Орские тайны... главы XVI...XX

 

Продолжаю ставить главы из романа А. Чернышевой и А.Иванова "Орские тайны. Приятного чтения...

 

Александр Иванов

Александра Чернышева

 

Орские  тайны

(Авантюрно-приключенческий роман)


 

ОРСК

2013 год

Авторы считают своим долгом заявить, что все действующие лица и события, описанные в этой книге, являются вымышленными, а совпадения – не более, чем досадной случайностью.

 

     ...................................................................

 

XVI СУПРУЖЕСКАЯ ЧЕТА

     Сказать все мужу, или...

     Елена Никитишна погрузилась в раздумье, и на лице ее появились едва заметные морщинки. За эти несколько дней после за­гадочного разговора с Куликовым она осунулась, как бы постарела, похудела и сделалась еще более сумрачной. Она страдала и томилась не столько от страха, сколько от воскресших воспоминаний и проснувшейся совести.

     Она сама перестала верить в гибель мужа во время крушения корабля. Почему же он во все время до отъезда не написал ей ни слова? И когда же это бывало, чтобы он отправился в Америку, не дав ей даже знать об этом?

— Нет! Несомненно, они убили его тогда! Но... Но от­куда же Куликов знает ее мужа?.. Что именно он знает? А вдруг... Вдруг он знает больше, чем она?! О, Господи!

     Елену Никитишну бросало то в жар, то в холод. Она не находила себе места.

     С каждым днем ее беспокойство, волнение и угнетенное состояние все увеличивались. Однажды вечером, когда мужа не было дома, горничная подала ей письмо, принесенное каким-то посыльным.

     Она быстро разорвала конверт... На маленьком клочке бумажки значилось:

«Я жду вашего ответа только до завтра. Буду ждать весь день».

     Подпись: «И.Куликов».

     Без всякого «имею честь».

     Елена Никитишна опустила руки и сидела, уставив взор в пространство.

— Господи! Я, кажется, с ума сойду! Нет, надо пойти!    Нечего делать! Что бы ни было — все лучше этой неизвес­тности!

     Вернувшийся Иван Агапович тихонько вошел в залу...

— Леля, что это за письмо ты получила? — спросил он, указывая на валявшийся конверт.

     Елена Никитишна вздрогнула от неожиданности и, быстро схватив записку, спрятала в карман.

— Ах, ты испугал меня! Можно ли так подкрадываться!

— Я не подкрадывался! Я тихонько вошел, потому что не хотел тебя тревожить... Но что это за письмо, которое ты спрятала в кармане?

— Это записка от моей портнихи...

— Покажи.

— Нечего смотреть... Не покажу!

— Леля, покажи, я тебе говорю.

— Не покажу!

— Я, наконец, требую, как муж!

     Елена Никитишна остановилась, смерила мужа глаза­ми и произнесла:

— С каких пор это вы стали требовать?! Вы забывае­те, что я свободна и, если вам угодно, мы можем сейчас же разъехаться!! А шпионить за собой я вам не позволю! Вам нет дела до моих писем, как и мне до ваших! Я вам сказа­ла, что записка от портнихи, и больше ничего не скажу!

— А! Теперь я все понимаю!! Теперь все понятно: и ваше странное поведение, и ваша мнимая болезнь. Вы, су­дарыня, завели себе любовь и страдаете, что не можете от меня отделаться!

— Молчите, — произнесла грозно Елена Никитиш­на. — Вы говорите вздор! Но если бы я вздумала полюбить, поверьте, разрешения у вас не спросила бы и прятаться не стала бы!

     Иван Агапович стоял, как убитый. Весь запас его угроз истощился и, как всегда, не привел ни к чему. Человек ранимый и чувствительный, он некоторое время смотрел на жену и вдруг зарыдал.

— Леля, ангел мой, счастье мое, скажи, что с тобой делается? Ты на себя не похожа, целые дни мучаешься, бегаешь из угла в угол, получаешь письма, которых не мо­жешь мне показать... Леля! Что это?!

