Без антисемитизма и юдофилии 26 (ещё о Мандельштаме).

{Кожинов В.В. Россия. Век XX (1901-1939) Часть вторая. (1917 – 1939) 

Глава 10. Загадка 1937 года.}

 

 

  2) Драма «самоуничтожения».

 

<…>

Да, с конца 1920-х годов многие люди воспринимали движение истории "под знаком Сталина", и есть существенный смысл в анализе изменений в "оценке" генсека, совершившихся за этот период в сознании, например, писателей и поэтов.

 

Сейчас, скажем, широко известно, что Осип Мандельштам в ноябре 1933 года написал предельно резкие стихи о Сталине, а всего через три с небольшим года, 18 января 1937-го, начал работу над стихотворением, являющим собой восторженную "оду" Сталину...

 

Об этом — поразительном в глазах многих нынешних авторов — изменении в сознании поэта есть уже целая литература, но почти вся она крайне поверхностна. Так, почти не учитывается, что это изменение было типичным для наиболее значительных писателей 1930-х годов, — писателей, в чьем творчестве воплощалось служение России, а не прислуживание — подчас прямо-таки лакейское — господствующей в данный момент политической тенденции. Слово "лакейское" здесь вполне уместно; М.М.Бахтин еще в 1920-х годах говорил о "лакействе" как об определяющем качестве сочинений уже знаменитого тогда Ильи Эренбурга[134].

 

"Лакей", помимо прочего, всегда готов превзойти своего "хозяина" в агрессивности по отношению к врагам. И.Эренбург писал 24 июля 1942 года: "Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово "немец" для нас самое страшное проклятье. Отныне слово "немец" разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать..." и т.д. И даже находящиеся вдали от фронта немки, утверждает Илья Григорьевич — не женщины: "Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок?"[135] Между тем ранее, 23 февраля 1942 года, Сталин в своем общеизвестном приказе отверг мнение, "что советские люди ненавидят немцев именно как немцев, что Красная Армия уничтожает немецких солдат именно как немцев, из-за ненависти ко всему немецкому... Это, конечно... неумная клевета..."[136] и т.д.

 

Кто-либо, возможно, скажет, что Сталин лицемерил, ибо цитированные статьи Эренбурга все же публиковались. Однако после того, как наши войска заняли значительную часть Германии и убеждение, что "немцы — не люди" могло привести, а подчас и приводило к самым прискорбным последствиям, поток регулярных статей Эренбурга прекратился. Между 11 апреля и 10 мая 1945 года они не публиковались, а 18 апреля в "Правде" появилась директива начальника Агитпропа ЦК Г.Ф.Александрова под деликатным названием "Товарищ Эренбург упрощает". Позднее Илья Григорьевич с негодованием писал в своих мемуарах о пережитых им тогда "многих трудных часах"[137], но, право же, все происшедшее было совершенно разумным...

 

Целесообразно сказать и об "экстремизме" другой знаменитости — Корнея Чуковского. Читая его изданный в 1994 году "Дневник. 1930—1969", многие его поклонники были шокированы запечатленным на его страницах безудержным воспеванием Сталина, которое прекратилось только после "партийных" обличении генсека. Но и удивление, и недовольство подобными записями в дневнике Чуковского по сути дела нелепо. Оно обусловлено внедренным за последние десятилетия в головы многих и многих людей ложным представлением, согласно которому все их "любимые" писатели 1920 —1930-х годов якобы были настроены антисталински и даже антисоветски, и если и заявляли публично нечто иное, то только из опасения репрессий и т.п.

 

Из того же дневника Чуковского ясно, что такие будто бы оппозиционные вождю (и основам СССР вообще) люди, как Борис Пастернак и Юрий Тынянов, полностью разделяли его преклонение перед Сталиным. Нетрудно показать, что то же самое было присуще Бабелю, Зощенко, Вс. Иванову, Маршаку, Олеше, Паустовскому, Шкловскому и другим знаменитым делегатам писательского съезда 1934 года.

 

Словом, восхищение Корнея Чуковского Сталиным никак не выделяет его из рядов его коллег. И действительно удивиться можно другому — тому, что этот прославленный "друг детей" сумел далеко "превзойти" вождя в своей "революционной" агрессивности.

 

В мае 1943 года он отправил следующее (недавно впервые опубликованное) послание:

 

"Глубоко уважаемый Иосиф Виссарионович!

 

После долгих колебаний я наконец-то решил написать Вам это письмо. Его тема— советские дети".

