широкого (в символическом плане) сообщества, формирования собственно национальной общности. Нужны были совершенно иные факторы или условия, которые инициировали бы процессы трансформации закрытых аскриптивных сообществ в массовые, интегрируемые прежде всего (хотя и не исключительно) сознанием своей "квазиестественной", как бы природной общности. В отличие от этнических образований, консолидированных единством веры в общность своего происхождения, обычаев, традиций, верований, обрядов, национальное сообщество интегрировано не столько своим мифом происхождения (вопреки самому смыслу слова "нация" или "народ"), сколько общностью другого рода - причастностью к политическим институтам, территории, обладанием общей культурой. К последней, среди прочего, относятся символические фигуры, отмечающие важнейшие, знаменательные для сообщества ценности и события, включая обстоятельства его возникновения и образования (заключение союза, принуждение, завоевание). Разумеется, это не более чем идеально-типическая схема формирования "нации" по европейскому образцу (что само по себе есть большая условность). Распад колониальной системы в конце 50-х - начале 60-х годов (Африка, Азия) породил ряд других моделей национального формирования, при которых роль универсалистских структур играли почти исключительно государство, контролирующее смесь разноязыких племен и трайболитских образований, и университет, готовящий главным образом правительственную элиту, ориентируюсь на европейские или американские стандарты. В любом случае социальные формы утверждения "национального единства" сегодня гораздо более многообразны, чем в начале века, но тем не менее европейская модель служит рамками координат для понимания отклонений или вариаций образования "нации".
Собственно уже Россия в этом отношении дает пример совершенного иного развития. Речь идет о проблематичности самого понятия "нация" по отношению к тем смысловым конфигурациям, которые могли бы быть здесь аналогом "национальной идентичности".
"Массовизация" русского общества в конце пришлого века сопровождалась утверждением не столько национальной, сколько имперской идеологии, воспроизводившей представления полупатерналистской, полумодернизаторской централизованной бюрократии о свойствах руських (великороссов) как доминирующей этноконфессиональной группы. Сохранение вплоть до 1917 г. этносословной структуры, соответственно ограничение рамок социальной универсализации (правового статуса, гражданского состояния, экономической деятельности, мобильности, образования и многого другого) делало невозможным формирование гражданского общества, а тем самым - и представительный характер национальной идеологии. Поэтому последующее развитие национального самосознания внутри русской империи при доминирующем идеологическом и социальном статусе великороссов, могло идти только как этническое обособление и последующее государственное выделение более модернизированных и ориентированных на Европу общностей (поляков, финнов и других). Для русских же кристаллизация этнонациональной идентичности могла осуществляться лишь на основе солидарности "общества" с автократической властью, т.е. лишь как процесс переноса многих элементов этоса имперской бюрократии, офицерства, теряющих свою силу привилегированных сословий, на растущий городской демос (вроде "охотнорядцев"). Поэтому основу здесь составляли идеи имперского превосходства, служения, антизападничества, изоляционизма, колониальной экспансии. То, что зрело в это время, проявилось в систематической форме лишь позднее, уже после краха империи. Поражение и дискредитация кадетов, - наиболее рафинированных и образованных национальных идеологов и политиков того времени, и, напротив, послевоенная популярность идей чисто консервативного толка (идеологов русской соборности, тотальности государства) могут расцениваться как свидетельство несостоятельности идеологии национального развития в России.
Социальная катастрофа, последовавшая после поражения в первой мировой войне, революции и гражданской войны, подавила или, может быть, задержала процессы формирования русской национальной идеологии, устранив в первую очередь сами группы, потенциальных носителей соответствующих представлений. Лишь в начале 30-х годов стала заметной тенденция частичной и избирательной реставрации национальной тематики и соответствующих мотивов в пропаганде, школьном преподавании.
Нынешняя структура этнонациональной идентификации сложилась главным образом уже в послевоенные годы, хотя важнейшие ее компоненты, без сомнения, сформировались еще раньше - в конце 30-х годов, когда, собственно, началась смена легитимизации коммунистического режима и имперская, великорусская составляющая, включая обрядовую, начала постепенно вытеснять революционистскую и большевистскую. Чем дальше от времени переломов ощущали себя идеологи установившейся советской системы, тем слабее и реже были мотивы реализации проекта нового человека, принципиально лишенного аскриптивньгх характеристик и качеств, тем сильнее становились акценты на сохранении и "развитии" национальных традиций. Это коснулось и пропаганды, и кадрово-национальной политики, и изменений в системе школьного образования.