     Иван Агапович, несмотря на свою тучную представитель­ную фигуру, был в эту минуту так жалок, что Елена Ни­китишна забыла свое собственное горе и подошла к мужу. Она обняла его и тихо произнесла:

— Поверь, милый мой, что я и в мыслях даже не дума­ла изменять тебе, никого не люблю, кроме тебя, и не мучай себя напрасно.

— Я не знаю, Леля, — говорил рыдающий Иван Агапович, — но что-то такое есть у тебя, чего ты не рассказываешь мне... Я хорошо тебя знаю, привык к твоему спокойному, хладнокровному, невозмутимому характеру, а теперь ты сама не своя: волнуешься целые дни, меняешься в лице и, мне кажется, страдаешь... Скажи, ангел мой, все скажи откровенно, подробно, и мы вместе обсудим, постараемся помочь беде!

— Уверяю тебя, у меня ничего нет!

— Отчего же ты не показываешь письма?

— Я хочу, чтобы ты верил мне! Я сказала тебе, что от портнихи, и ты должен верить.

— Леля! Меня поздно уже учить, воспитывать. Если все дело только в дрессировке, то покажи письмо! Тогда я успокоюсь и, клянусь, буду всегда тебе верить!

     Елена Никитишна колебалась с минуту.

     «Сказать ему все? Показать записку? А после что? Ку­ликов предаст ее в руки правосудия и никто, даже муж, не поверит ее невинности. Главный свидетель умер. Что она скажет в свое оправдание?»

     Она поспешно вынула записку, небрежно показала ее издали мужу и тут же порвала в клочки; только фамилию  «Куликов» она незаметно вырвала и зажала между пальцами, а клочки бросила в угол.  

–– На, собирай и читай, если хочешь, –– прибавила она, смеясь, и поцеловала его в лоб.      

     Иван Агапович ожил, бросился целовать жену и весь его припадок прошел. Опять живой, веселый, только со слегка припухшими глазами, он стал шутить:

— Ах, я дурак старый! Чуть было не приревновал тебя. И знаешь к кому? К Куликову! Ха-ха-ха!..

— К Куликову, — переспросила Елена Никитишна слегка дрогнувшим голосом, — почему к Куликову?

— Да, представь себе, что каждый paз, когда я у него бываю, он все расспрашивает о тебе, интересуется разны­ми мелочами, пристает ко мне с пустяками, точно влюбленный жених.

— Разве ты у него бываешь?

— Не у него, а в его «Орском кабачке». Он сейчас же подсаживается и начинает толковать. Что ни слово, то все о тебе. Я сегодня с ним даже поругался из-за этого.

— И сегодня ты у него был?

— Да, вот прямо от него.

     Елена Никитишна сделала брезгливую гримасу.

— Хорошо же ты меня любишь, если мог приревновать к такой гадине, как этот Куликов! За кого же ты после этого меня считаешь?

— Прости, Лелечка, глупость, конечно, но ведь Кули­ков вовсе не плохой человек, и я не знаю, отчего он тебе так не нравится?

— Поди ты! Нашел человека! Кабатчик, содержатель вертепа!

— А представь, мне он нравится! Mы с ним даже на бру­дершафт выпили! Он такой добродушный, простой.

— Чем в кабаках с жуликами сидеть, лучше бы дела делал.

— Не сердись, дружок, больше ноги моей у Куликова не будет, — проговорил Иван Агапович, уходя.

     Елена Никитишна осталась одна. Начинало смеркаться.

«Что же, — думала она, – надо идти. А этот еще ревновать вздумал! Увидит кто-нибудь меня там — и пропала! Господи! Что мне делать?!»

     И опять мрачные мысли о далеком минувшем целой волной хлынули на измученную Елену Никитишну. Она упала на диван и взялась за виски. Голова горела.

— Да что же это со мной?! Нет! Пойду к Куликову!..

 

XVII ПОИСКИ


     Весь город был взбудоражен известием об исчезновении двух девиц из таких уважаемых в городе семей. Город гудел, как растревоженный улей. К спасательному отряду присоединялись всё новые и новые добровольцы из числа мастеровых, купцов, преподавателей школ и гимназий и просто обыватели. Костыльков явился чуть ли не со всем своим классом. Рядом с ним маячила фигура Куликова. С того памятного вечера у Канферов их можно было часто видеть вместе. Обоюдная тайна сблизила их, и они не без удовольствия посмеивались над окружающими их людьми, как бы говоря: «Вот мы какие на самом деле! А вы того и не знаете!».