 

Стоило бы привести сие письмо целиком, но оно довольно пространное, и потому ограничусь отдельными цитатами из него. Отметив, что большинство советских детей его удовлетворяет ("уже одно движение тимуровцев... является великим триумфом всей нашей воспитательной системы"), Корней Иванович сообщает вождю, что, вместе с тем, есть и "обширная группа детей, моральное разложение которых внушает мне большую тревогу... Около месяца назад в Машковом переулке у меня на глазах был задержан карманный вор", который "до сих пор как ни в чем не бывало учится в 613-й школе... во втором классе... Фамилия этого школьника Шагай... РайОНО возражает против его исключения... мне известно большое количество школ, где имеюся социальноопасные дети, которых необходимо оттуда изъять... Вот, например, 135-я школа Советского района... в классе 3 "В" есть четверка — Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаховцев, Апрелов, — представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом... Сережа Королев, ученик 1-го класса "В", занимался карманными кражами в кинотеатре "Новости дня"... я видел 10-летних мальчишек, которые бросали пригоршни пыли в глаза обезьянкам (в зоопарке.—В.К.)... Мне рассказывали достоверные люди о школьниках, которые во время детского спектакля, воспользовавшись темнотою зрительного зала, стали стрелять из рогаток в актеров...

 

Для их перевоспитания, — выдвигает свою "программу" Чуковский, — необходимо раньше всего основать возможно больше (выделено мною. — В.К.) трудколоний с суровым военным режимом ... Основное занятие колоний — земледельческий труд. Во главе каждой колонии нужно поставить военного. Для управления трудколониями должно быть создано особое ведомство... При наличии этих колоний можно произвести тщательную чистку (выделено мною. — В.К.) каждой школы: изъять оттуда всех социально-опасных детей...

 

Прежде чем я позволил себе обратиться к Вам с этим письмом, --заключает "друг детей", — я обращался в разные инстанции, но решительно ничего не добился... Я не сомневаюсь, что Вы, при всех Ваших титанически-огромных трудах, незамедлительно примете мудрые меры...

 

С глубоким почитанием писатель К.Чуковский"[138].

 

Во многих нынешних сочинениях о сталинских временах с предельным негодованием говорится о том, что имел место указ, допускавший изоляцию "социально-опасных" детей, начиная с 12-летнего возраста. Но "друг детей" Чуковский не мог примириться с тем, что на свободе остаются "социально-опасные" первоклассники — то есть 7—8-летние!..

 

Цитируемое послание лишний раз свидетельствует, что разграничение людей 1930—1940-х годов на "сталинских опричников" и "гуманных интеллигентов" не столь легко провести. Ведь Сталин не оправдал выраженных в письме надежд Чуковского, не предпринял предложенных "мер" по созданию детского ГУЛАГа...

 

Ясно, что для сочинения подобного письма необходимо было вытравить в себе духовные основы русской литературы. И Чуковского, и других авторов этого круга нельзя считать русскими писателями; речь может идти о "революционных", "интернациональных", в конце концов, "нигилистических", но только не о писателях, порожденных тысячелетней Россией.

 

А теперь обратимся к тем писателям, которые продолжали в 1930-х годах идти по пути русской литературы, —несмотря на все препятствия. Первостепенное значение для исследования этой стороны дела имеют дневники М.М.Пришвина, в которых богатейшая "фактография", зарисовки конкретных людей и событий органически сочетаются с глубокими — подчас поистине провидческими — размышлениями (к сожалению, пришвинские дневники изданы пока далеко не полностью, да и уже опубликованное только начинает "осваиваться").

 

Выше цитировалась запись, сделанная 5 июня 1930 года в дневнике К.Чуковского: "Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же... Сталин, как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир"... и т.д.

 

Приведу ряд записей М.М.Пришвина, сделанных в период с 18 января по 4 июля 1930 года; вчитываясь в них, не следует забывать, что тетради с этими записями чаще всего открыто лежали на столе писателя — то ли в силу его презрения к опасности, то ли по странному простодушию... Вот фрагменты дневника этих месяцев, расположенные мною по "тематическому" принципу:

 

1) "Вернулась во всей красе пора военного коммунизма... бессмысленное, жестокое, злодейское разрушение пришло снова... Неужели опять доведут до людоедства? (В 1933-м "довели". — В.К.)... начинается... борьба живых Иванов за себя с этой государственной властью. В наше время это доведено до последнего цинизма. Пока еще говорят "фабрика зерна", скоро будут говорить "фабрика человека" (Фабчел)... Коровы очень дешевы... Вообще это мясо, которое теперь едят, — это мясо, так сказать, деградационное, это поедание основного капитала страны... К вечеру у Карасевых (соседей) произошел страшный разгром. Человек только что выстроил дом, и вдруг все имущество описывается, дом отбирается, а сам всей семьей пожалуйте в какую-то другую губернию. Это его как бывшего торговца..."

