Бирюза

…Всё это, живо и в подробнейших деталях, как будто было вчера, вспомнилось Вячеславу Васильевичу Самборскому под монотонный стук вагонных колёс и внимательные взгляды его юных слушателей. Ту первую встречу с будущей своею женой, Елизаветой Львовной Астаховой, он мысленно окрестил «бирюзовой». С каждым прожитым годом воспоминание о той «бирюзе» становилось для него всё дороже и постепенно перерастало в чувство сродни благоговению... Лишь со временем, через толщу лет, когда вернуть и поправить уже ничего было нельзя, понял он и оценил, и удивился тому свету, который несла в себе его Лизанька. И удивление то с годами нарастало – ведь многое, что стало ясно и понятно ему только к старости, что осознанно и осмысленно вырисовывалось перед ним только с приобретением некоей мудрости, некоего философского взгляда на бытие, на жизнь, было предвидено, было предугадано ещё тогда много лет назад его Лизой, оставшейся навсегда молодой…

Время поступления, время учёбы он помнил с особенной теплотой и благодарностью судьбе за них! То были почти беззаботные, счастливо-бесшабашные годы их студенчества, годы их всё возрастающего сближения. Он узнал, что Лиза верит в Бога своеобразно, без регулярных посещений церкви, без обязательных соблюдений тех показных ритуальных действий, на которые так богата жизнь верующего. Максимум, что можно было изредка увидеть, наблюдая за нею, так это то, что рука её иногда незаметно освятит кого-нибудь или себя крестным знамением или что губы неслышно шепчут молитву. Она сама называла это толстовской верой и рассказала, что когда-то, ещё в школе, нашла у мамы в бабушкином сундуке маленькую старую брошюрку – Л.Н.Толстой «В чём моя вера?», на титульной странице которой была дарственная надпись самого графа. Мама ей поведала, что надпись та была адресована её, Лизы, прабабушке – Веронике Николаевне Пановой, урождённой княгини Прокудиной-Горской – и сделана она была во время посещения ею Ясной Поляны ещё в начале века. Эта небольшая невзрачного вида книжица очень сильно повлияла на религиозность Лизы, доставшуюся ей в качестве чуть ли не единственного родового наследства. И влияние то было не в пользу церкви. Да, она по-прежнему любила в обычные дни, изредка посещать храмы. Любила их благосклонную и тем располагающую к себе тишину, слегка нарушаемую потрескиванием свечей, источающих густой сладковатый запах пчелиного воска. Любила строгое величие икон, тяжёлый отлив позолоты их оправ, глубокую высоту пространства под куполами, которое, казалось, упирается прямо в подножие небес. Как-то, стоя в церкви, охваченная тёплой волной душевного подъёма, вызванного всем этим, Лиза даже сочинила стих, который она назвала «Свеча» и который, несмотря на его, по её же мнению, художественную неуклюжесть, любила:

Горит тонкая свеча перед образами

Бог взирает прямо в душу чистыми глазами.

И становится светло от того свеченья,

И становится тепло от тех глаз гляденья.

Так всё хочется обнять – все божье творенье,

Так всё хочется понять – все мирское рвенье…

   А свеча себе горит, пламенем играя,

А душа внутри ликует в приближенье рая!

Но ликует все ж она, помня о землице

И о теле, бренном теле – о своей темнице…

Догорит свеча, погаснет перед образами,

   И взглянет душа на мир грустными глазами.

Любила она и дух христианских праздников, торжественный и значимый их смысл, который в дни празднований опускается на землю, овладевает всем естеством верующего, внося в него обновлённое чувство радости и надежды. Она преклонялась перед подвижниками и святыми, которые по примеру самого Сына Божьего пошли на смерть за Его веру, за Его неземное учение, всегда с восхищением говорила о них, считая, что то были уже даже не люди, в обычном смысле слова, а люди высшего типа – ростки новой расы. Тут её взгляды отчасти и удивительно перекликались с учением антихристианина Ницше, который утверждал, что «человек – это тот мост к сверхчеловеку, который необходимо надлежит перейти». Лиза тоже была убеждена, что то состояние человечества, которое оно являет в теперешнем своём виде, должно быть пройдено. Правда, в её понимании сверхчеловек – это не безжалостная, способная «подтолкнуть падающего», «белокурая бестия», утверждающая своё верховенство в жизни, а, как раз, тот, кто сумел «выдавить из себя по капле раба» этого мира, тем самым поднявшись над ним и преодолев его. Их, таких людей, увы, до отчаяния мало! Миром всё ещё владеет архаичный дух «человеческого, слишком человеческого» начала, корнями своими уходящего во времена пещерных людей, во времена господства животных инстинктов. Но Лиза твёрдо была убеждена, что, несмотря на затянувшуюся ночь, несмотря на то, что признаков зари ещё почти не видно, неотвратимость её, её неизбежность не может вызывать сомнений. И подтверждающим, ободряющим, питающим и духовные, и физические силы фактом, для неё был факт существования подвижников веры и святых в истории.

В книге Толстого она нашла подтверждение тайным своим и крамольным, как она до того считала, мыслям, что учение Иисуса Христа, описанное в Евангелиях, и учение, излагаемое и утверждаемое церковью, как-то странно, мягко говоря, не совсем одно и то же. Лиза была твёрдо убеждена, что не должно быть никакой нужды в каких-либо домыслах и толкованиях о том, дескать, что заповеди Сына Божьего трудновыполнимы в реальной жизни людей. Она была убеждена, что христианином, то есть последователем учения Христа, может считать себя только тот, кто неукоснительно и буквально выполняет эти заповеди, а не сетует на их трудноисполнимость. И, таким образом, подавляющее большинство людей веры находится в явном заблуждении, считая себя верующими, ибо максимум, на что они могут в этом смысле рассчитывать, – это понизить столь высокий этот свой статус до понятий «ищущие веры», «желающие её обрести».