     К тому времени, как спасательный отряд подошёл ко входу в подземелье, в нём насчитывалось не менее сотни человек. За ним, в некотором отдалении, следовала огромная толпа обывателей, сгорающих от любопытства. Афанасий уверенно привёл весь отряд к неприметному лазу, скрытому от посторонних глаз густым кустарником и нагромождением огромных каменных глыб.

     Вскоре чёрный зев подземелья поглотил весь отряд. Настороженная толпа остановилась у подножия горы в немом ожидании. В начале спасатели продвигались по узкому, с низким сводом проходу, сгибаясь чуть ли не вдвое. Жирное пламя факелов лизало каменные стены и своды, высвечивая грубые зазубренные камни, выпирающие из стен и потолка. Костыльков двигался в общей массе людей, с замиранием сердца оглядываясь по сторонам. Его ученики притихли и испуганно жались друг к другу.

     «Вот это да! – подумал Костыльков, - Как же я раньше ничего не слышал об этом подземелье? Немалые тайны, наверное, хранятся в нём. Может быть – чем чёрт не шутит – и поэма Шевченко где-нибудь здесь запрятана». Афанасий вёл отряд вглубь катакомб только ему ведомыми путями. Все участники поисков уже потеряли счёт поворотам, спускам и подъёмам. Многим начало уже казаться, что они спускаются прямо в преисподнюю.

Но вот, наконец, весь отряд вступил в довольно большую пещеру, из которой вглубь подземелья вели два прохода. Афанасий Шубенко знал точно, где искать Лизавету, поэтому он поспешил с заявлением:

 - Отец, я пойду по левому проходу с половиной отряда, а ты веди своих по правому проходу!

 - Добро, - ответил Василий, - только не забывайте мелом отмечать путь. Не ровён час, сами заблудитесь.

 - Хорошо, хорошо, отец, не беспокойся.

     И отряды двинулись, каждый в свою сторону. Афанасий, чуть ли не в припрыжку бежал впереди, оглашая каменные своды криком: «Лиза, Лизонька, где ты, голубка моя!». Они двигались по новому, ещё более мрачному и тесному проходу, довольно долго. Справа и слева в стенах были выбиты каменные ложа. На некоторых остались вбитые кольца с остатками цепей. Кое-где валялись человеческие кости и черепа. Некоторые спасатели истово крестились, в ужасе поглядывая по сторонам. Волосы на голове дыбом поднимались от страха. Но Афанасия, много раз видевшего всё это, ничего не трогало. Он, как одержимый, рвался вперёд.

     И вот, впереди пещера, где он оставил Лизу. Последние метры он преодолел с трудом. Ноги стали ватные от страха: «Боже, - шептал он исступлённо, - только бы с ней ничего плохого не случилось». В пещере, при свете многочисленных факелов, все увидели у дальней стены очертания женской фигуры. Афанасий бросился к неподвижно лежащему телу, упал на колени, прижался ухом к груди. Чуть слышные удары сердца Лизы отдались в Афонькиных ушах громом.

 - Жива, - облегчённо произнёс Афанасий.

     Все заметно оживились. Он развязал путы на ногах и руках Лизы, бережно поднял её бесчувственное тело и, как слепой, двинулся в обратный путь. Слёзы ручьями сбегали по его щекам. Несколько человек устремились за Афанасием, чтобы помочь ему вынести Лизу из подземелья, остальные остались в пещере, думая, куда дальше-то идти. Некоторые предлагали вернуться назад. Но у большинства было приподнятое настроение, шутка ли, одну уже отыскали! Эти рвались продолжить путь по новому ходу, в надежде, что Бог даст, и другая отыщется. Когда Афанасий со своей драгоценной ношей оказался на улице, к нему со всех ног бросились из толпы люди: «Кто это?! Лиза?!», «О, Господи! Живая?!», «Вот-то радость будет родителям!», «А другая? Машенька, что же?! Не нашли?!».