 

2) "А.Н.Тихонов (литератор, ближайший сотрудник Горького. — В.К.) все неразумное в политике презрительно называет "головотяпством". Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. "Кто же виноват?" — спросил я. "Значит, народ такой", — ответил Каменев (17 декабря 1922 года (Каменев был тогда зам. председателя Совнаркома) Пришвин записал: "Был в Москве у Каменева, говорил ему о "свинстве", а он .. вывел так, что они-то (властители) не хотят свинства и вовсе они не свиньи, а материал свинский (русский народ), что с этим народом ничего иного не поделаешь" (Пришвин М. М. Дневники. 1920— 1922. — М..1995.с.116).). Теперь то же самое, все ужасающие преступления этой зимы (1929—1930 гг. — В.К.) относят не к руководителям политики, а к "головотяпам". А такие люди, как Тихонов... Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей... Их вера, опорный пункт— разум и наука. Эти... и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского "разума" и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками "головотяпства"... Классовый подход к умирающим (в больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами). Каждый день нарастает народный стон. Ехал со мной юрист (вероятно, из ГПУ)... очень натасканный, но неумный и малообразованный еврей. Характеризовал наш строй как беспримерный образец господства большинства. И вскоре затем раскрылся: "Почему бы не пожертвовать 5 миллионов для благополучия будущих ста?.."

 

3) "Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране идет теперь уничтожение культурных ценностей, памятников и живых организованных личностей... Самых хороших людей недосчитываешься: честнейший человек в уезде, всеми уважаемый... А.Н.Ремизов сидит в тюрьме. Академик Платонов, которого я слушал когда-то... И какая мразь идет на смену... Встретил искусствоведа из Третьяковки (Свирина) и сказал ему, что для нашего искусства наступает пещерное время, и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку. Или взять прямо решиться сгореть в срубе по примеру наших предков... Свирин сказал на это, что у него из головы не выходит — покончить с собой прыжком в крематорий... Князь (B.C. Трубецкой, младший брат всемирно известного филолога и философа Н.С.Трубецкого. — В.К.) сказал: "Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит".

 

4) "Читаю Робинзона и чувствую себя в СССР, как Робинзон... Думаю, что очень много людей в СССР живут Робинзонами... только тому приходилось спасаться на необитаемом острове, а нам среди людоедов. Сталину:

 

Среди ограбленной России

Живу, бессильный властелин...

 

...Сталин человек действительно стальной. Весь ужас этой зимы, реки крови и слез, он представил на съезде (XVI съезд ВКП(б) в конце июня — начале июля 1930 года. — В.К.) как появление некого таракана, которого испугался человек в футляре. Таракан был раздавлен. "И ничего—живем!" (Оглушительные, несмолкаемые аплодисменты.) Вот человек, в котором нет даже и горчичного зерна литературно-гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей своей наготе... как полицейский пристав из грузин царского времени"[139] (через три года Осип Мандельштам словно бы продолжит эту запись, — правда, следуя версии, согласно которой Сталин не грузин, а осетин...)

 

Последняя из цитированных записей сделана 4 июля 1930 года (на рассвете следующего дня — прошу извинить за сугубо личное "примечание" — родился автор этого сочинения). Но через тринадцать дней, 18 июля, Михаил Михайлович записывает: "...Я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру:

 

непременно же в процессе творчества зло переходит в добро" (цит. изд., с. 165).

 

И последующие годы писатель напряженно и мучительно вглядывается в движение жизни, надеясь на "проток", выводящий из тупика. И через пять с половиной лет, 27 января 1936 года в его дневнике появляется следующая запись:

 

"Историческая цепь. Амнистия исторической личности (постановление о преподавании истории) — явление того же порядка, что и стахановское движение и вся "жизнь стала веселее"... таким образом, общество вступает теперь на тот самый путь, который мне лично открылся как выход из тупика". Пришвин со всей ясностью видит и "другую сторону" и записывает немного позднее, 15 февраля: "Слова "родина", "Великороссия", мелочи быта вроде елочки и т.п., принимаемые обывателем "весело", имеют не меньшее рабочее значение, чем на войне пушки и противогазы... Итак, по всей вероятности, жизнь будет делаться все веселей и веселей вплоть до войны..."[140]

 

"Жить стало веселее", — слова Сталина из речи на Первом всесоюзном совещании стахановцев, произнесенной двумя месяцами ранее, 17 ноября 1935 года. Над этой "формулировкой" ныне принято издеваться. Но ведь Пришвин вовсе не обольщается: он говорит только о вероятном "выходе из тупика" — пусть даже впереди роковая война, и все делается не столько для людей, сколько для победы в этой войне... Главное для писателя — то, что, наконец, ставится цель созидания, а не разрушения России.

 

И вот уже, возможно, подзабыв свою приведенную выше запись от 4 июля 1930 года о "полицейском приставе из грузин", Михаил Михайлович 26 июня 1936 года записывает:

 

"На Кавказе я был ровно 40 лет назад... Помню каких-то грузинских детей, которые меня учили танцевать лезгинку. Странно теперь думать, что среди этих детей рос и мог учить меня лезгинке Сталин. Помню несколько молодых людей из грузин, вовлеченных в наш кружок из семинарии..." (с. 10,11).