Война и послевоенные геополитические изменения (образование мировой биполярной, конфронтационной блоковой системы, появление стран "третьего мира" как зоны влияния потенциальных сторонников СССР или сферы приложения советских моделей развития, реальная колонизация и индустриализация Средней Азии, русификация Прибалтики и Западной Украины и Молдавии) образовали другой фон, на котором шло воспроизводство образцов уже собственно русско-советской идентичности. Основная масса нынешнего населения социализировалась уже именно в послевоенные годы (пенсионеры, т.е. люди, родившиеся не позже 1938 г., составляют 37% взрослого населения). Этот период (1946-1956) отличался не просто новой закрытостью, ожиданием новой войны, а целой серией государственных идеологических и террористических кампаний (борьбой "с космополитизмом", влиянием Запада, сопровождавшейся антисемитизмом, утверждением превосходства русского духа, оружия, науки, культуры, русского человека над другими и т.п.). Именно в это время происходит интенсивная переработка имперского наследия в "героическое русско-советское прошлое" (утверждаются и тиражируются ранее разработанные, еще довоенные, стилизованные образцы символических фигур царей и военачальников - Петра, Суворова, Кутузова, Ушакова, Нахимова). Следующий период (1957-1982) - время распада советского колонизационного мифа, утверждения собственно русского национализма в оппозиции набирающему силу номенклатурному национализму в республиках и начавшейся эрозии "советского".
"Национальная" идентификация (по существу - имперская, державная) в советское время была основана на принудительном и безальтернативном определении себя советскими людьми именно как подданных советского "государства". В первую очередь это было характерно для русских, украинцев, белорусов, чуть в меньшей степени - для казахов. Для жителей союзных республик эти нормы дополнялись национально-республиканскими или собственно этническими самоопределениями (эстонец, армянин, татарин, узбек и т.п.).
Сегодняшняя российская (для абсолютного большинства населения России - русская, или в первую очередь русская) идентификация в гораздо большей мере основывается на партикуляристских - территориальных, локальных и этнических, рутинно-повседневных значениях и основаниях. На вопрос: "Что связывается в первую очередь у Вас с мыслью о Вашем народе?" наиболее частыми ответами были (1989, 1994 и 1999 гг.): "место, где я родился и вырос" , "наше прошлое, наша история", "родная природа", "территория, на которой мы живем". К "истории, прошлому" как идентификационному элементу, чья значимость и сила удвоились за десять лет, добавим также "великих людей моей национальности" (6, 10 и 14%). Из списка "самих выдающихся людей", названных респондентами в этом замере, равно как и в более ранних опросах, мы знаем, что это прежде всего цари-самодержцы (Петр I), военачальники (Суворов, Кутузов, Жуков), деятели культуры, ставши символическими фигурами славы российского государства (Пушкин), первый космонавт и др. Характерно, что за эти десять лет доля иностранных имен в этом списке уменьшилась почти вдвое (с 59 до 33%). Снизилась значимость (и соответственно, частота упоминаний) основателей советского государства (за исключением Сталина), деятелей первых лет советской власти. Параллельно упал с 18 до 4% и авторитет Горбачева, превратившегося из политика, с которым связывались все надежды, в одного из главных виновников развала СССР.
Собственно политико-государственные символические значения заметно слабеют и теряют свою консолидирующую роль. Уменьшилась и значимость такого фактора, как "родной язык, язык моего народа" (с 22 % в 1989 г. до 17% в 1999 г.). Зато заметно увеличился удельный вес индикаторов второго ряда, которые кажутся пустыми или неопределенными характеристиками, где отсутствует выделенность смыслового содержания, а их ценность подчеркнута как бы тавтологичностью притяжательного местоимения "душевные качества моего народа", "наши песни, обычаи и праздники" (они выросли примерно одинаковым образом, в первом случае с 13 до 19%, во втором случае - с 14 до 19%).
Такие взаимосвязанные и однонаправленные изменения свидетельствуют о дефиците ценностей, позитивных коллективных представлений, механизмов национального самоуважения. Своеобразие процессов массовизации в России и формирование определенного социального человека (с его описанным выше синдромом социальной недееспособности или дефектности, комплексом жертвы) отражаются и в неполноте этнонационального самосознания, блокировке процессов его универсализации до такой структуры национальной идентичности, которая опиралась бы на принципы гражданского общества (универсальных прав человека и их защиты).
Без определенного типа социального человека - независимого, самодеятельного индивида, а также социально-политических институтов, гарантирующих его существование, - представительной демократии, частной собственности, рынка и проч. - массовая коллективная идентичность остается по-прежнему разорванной на низовую этническую или локальную идентификацию и разрушающуюся великодержавную, правда, существующую уже в другом - ностальгическом залоге.
Гудков Л.
Мониторинг общественного мнения: экономические и социальные перемены.
1999. № 3. С. 47-60.
Комментарии