     Афанасий, не отвечая на расспросы, устремился с Лизой на руках к дому купца Смирнова, откуда уже бежали сам купец с женой и все слуги. Лизу бережно уложили на кровать. Тут же прибежал, кем-то вызванный, доктор.

     Лиза, вдруг, заметалась в бреду, жалобно застонала, стала звать отца и мать. Потом как закричит: «Отрубил! Отрубил!», - и опять впала в беспамятство. Мать залилась слезами, с ней случился обморок. Служанка тщетно приводила её в сознание. Старый доктор качал головой:

 - Не дело это, - сказал он, - впадать в обморок, когда дочери, как нельзя больше, нужна помощь матери.

 - А что с Лизой, доктор? – спросил хозяин, - что с ней?

 - По всему – нервное потрясение. Сейчас ей нужен только покой и покой. Поите подслащённой водой и куриным бульоном. На голову компресс – холодная вода с уксусом. Выпишу успокоительную микстуру, возьмёте в аптеке.

 - Доктор, она выздоровеет? Я никаких денег не пожалею.

 - Разве в деньгах дело? – сокрушённо вздохнув, сказал доктор. – Организм молодой, будем надеяться на лучшее.

     Забытый всеми Афанасий стоял у порога, жадно вглядываясь в любимое лицо и в душе клял себя самыми последними словами: «Что же я наделал?!   Дурак! Дурак безмозглый! Умри Лизанька и мне не жить! Боже праведный, помоги, защити её бедную, пошли ей Господь исцеление и обрушь кару на мою непутёвую голову! Пусть с другим будет любиться, пусть, только бы она жила, Господи!».

     Доктор собрался уходить. И только, провожая его до двери, хозяин дома, наконец, заметил Афанасия. Он схватил его за руку и, крепко сжимая, сказал:

 - Спасибо тебе, сынок за спасение дочери. Век не забуду. Вижу, любишь её. Что ж, я был бы счастлив иметь такого зятя. Дай Бог только Лизаньке поправиться. А теперь иди, иди милок.

     Афанасий вышел из дома купца Смирнова, как во сне, оглушённый словами отца Лизы. Разумом, внутренне сгорая от стыда, он понимал, что не достоин такого счастья. Знай отец Лизы, кто виновен в её несчастии, не миновать бы ему Афанасию суда. Выходит, сложись всё в будущем всё так хорошо, как сказал отец Лизы, этот обман и чувство вины до конца его дней будут камнем лежать на душе. «А как там дела у отца?» - подумал он и поспешил к горе Преображенской.

     Между тем в подземелье оба отряда соединились в пещере, где Лиза видела Упырёва. Отряд, возглавляемый Василием Шубенко, преодолев по подземелью трудный путь, вышел к этой пещере почти одновременно с первым отрядом. Глазам собравшихся предстали странные предметы – ворох женской одежды в углу, в бурых, засохших пятнах, на полу валялись женские украшения, обувь. В каменной нише лежали топор, огромный нож, заступ, с налипшей на нём землёй и фонарь. От предчувствия чего-то ужасного у всех замерло сердце. Медленно, методично, при свете факелов стали обследовать пещеру и наткнулись на мощную деревянную дверь, ведущую в неизвестность. На дверях висел внушительных размеров замок.

 - Ломаем, - распорядился Василий Шубенко хриплым голосом.

     Дюжий парень из мастеровых схватил топор, лежащий в нише и обухом с размаху ударил по замку. Дужка замка лопнула, можно бы дверь открывать, но все впали в оцепенение. Со страхом смотрели на дверь и необъяснимый ужас сковывал все члены.

     Первым пришёл в себя Василий Шубенко. Решительно рванул за ручку, дверь с натугой отворилась, из чёрного зева пополз смрадный душок. Василий шагнул за порог, освещая перед собой дорогу. Он оказался в небольшой пещере. За ним последовали ещё трое смельчаков. Остальные не решались войти.