 

Невольно вспоминается, что несколько раньше, 7 февраля 1936 года, другой значительнейший русский писатель этого времени, Михаил Булгаков, принял решение написать пьесу о юности Сталина (завершена в 1939-м)!

 

Дело, конечно, не только в этой пьесе. Даже ярая "интернационалистка" Мариэтта Чудакова в своем обширном жизнеописании Булгакова вынуждена была признать (правда, сделав это в "примечаниях"), что "Сталин был для него в этот момент (в 1936 году. — В К.) воплощением российской государственности". Пишет она и о том, что именно слово, употребленное Сталиным в известном телефонном разговоре с Пастернаком о Мандельштаме ("мастер"), оказало влияние "на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия" ("Мастер и Маргарита"). Наконец, здесь же сказано (правда, уклончиво, не впрямую), что "прототипом" образа Воланда (в частности, в его отношениях с Мастером) был не кто иной, как Сталин[141]. Воланд в романе карает многообразное зло, но это отнюдь не значит, что сам он — воплощение добра. Ибо добро вообще не может карать — на то оно и добро! В Воланде — сатанинская стихия, но вспомним Тютчева:

 

Сын Революции, ты с матерью ужасной

Отважно в бой вступил...

 

А Революция, конечно же, явление сатанинское, как говорится, по определению...

 

Но пойдем далее. В январе—феврале 1937 года Осип Мандельштам создает свою сталинскую "оду", о которой в последнее время высказалось множество авторов, стремясь как-то "оправдать" поэта. Выше подробно говорилось о предшествующей судьбе Мандельштама, и теперь следует завершить этот разговор.

 

Тот факт, что поэт, написавший в 1933 году антисталинский памфлет, в начале 1937 года сочинил прямо противоположное по духу и смыслу стихотворение, интерпретируется, в общем, трояко. "Ода" рассматривается в качестве: 1) попытки (как известно, тщетной) спастись от новых репрессий, 2) результата прискорбнейшего "самообольщения" поэта и 3) псевдопанегирика, в действительности якобы иронического.

 

Но тщательно работающий филолог М.Л. Гаспаров в обстоятельном исследовании "О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года" (1996) со всей основательностью доказал, что, прослеживая "движение" поэта "от "Стансов" 1935 г. до "Стансов" 1937 г. (где, как и в "оде", воспет Сталин), нельзя не придти к выводу, что "ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет"[142]. И далее говорится о теснейшей связи "оды" Сталину "со всеми без исключения стихами, написанными во второй половине января и феврале 1937 года (а через них — с предшествующими и последующими циклами, и так со всем творчеством Мандельштама)" (там же,с.111—112).

 

Словом, "приятие" Сталина органически выросло из творческого развития поэта. В апреле 1935 года он писал в "Стансах":

 

...как в колхоз идет единоличник, Я в мир вхожу...

 

Не столь давно, в ноябре 1933 года, поэт говорил о коллективизации как о вселенской катастрофе, а тут очевидно определенное "примирение" с "колхозной" Россией...

 

Необходимо учитывать, что Осип Мандельштам с июня 1934 года жил (в качестве ссыльного за памфлет 1933 года) в Воронеже, окруженном не раз возникающими в стихах поэта черноземными просторами, и, при его чуткости, конечно же, не мог не знать совершающихся на селе изменений.

 

В уже упомянутой работе М.М.Горинова об истории 1930-х годов показано, что принятый в начале 1935 года новый "Колхозный устав" решительно изменил положение в деревне, — в частности, "колхозники получили известную юридическую гарантию от государства... на ведение личного подсобного хозяйства... почти 2/3 колхозных семей страны имели в личном подсобном хозяйстве коров" и т.д. (пит. изд., с. 328,329).

 

В связи с этим следует сказать об одном не вполне точном суждении М.Л.Гаспарова, определяющем "причину" сдвига в сознании поэта.

Он пишет, что в приведенных выше строках из "Стансов" 1935 года воплотилась "попытка "войти в мир", "как в колхоз идет единоличник..." А если "мир", "люди"... едины в преклонении перед Сталиным, — то слиться с ними и в этом" (цит. изд., с.88).

 

Суждение исследователя можно, увы, понять в том смысле, что поэт изменил свое отношение к Сталину не благодаря тем изменениям в бытии страны, которые он видел и осознавал, а, так сказать, бездумно присоединяясь к бездумному всеобщему культу. Но ведь Осип Мандельштам в 1933-м безоговорочно выразил свое отношение к трагедии коллективизации и, соответственно, вождю. А с середины 1934 года он на Воронежской земле наблюдает существенные перемены в жизни деревни. В начале июля 1935-го поэт сообщает в письме к отцу: "...вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра. Предстоит еще поездка в большой колхоз"[143]. Об этой второй — десятидневной — поездке рассказывал в письме от 31 июля 1935 года близкий тогда поэту С.Б.Рудаков:

 

"Осип весел. Там было так... Осип пленил партийное руководство и имел лошадей и автомобиль и разъезжал по округе верст за 60—100... знакомиться с делом... А фактически это может быть материал для новых "Черноземов" (имеется в виду стихотворение с этим названием, написанное в апреле 1935-го. — В.К.). Говорит: "Это комбинация колхозов и совхоза, единый район (Воробьевский) — целый Техас... Люди слабые, а дело делают большое — настоящее искусство, как мое со стихами, там все так работают". О яслях рассказывает, о колхозниках... Факт тот, что он... видел колхоз и его воспринял... Как ребенок мечтает поехать еще туда"[144].