Многими годами позже, в глубокой старости, мысленно подводя итоги жизни, Самборский понял, что сама Лиза, наоборот, принижала себя, думая, что она является всего лишь «ищущей» и «желающей обрести». Она была в полном смысле слова человеком веры и, может быть, не подозревая того, сама могла быть отнесена к тому ряду подвижников, которых она боготворила. В этом, вероятно, и заключалось интуитивное чувство собственной нежизнеспособности и отчуждённости от всего окружающего её мира, которое она наивно и чистосердечно высказала ему при первой же их встрече!

В этом чувстве, вероятно, и коренились те скорбь и тоска одиночества, отражённые в её глазах, которые так и не исчезли, и которые она излучала до конца своей короткой жизни. С первого же взгляда он хорошо её понял, почувствовал в ней родственную душу, разгадал в ней принадлежность к тому сорту людей, к которому в надеждах своих относил и себя, принадлежность к той немногочисленной категории, кто на дух не переносит выпячивания, повсеместного подчёркивания своей значимости, тщеславия, мелкой суеты вокруг собственной персоны. Его Лиза заблуждалась по поводу себя как раз, наоборот, в сторону занижения и недооценки. Гёте выразил подобный душевный настрой в мыслях своего Вертера: «Что же это, в самом деле? Другие в невозмутимом самодовольстве кичатся своими ничтожными силёнками и «талантами», а я отчаиваюсь в своих силах и дарованиях?»*…

_____________

            *Гёте «Страдания юного Вертера»

 

В том, что его жена обладала качествами, никем не востребованными и нигде не могущими найти применения, Самборский не сомневался с самого начала их знакомства. Но в молодости в нём преобладало то оптимистическое мироощущение, что всё вокруг неукоснительно меняется в сторону осветления, разумности и упорядоченности, что «жить становится лучше, жизнь становится веселее!», что, в конце концов, всё наладится и образуется. О ставших привычными в годы их учёбы «чёрных воронах» и «хлебных ночных фургонах», он, конечно же, слышал, но, не зная массового характера явления, полагал, что так и надлежит быть, что «лес рубят – щепки летят». Лиза же, наоборот, замкнулась в себе, в своих предчувствиях катастрофы, иногда выплёскивая этот внутренний настрой в своих стихотворных экзерсисах:

Свинцовая мгла меня сводит с ума,

Заполнив пространство везде,

Сказав, что «она – «вдохновенья зима»,

Мой друг, отдохну я в тебе».

Войдя прямо в сердце, жилище души,

Она охладила порыв.

И кажется мне – еще пара шагов

И рухнет все в темный обрыв…

Как все безнадежно во льдах той зимы,

Как зябко и холодно как;

Мерцание звезд и неяркой луны

Лишь слабо тревожат там мрак…

Но знаю – пройдет ночь, наступит заря –

Расплавит она глыбу льда,

И снова, надеждою сердце даря,

Засветит с «востока звезда»!

Засветит она вдохновенно, тепло –

Всё сделает ярким вокруг…

Развеются чары, исчезнет всё зло

И жизнь в свой войдёт светлый круг!

Но катастрофа грянула не совсем с той стороны, откуда ожидалась… По окончанию учёбы в университете, Вячеслав Васильевич привёз молодую свою супругу Елизавету Львовну к себе на родину в Белокаменск (свадьбу, по-студенчески весёлую и шумящую молодостью и задором, вскладчину сыграли в общежитии в день получения дипломов). Молодожёны устроились в ту же школу, которую пять лет до того закончил Вячеслав. Но, не проработали начинающие преподаватели и года, как началась война, и уже через неделю, 29 июня 1941-го, учитель физики и математики школы N14 Вячеслав Васильевич Самборский был призван в ряды РККА. Никогда, до самой смерти, не забыть ему того мгновения, когда видел он свою Лизаньку в последний раз… Когда грузовик с призывниками в кузове сворачивал за угол дома, выезжая с небольшой белокаменской центральной площади, всё более наполнявшейся причитающими женскими и детскими голосами провожавших, беспорядочно бежавших сзади и сбоку машины, протягивающих руки, чтобы, может в последний раз, прикоснуться к единственной и родной руке, среди множества других, протянутых навстречу с высоты кузова. Она не бежала вместе со всеми, а застыла посреди площади, между стариков, рукавом вытирающих слёзы, и рыдающих, теряющих от горя сознание, матерей. Жадно смотрели они друг другу в глаза, ничего и никого вокруг не замечая. В её взгляде читалась такая всеженская скорбь, такая печаль, доходящая до высшей степени отчаяния, такая непоправимость произошедшего и такое чувство расставания навек, что у него по коже густо забегали мурашки, и так сжало безысходной тоской и защемило сердце, что он до крови в ногтях обеими руками сжал деревянный борт кузова. Он понял, он всеми фибрами своей кричащей души почувствовал, что никогда больше не увидит свою Лизу… И когда грузовик, качаясь и трясясь, набирая ходу, скрылся из вида голосящей массы народа, у многих призывников, державшихся из последних сил, сразу понурились головы и заблестели на щеках ручейки слёз. На Вячеслава же сошло какое-то тяжёлое оцепенение и бесчувственность, взгляд его застыл на одной точке, в которой он видел, всё больше заволакивающийся дымкой, бесконечно родной образ…

                                                          (отрывок)