     Пол в пещере был, как ни странно, земляной. В одном месте у дальней стены, как бы, немного проваленный. Рядом лежал холмик рыхлой земли. Василий распорядился принести лопату. Стали копать и через полметра из земли проступила рука, женская рука. Крик ужаса прокатился, как стон, под мрачными каменными сводами. Через пару минут показалось всё тело, обнажённое и ещё не тронутое тленом. Его вынесли в большую пещеру. При свете факелов со смущением и стыдом разглядывали труп покойницы, что самое ужасное, без головы. Уже никто не сомневался, что это поповская дочь Машенька. Кому же ещё быть? Тем не менее тщательно обследовали кучу женской одежды и многие безошибочно узнали платье, которое носила Маша.

 - Надо бы посмотреть, что там ещё в яме, - сказал Василий.

     Но никто не откликнулся. Только Костыльков, потрясённый увиденным, сделал предположение, что глубже в яме останки других женщин и, судя по смраду, давно разложившиеся. Какой, мол, смысл извлекать их оттуда?!

 - Как какой?! – возмутился Василий, - всех надо похоронить по христиански.

 - Но мы же не знаем, кто там ещё, - подал голос купец Баширов.

 - А вы посчитайте, сколько у нас пропало девиц за последние годы. Все они по-видимому тут и всех мы знаем.

 - Боже! – подал голос купец Волков. – Кто же сотворил такую жестокость?

 - Это нам ещё предстоит узнать. А сейчас нужно доставить тело Маши родителям. Ох, что-то будет?!

     Прикрыв тело Маши её же платьем, печальная процессия двинулась на выход.

     Когда Афанасий увидел мёртвое тело, внутри у него всё похолодело. «Вот на что я чуть было не обрёк свою Лизу! Вот на какие муки! Прости меня, Господи! Не ведал я, что творил». По толпе уже шли суды-пересуды о случившемся. Весть о неслыханном злодействе облетела весь город. Тело Маши мужчины внесли во двор поповского дома, положили на садовую скамью и почтительно отступили. Матушка Софрония нерешительно, на негнущихся ногах, подошла к телу, откинула с него платье и при виде обезглавленного тела дочери пронзительно закричала.

 - Ты покарал меня, Господи, за грехи мои тяжкие!

     Она воздела руки высоко над головой, запрокинула лицо к небу и… рухнула без чувств…

     Сознание медленно возвращалось к ней. Она ни на миг не сомневалась, что кара Господа настигла её, отняв любимую дочь. Её с трудом подняли на ноги. Покачиваясь из стороны в сторону, она снова подошла к телу дочери и застыла, как каменное изваяние. На враз почерневшем, постаревшем лице её застыла такая мука, что глядя на него у Василия Шубенко всё перевернулось внутри. В этот момент он не испытывал к ней ни любви, ни страсти, только острую жалость. Последние события как-будто вытравили из него все другие чувства. И его торговые неудачи, и его любовь и страсть к матушке Софронии померкли перед лицом смерти, показались мелочными и незначительными. Осознав это, Василий, несмотря на трагичность обстановки, вдруг, свободно вздохнул, освобождаясь от внутренней тяжести.

     «Всё химера, - подумал Василий. – Главное – это жизнь. Хорошо просто жить и радоваться, что каждый день видишь солнце, землю, воду, людей. Всё остальное – химера, да!». Василий расправил плечи и решительно вышел за ворота поповского дома, чтобы никогда к нему не возвращаться.

 

XVIII ДНЕВНИК АННЫ КАНФЕР

     День с утра не заладился; мелкий дождик моросил беспрерывно, и панорама за окном незримо расплывалась в серых и унылых тонах.

     Впрочем, для уже знакомого нам архивариуса Еремея Червяка, такая погода была как нельзя кстати. С утра он разложил перед собой разрозненные листки, найденные в тайнике камина в доме Канферов, и с жадностью исследователя погрузился в их изучение. Кроме него в этот день в архиве никого не было, и мертвую тишину помимо легкого шума дождя нарушал лишь бой больших напольных часов с маятником, которые мерно отсчитывали время. Надо сказать, что здание архива было достаточно ветхим и не знало ремонта со дня своего рождения; вот почему не пыль веков, а мокрые стены, капель с потолка, а также отсыревшие научные труды и книги, громоздившиеся на стеллажах, более характеризовали его.