 

Кто-либо, по всей вероятности, скажет, что Осип Мандельштам крайне "идеализировал" увиденную им жизнь. Однако в сравнении с началом 1930-х годов жизнь деревни, без сомнения, изменилась в "лучшую сторону": созидание шло в ней на смену разрушению. И, конечно же, поворот в отношении поэта к Сталину (пусть опять-таки "неадекватный", с крайней "идеализацией") был порожден не самодовлеющим стремлением "слиться" (по слову М.Л.Гаспарова) с его многочисленными воспевателями (ведь их было немало и в 1933 году, — в том числе близко знакомые поэту Пастернак, Тынянов, Чуковский, Эренбург и т.д., — но Мандельштам тогда противостоял им), а поворотом в самом бытии страны, — поворотом, который Осип Эмильевич, как ясно из только что приведенной информации, лично и горячо воспринимал.

 

Впрочем, М.Л.Гаспаров в другом месте своей книги дает совершенно верное определение исходного смысла мандельштамовской "оды" Сталину — в сопоставлении со смыслом памфлета 1933 года:

 

"В середине "Оды"... соприкасаются... прошлое и будущее — в словах "Он (Сталин. — В.К.) свесился с трибуны, как с горы. В ряды голов. Должник сильнее иска". Площадь, форум с трибуной... это не только площадь демонстраций, но и площадь суда. Иск Сталину предъявляет прошлое за все то злое, что было в революции и после нее (разумеется, включая коллективизацию. — В. К);

 

Сталин пересиливает это светлым настоящим и будущим... Решение на этом суде выносит народ... В памятной эпиграмме против Сталина поэт выступал обвинителем от прошлого — по народному приговору он неправ..." (цит. соч., с. 94), — надо думать, "неправ" именно теперь, в 1937-м, когда безмерно трагическое время коллективизации — это уже "прошлое".

 

Пришвин, Булгаков, Мандельштам... Это настолько высокие и весомые личности (и вместе с тем глубоко своеобразные), что их сознание и поведение в 1930-х годах уместно рассматривать как часть, как компонент самой истории страны. И изменение их восприятия Сталина или, вернее, экономико-политического курса, осуществлявшегося под знаком этого имени, являло собой отнюдь не какое-либо "приспособленчество", а изменение основы, стержня общественного сознания России, которое не могло не "одобрять" переход — или хотя бы установку на переход — от разрушения к созиданию.

 

Естественно, встает вопрос о том, как понимать тогда жестокий конец Осипа Мандельштама, который был 2 мая 1938 года вновь арестован (срок его ссылки за стихи о Сталине окончился за год до того, 16 мая 1937 года), приговорен к пяти годам лагеря и вскоре умер там (27 декабря 1938)...

 

Как уже говорилось, Мандельштама нельзя причислить к тому слою и типу людей, против которых был целенаправлен террор 1937 года, о чем, между прочим, писала и его вдова. Весьма показательно, что отдавший приказ об аресте поэта в 1934 году Агранов был арестован 20 июля 1937 года (то есть намного раньше вторичного ареста Осипа Эмильевича) и расстрелян 1 августа 1938 года (за месяц до того, как поэта отправили в лагерь). А допрашивавший Мандельштама в 1934 году Шиваров был арестован на полгода раньше него, в декабре 1937-го, отправлен в лагерь и там, в июне 1938-го (опять-таки раньше гибели поэта) покончил с собой[145].

 

Эти факты сами по себе побуждают задуматься о сути происходившего. Главнейшим словом в терроре 1937-го было слово "троцкизм"; даже судебный процесс над Бухариным и присовокупленными к нему лицами назывался процессом над "Антисоветским правотроцкистским блоком", — что несло в себе привкус абсурда, ибо Бухарин, находясь у власти, выступал как антипод Троцкого...

 

И в "Обвинительном заключении" по "делу" О.Э.Мандельштама от 20 июля 1938 года утверждалось, что он-де "разделял троцкистские взгляды".[146] А в постановлении "Особого совещания" ("ОСО") НКВД от 2 августа сказано, что О.Э.Мандельштам осужден "за к.-р. деятельность". Уже шла речь о том, что "контрреволюционный" по своей внутренней сути переворот преподносился как борьба с "к.-р."; стоит сообщить, что подписавший постановление "ответственный секретарь ОСО тов. И.Шапиро" был арестован всего через три с небольшим месяца, 13 ноября 1938 года (когда поэт еще был жив) и позднее расстрелян[147].