     Обычно, во времена непогоды Еремей, как мог, спасал место работы, устраивая под наиболее уязвимые места потолка ведра и баночки разных калибров из-под монпансье и маринованных груздей, которые он очень любил и частенько закупал в «Орском кабачке» у Куликова.

     Но сегодня Еремею было не до тонкостей, поэтому он кое-как приспособил посуду в особо критических местах, и тут же присел к столу. Читателю, в особенности тому, кто зачарован тишиной читательских залов архивов, нарушаемой едва слышимым шелестом осторожно переворачиваемых листов дел, и непередаваемым ощущением ожидания грядущей сенсационной находки, почти патологическую наклонность нашего героя архивариуса разъяснять не нужно. Глаза Еремея, увеличенные линзами очков, пытливо пробегали строчки уже потускневших чернил, а руки судорожно перекладывали листки, разложенные на огромном столе. Вот что читал Червяк:

     «23 марта 1847 года. Как давно я не раскрывала тетради. Наверное оттого, что теперь я гораздо более люблю думать, чем браться за перо; для меня дневник уже не место излияния моих мыслей и чувств, как прежде, а так –– тетрадка, которую раз, много два, в месяц возьмешь в руки и запишешь кое-что, если есть время…

     22 апреля. Только что кончила читать «Семейное счастие»[1]. Я читала повесть, наслушавшись разных суждений и толков, которые сводятся к одному: окружающая жизнь становится противной и гадкой вследствие тяжёлого впечатления от произведения. Содержание, само по себе, действительно ужасно. Это целая поэма страшных страданий, почти беспрерывных нравственных мучений. Невольно удивляешься, как это люди выносят такую жизнь? Тонко и глубоко затронул Толстой все стороны души человеческой... Но, может быть, вследствие моего полного незнакомства с отношениями мужчин и женщин, незнания жизни и каких-то ужасных пороков и болезней, — на меня повесть не произвела чрезвычайно сильного впечатления, и, прочтя её, — я не усвою себе «мрачный взгляд на жизнь»...

    1 мая. Я писала в прошлый раз о «Семейном счастии», но мне так хотелось спать, что я прервала свои рассуждения. Может быть, это и хорошо?

     Итак, «Семейное счастие» не только не произвело на меня «ужасного» впечатления, а наоборот: я и прежде любила произведения Толстого, теперь же готова преклоняться пред ними. Многие писатели описывали и семейную жизнь и стремились дать образец народной драмы — и никто из тысячи писателей не создал ничего подобного. Я жалею, что моё перо не может ясно выражать моих мыслей. Я могу сказать, но не написать; говорить легче... Пока жив Толстой, пока он пишет, — нельзя говорить, что наша литература находится в упадке: Толстой сам составляет литературу. Теперь то и дело раздаются сожаления: талантов нет, посредственностей много, ничего хорошего не пишут. Ну и пусть талантов нет и посредственностей много: гений один стоит всех талантов и посредственностей. Оттого-то они и редки.

      15 мая. А сегодня я познакомилась с настоящим писателем, который ценит Толстого и даже знает его лично. Это Тарас Шевченко, народный поэт Украины, который заключен в нашу Орскую крепость. Нас познакомили на бальном вечере у П-ских. Шевченко еще молод и достаточно обаятелен. Весь вечер он говорил мне комплименты. Его жизнь в крепости –– целая цепь мучений и недоразумений. Поэту и рисовальщику (Тарас недурно владеет кистью и карандашом) запретили давать бумагу и рисовальные принадлежности. Свои новые стихи он вынужден держать в памяти. На вечере, во время танцев, он читал мне кое-что, это достаточно мило…

     18 мая. Экзамены кончились, и всеми нами овладело какое-то грустное настроение. Не было и тени радости. Нам было грустно, оттого что скоро придётся расстаться друг с другом и многие из нас вступят в жизнь. Это «вступление» в настоящую жизнь не для всех приятно, главное же, — никто из нас не знает, что кого ждёт впереди. И теперь всем было как-то тяжело и скверно; заглядывая глубже, можно думать, что нам было бессознательно грустно от неясного предчувствия ожидающей нас будущности. Эта будущность темна; поприще наше, к которому нас подготовляли, — трудно и неблагодарно и непосильно многим из нас.

Мы проживём — и не останется от нас на земле даже камня, по которому могли бы узнать о нашем существовании.

     Нам предстоит тёмная, безвестная жизнь...

     20 мая. Мельком виделась с Тарасом. Он бросил на меня очень выразительный взгляд, от которого я вся вспыхнула. Поскольку времени на разговоры не было (встреча состоялась в мануфактурной лавочке и поэта сопровождал конвой), он сунул мне в рукав какой-то полусмятый листочек… Это новая поэма, которую он пишет для меня, кажется, она называется «Рушник». Дома, оставшись наедине с собой, я развернула листок и вот что там прочитала…

Во время сумерек, когда поля и лес,

Стоят окутаны полупрозрачной дымкой,

С воздушных ступеней темнеющих небес,

Спускается на землю невидимкой

 Богиня стройная с задумчивым лицом,

 Для ней нет имени. Она пугливей грезы;

Печальный взор горит приветливым огнем,

А на щеках заметны слезы.

С корзиною цветов, с улыбкой на устах

Она украдкою по улицам проходит.

И озирается на шумных площадях,

И около дворцов пугливо бродит.

Но увидав под крышею окно,

Где одинокая свеча горит, мерцая,

Где юноша, себя и всех забыв давно,

Сидит, в мечтах стих жаркий повторяя.

Она порхнет туда и, просияв, войдет

В жилище бедное, как мать к родному сыну,

И сядет близ него, и счастье разольет,

И высыплет над ним цветов корзину…»

– Ну, наконец-то! – не выдержав, воскликнул про себя Еремей Червяк.

     Это восклицание касалось того, что в разрозненных сокровищах бумаги, лежащих перед ним и описывающих будничную жизнь орской барышни, которая давно уже покоилась в могиле, нашел он уникальные строки утерянной поэмы Шевченко. Итак, кое-что уже имелось в его руках! Может быть, дальше, в дневнике найдется еще что-нибудь подобное…

     Архивариус огляделся, как бы возвращаясь к окружающей действительности. Часы показывали половину пятого, осенний день за окном постепенно переливался в ранние сумерки.

     Еремей, желавший поскорее продолжить чтение, быстро слил дождевую воду из ведер и банок, мимоходом сунул себе в рот краюху черного хлеба с уложенным на нее груздем, зажег лампу и, разложив в круге желтого света полуистлевшие листочки дневника, снова склонился над ними…

XIX ДНЕВНИК АННЫ КАНФЕР

(продолжение)

     «23 мая. Сегодня мне П-ская объяснила всё для меня непонятное, и я впервые в жизни узнала столько гадости и мерзости, что сама ужаснулась. Она мне объяснила смысл слов — изнасиловать, фиктивный брак, проституция, дом терпимости... это ужасно мерзко, отвратительно... Так вот в чём состоит любовь, так воспеваемая поэтами! Ведь после того, что я узнала, любовь — самое низкое чувство, если так его понимают... Неужели Бог так устроил мир, что иначе не может продолжаться род человеческий... К моему величайшему изумлению, оказалось, что и здесь, в Орске, существует дом терпимости, несчастные женщины проживают там с жёлтыми билетами... О позор, стыд, унижение! Как их мне жаль! Лучше бы им не родиться никогда... ведь это — ужас! У меня теперь точно глаза открылись. Бог всё премудро устроил, но из этого люди сумели сделать величайший, безобразнейший из грехов; Он справедливо наказыв­ает таких людей страшными болезнями, и болезней этих не надо лечить, — это наказание. Но где же нравственность? Где священники и церкви? Просто голова кружится...