 

Разумеется, Осип Эмильевич не имел отношения ни к троцкизму — вдова поэта вспоминала, как он, находясь в столовой и узнав, что туда идет Троцкий, убежал, бросив столь ценимый тогда обед[148], — ни к тому, что, согласно верному определению Георгия Федотова, подразумевалось под "троцкизмом". Большинство репрессированных в 1937-м, разумеется, отнюдь не принадлежало к троцкистам как таковым, но так или иначе было причастно тому, что Федотов определил словами "революционный", "классовый", "интернациональный".

 

Однако едва ли есть основания связывать с этим слоем людей Осипа Мандельштама и, тем более, О.Павла Флоренского, который был 25 ноября 1937 года приговорен "тройкой" Ленинградского УНКВД во главе с комиссаром ГБ 1 ранга Заковским (Штубисом) к расстрелу "за к.-р. троцкистскую деятельность" и расстрелян 8 декабря 1937-го[149] (самого Заковского арестовали через четыре месяца, 29 апреля 1938 года, и расстреляли 29 августа).

 

В высшей степени показательна в этом отношении и история гибели Николая Клюева. Томское УНКВД также собиралось обвинить его в троцкизме (абсурдном — "правом"), но 25 марта 1937 года на совещании руководящих сотрудников ГБ Западно-Сибирского края выступал прибывший из Москвы начальник контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД, комиссар ГБ 2-го ранга Миронов, который дал следующее указание: "Клюева надо тащить по линии монархическо-фашистского типа, а не на правых троцкистов"[150].

 

Правда, и предложенное обвинение было неуместным, ибо Николай Алексеевич в свое время подвергался тюремному заключению как раз за борьбу против монархии, но обвинение в троцкизме являлось просто нелепым.

 

Томские чекисты последовали указанию Миронова, и Клюев был расстрелян как "монархист" в конце октября 1937 года; к тому времени Миронов уже давно (14 июня) был арестован, — расстрелян он был позже, в 1938-м.

 

Приведенные факты важны для понимания ситуации того времени, но прежде чем подводить итоги, вернемся к Осипу Мандельштаму, о судьбе которого, кстати сказать, так беспокоился в своей сибирской ссылке Николай Клюев (см. выше).

 

Считается, что главным или даже единственным виновником второго ареста Осипа Эмильевича (2 мая 1938 года) был бывший секретарь РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей), а с 1936 года "ответственный секретарь" Союза писателей СССР В.Ставский (В.П.Кирпичников, 1900—1943; погиб на фронте). 16 марта 1938 года он направил на имя наркомвнудела Ежова письмо с "просьбой": "помочь решить... вопрос об О.Мандельштаме"[151].

 

Но, если разобраться, Ставский сочинил это послание не потому, что чуть ли не жаждал ареста поэта, но из элементарной осторожности или, если выразиться резче, трусости. К тому времени многие его бывшие сподвижники по РАПП были арестованы; они вообще составляли самую большую количественно группу среди репрессированных тогда литераторов, поскольку принадлежали к наиболее "революционным" из них (Л.Авербах, И.Беспалов, И.Вардин, А.Веселый, А.Горелов, В.Кириллов, В.Киршон, Б.Корнилов, Г.Лелевич, М.Майзель, Д.Мазнин, И.Макарьев, А.Селивановский, А.Тарасов- Родионов и еще многие). Не так давно были опубликованы "доносы" на Ставского самому Сталину(!), принадлежащие зав.отделом печати и издательств ЦК Никитину и секретарю ЦК и члену Политбюро Андрееву и написанные как раз в феврале-марте 1938 года...[152]

 

И поскольку "ответственность" за положение в литературе лежала на Ставском как на ответсеке ССП, он, не без оснований опасаясь, что его обвинят по меньшей мере в отсутствии "бдительности", решил отправить указанное письмо. Характерно, что в письме главный упор был сделан не на самом Осипе Мандельштаме, а на сложившийся вокруг него "ситуации".

 

Разумеется, Ставский написал о поэте как об "авторе похабных, клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа" (то есть стихов о Сталине 1933 года). Но он приложил к своему посланию отзыв широко тогда известного и влиятельного писателя Петра Павленко о новых стихах поэта, в котором было недвусмысленно сказано: "Есть хорошие строки в "Стихах о Сталине" (1937 года. —В.К.), стихотворении, проникнутом большим чувством..." О новых стихотворениях в целом Павленко написал:

 

"Советские ли это стихи? Да, конечно..." Правда, рецензент сделал оговорку, что "только в стихах о Сталине это чувствуется без обиняков, в остальных же стихах — о советском догадываемся" (Нерлер, цит. соч., с. 14,15), — но тем не менее констатировал, что Осип Мандельштаме 1933 года идеологически "исправился".

 

И Ставский в своем послании, основываясь, конечно, и на павленковской "экспертизе" теперешней идеологической "линии" Осипа Эмильевича ("Советские ли это стихи? Да, конечно"), писал: "Вопрос не только и не столько в нем (поэте. — В. К.)... Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей", которые, как сказано в письме выше, "его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него "страдальца"..." и т.д. То есть речь шла в сущности не о "прегрешениях" самого поэта, а о "непорядках" в определенной "части писательской среды" (по выражению Ставского).

 

Могут возразить, что зловещий смысл имела следующая формулировка Ставского, основанная на отзывах Павленко и других "товарищей": "...особой ценности они (новые стихотворения поэта. — В. К) не представляют", — формулировка, которая как бы лишала Осипа Эмильевича "охранной грамоты". Но, во-первых, подобная грамота тогда не являлась спасением: "особая ценность" прозы Исаака Бабеля или стихов Павла Васильева имела почти всеобщее признание, но это не помешало их уничтожению. А во-вторых, ценность поэзии Мандельштама осознавалась — за исключением весьма узкого круга "ценителей" — медленно; даже Борис Пастернак в 1930-х годах говорил Ахматовой, что "терпеть не может" его стихи[153] и впоследствии, в 1950-х годах, честно "покаялся", что долго "недооценивал" поэта...

 

Ставский сочинил свое письмо, как уже сказано, 16 марта 1938 года; спустя почти полтора месяца, 27 апреля, была составлена "Справка" по этому делу в НКВД. В ней, в общем, излагалось содержание письма Ставского, но была добавлена в сущности противоречащая смыслу письма фраза, обосновывавшая арест: "По имеющимся сведениям, Мандельштам до настоящего времени сохранил свои антисоветские взгляды". Автор "Справки", капитан ГБ — то есть по общевойсковой мерке, полковник — Юревич, был в следующем году арестован и затем расстрелян; распорядившегося об аресте Мандельштама замнаркома Фриновского отстранили от его поста 8 сентября — именно тогда, когда поэт был отправлен в лагерь (это произошло между 7 и 9 сентября), а 6 апреля 1939 года Фриновский был арестован и позже расстрелян. Та же судьба постигла и утвердившего 20 июля "Обвинительное заключение" майора ГБ (то есть ранг комбрига) Глебова (Зиновия Юфу). "Уцелел" тогда — чтобы оказаться арестованным в иную эпоху, в 1951 году, —только один из вершителей судьбы поэта, ст. лейтенант ГБ (то есть майор) Райхман (с 1945-го — генерал-лейтенант).

 

В литературе — в частности, в уже не раз цитированной книге Павла Нерлера (см. с. 7,18,55) — высказано основательное предположение, согласно которому истинной причиной второго ареста поэта было не письмо Ставского и изложенные в нем "факты", а обнаруженные в мандельштамовском "деле" 1934 года (которое, без сомнения, "изучалось" в 1938-м) сочувственные послания Бухарина, изъятые (это точно известно) при первом аресте Осипа Эмильевича в ночь с 13 на 14 мая 1934 года. Когда Бухарин писал эти послания, он еще состоял в ЦК, но незадолго до второго ареста поэта, 13 марта 1938 года, был осужден в качестве руководителя "Антисоветского правотроцкистского центра" и 15 марта расстрелян. И поскольку дело шло о тесной связи Осипа Мандельштама с одним из наиглавнейших "контрреволюционеров" ("главнее" его был, пожалуй, один только Троцкий), поэта, так сказать, не сочли возможным оставить на свободе, — хотя в "деле" реальная "причина" этого решения не отразилась (что вообще было типично для того времени).

 

Обо всем этом важно было сказать для уяснения общего положения вещей в 1937—1938 годах. Есть основания утверждать, что второй арест и "осуждение" Осипа Мандельштама не являли собой "закономерность"; поэт не принадлежал к людям, против которых было направлено острие тогдашнего террора. Одно из подтверждений этому — судьба наиболее близкого ему поэта — Анны Ахматовой, чье собрание стихотворений вскоре после ареста Мандельштама начало готовиться к публикации в главном издательстве страны; это была наиболее солидная книга Ахматовой, и после выхода ее в свет весной 1940 года сам Фадеев — член ЦК ВКП(б)! — выдвигал ее на соискание Сталинской премии (правда, присудили премии "по поэзии" ровеснику Ахматовой Асееву и молодому Твардовскому); позднейшие злоключения Анны Андреевны — это уже иной вопрос.

 

Так же не было, надо думать, "закономерным" и вторичное "дело" (осенью 1937-го) П.А.Флоренского, который, подобно Мандельштаму, "закономерно" был осужден ранее, в 1933 году. Показательно, что пережившие арест на рубеже 1920—1930 годов М.М.Бахтин и А.Ф.Лосев (кстати, непосредственный ученик Флоренского) в 1937-м не подверглись новым репрессиям, — как и целый ряд репрессированных в начале 1930-х годов историков и филологов, многие из которых в конце 1930—1940-х годах, напротив, получили высокие звания и награды. Не исключено, что в гибели П.А.Флоренского определяющую роль сыграла чья-то личная враждебная православному мыслителю воля. В судьбе Н.А.Клюева такая воля более или менее обнаруживается: в "указании" комиссара ГБ 2 ранга (то есть, по-нынешнему, генерал-полковника) Миронова "тащить" Николая Клюева "не на правых троцкистов", а "по линии монархическо-фашистского типа" уместно увидеть стремление погубить лично враждебного чекисту поэта наиболее "надежным" способом. При этом следует вспомнить, что "указание" было дано 25 марта 1937 года, Клюева арестовали 5 июня, а самого Миронова — 14 июня. Но некоторые ближайшие его коллеги по НКВД были арестованы еще до 25 марта (комиссар ГБ 2 ранга Молчанов — 3 февраля, майор ГБ — то есть комбриг — Лурье — 22 марта), и нельзя исключить, что Миронов уже осознавал близящийся конец своей "деятельности" и стремился "на прощанье" нанести удар недругу, — пусть даже это стремление и не было всецело сознательным...

 

Вообще внедренная в умы версия (в сущности, просто нелепая), согласно которой террор 1937-го, обрушившийся на многие сотни тысяч людей, был результатом воли одного стоявшего во главе человека, мешает или даже вообще лишает возможности понять происходившее. В стране действовали и разнонаправленные устремления и, конечно же, бессмысленная, бессистемная лавина террора, уже неуправляемая "цепная реакция" репрессий. И, без сомнения, погибли многие люди, не имевшие отношения к тому "слою", который стал тогда объектом террора, или даже в сущности противостоявшие этому "революционному" слою. Генерал от идеологии Волкогонов назвал свое объемистое "сталиноведческое" сочинение (в последнее время был опубликован целый ряд отзывов, показывающих его крайнюю поверхностность и прямую ложь) "Триумф и трагедия", так "объясняя" сие название: "Триумф вождя оборачивался страшной трагедией народа"[154] (эти слова выделены Волкогоновым жирным шрифтом как основополагающие).

 

Но "народ" — это все же не люди власти, а в 1937-м "мишенью" были те, кто располагали какой-то долей политической или хотя бы идеологической власти — прежде всего члены ВКП(б).

<…>

 

 

Примечания.

 

134) См.: Лекции М.М.Бахтина по русской литературе. — Диалог. КарНавал. Хронотоп. Журнал научных разысканий о биографии, теоретическом наследии и эпохе М.М.Бахтина, 1993,№1,с.ЮЗ.

 

135) Эренбург Илья. Война. Апрель 1942 г. — март 1943 г. — М., 1943,с.22,54.

 

136) Сталин И. О Великой Отечественной войне Советского Союза. —М., 1946, с.42.

 

137) Новый мир, 1963, №3,с. 130.

 

138) Источник. Документы русской истории. 1997,№3,с.136, 137,138.

 

139) Октябрь, 1989,№7,с.141,142,144—147,150,151,154,160, 161,164.

 

140) Октябрь, 1993,№10,с.6,7.

 

141) Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. — М., 1988,с.668,543,541.

 

142) Гаспаров М.Л. О.Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года.—М., 1996, с-66.

 

143) Мандельштам О. Собрание сочинений в четырех томах. —М,1997,т.4,с.160.

 

144) Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О.Э.Мандельштаме.—СПб, 1997, с.78,79.

 

145) См.: Нерлер Павел. "С гурьбой и гуртом..." Хроника последнего года жизни О.Э.Мандельштама. — М., 1994, с.79.

 

146) Тамже,с.21.

 

147) См. "Правда-5", 1997, № 18, с. 10.

 

148) Мандельштам Н.Я. Воспоминания.—М., 1989, с.97.

 

149) П.А.Флоренский: арест и гибель. Уфа, 1997, с. 135—136. См. также: Флоренский Павел, священник. Сочинения в четырех томах, т. 4. —М., 1998, с.779.

 

150) Пичурин Л. Последние дни Николая Клюева. Томск, 1995, с.55; см. также: Шенталинский Виталий. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. —М., 1995, с.273.

 

151) Нерлер Павел, пит. соч., с.13.

 

152) См.: "Счастье литературы". Государство и писатели. 1925—1938. Документы.—М., 1997, с.268—273,276.

 

153) См.: Чуковская Лидия. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941.— М, 1997, с.ЮЗ.

 

154) Волкогонов Дмитрий. Триумф и Трагедия...—М., 1989, кн.1,ч.2, с.212.