     28 мая. Говорила с Тарасом о двух сторонах любви, высказывалась резко, чуть ли не впадая в истерику… Он взял меня за руку и мягко разубеждал, доказывая, что любовь одного роста с человеком, всякий воспринимает ее по-разному. Тем, кто родился романтиком, гадости и мерзости всегда будут таковыми, а Любовь всегда будет с большой буквы и с определенным ореолом…

     Милый мой поэт! Его слова, кажется, меня немного успокоили, к тому же так приятно было ощущать свою руку в его больших, слегка дрожащих ладонях…

Но что это? Я, кажется, готова на его неравнодушие и любовь платить той же монетой?.. Надо бы поостеречься, да и маменька, ежели узнает о наших встречах, страх, как будет недовольна и сердита…

30 мая. Вчера в последний раз мы одели форменные платья, в последний раз сделали официальные реверансы, собравшись в зале, и получили свидетельства... Сердце сперва готово было разорваться от тысячи разнообразных ощущений: весело и грустно, жалко и страшно... Но потом... В последний раз, расставаясь, может быть, навсегда, крепко обнявшись, мы сказали друг другу «прости». <...> Проходите скорее 4 года! Что я буду делать в ожидании совершеннолетия – это ещё вопрос, а о том, что буду делать после — о, это я уже решила! Вот тогда... но нет, не буду писать».

     Здесь листков в дневнике явно недоставало. Они были вырваны или утеряны. Следующие записи Анны относились уже к другому году.

     «8 января, 1848 г. Как сон, прошли эти дни святок — я веселилась. Теперь я всё-таки успела ближе познакомиться с обществом, хотя меня держат слишком строго, наблюдают за мной постоянно, находя, что я ещё очень молода для частых выездов. Действительно, я моложе всех барышень, у меня нет такой представительности и самоуверенности, но ведь это приобретается привычкой... Мне уже смешно себя вспомнить прошлогодней гимназисткой, которая дрожала как осиновый лист, подавая впервые в жизни руку гимназисту.

     1 марта. Боже мой, до чего гадка моя жизнь! Ты, в руках которого наша жизнь, — неужели Ты не можешь послать мне избавления? Я не знаю, что теперь выйдет из меня: характер мой стал несносен и всё более и более разгорается во мне ненависть к этой жизни...

     Жить так, чтобы не знать, что будет с тобою завтра — вот что увлекает меня; лучше работать и ходить босиком, но быть спокойной в душе, нежели носить туфли, ничего не делать и постоянно волноваться о самой себе. Христианство запрещает самоубийство, но будь я язычницей, — меня уже с 14-ти лет не было бы на свете. <...>

     10 марта. <...> Всё, что написано мною раньше за все эти четыре года, представляет только внешнюю, малоинтересную связь событий. Я делала это из боязни и скрытности, но теперь всё это оставлю. Я даже рисовалась иногда в дневнике, но... к чему лгать и рисоваться? — в особенности мне.  Дневник предназначен для того, чтобы стать своего рода «фотографией», в нём надо писать искренно и правду, что я делаю очень редко относи­тельно себя самой, скрывая большую часть того, что думаю. <...>

     13 марта. <...> Я буду писать о себе, ещё одной «фотографией женщины» в мире будет больше. Но я женщина изломанная, если можно так выразиться, я полна противоречий самой себе, у меня неровный характер. Прежде всего, – что я такое? я и сама не могу сказать. Находятся люди, называющие меня странной. Это неправда: я очень обыкновенна; даже моя наружность — мое отчаяние, — с каждым днем я всё более убеждаюсь в простой, но неприятной истине — что я урод, или очень некрасива. А такое сознание в 17 лет ужасно.

     Я обожаю красоту, в чём бы она ни выражалась. Во мне нет также той привлекательности, которая заставляет и некрасивых казаться красивыми; я не интересна, и никогда ни один мужчина не найдёт удовольствия в беседе со мною. Говорят, что я много читала, — и это вздор: читала кое-что без разбора, что попадалось под руку. О моих способностях все и всегда были почему-то высокого мнения, но я совершенно не знаю математики, хотя и кончила с медалью курс гимназии. Судьба дала мне огромное честолюбие, большие планы... но совсем не дала данных для исполнения всех и удовлетворения зверя, грызущего моё сердце. Боже меня сохрани быть завистливой, но я иногда не могу не жаловаться на эту злую мачеху... Если бы случилось так, что я должна была обеднеть, — то могла бы жить как Диоген в бочке. <...> Я вся состою из крайностей, а потому и думаю двойственно: если это так, то так, а если иначе, то иначе, мне всё равно. Я чувствую, что жизнь в нашей семье заставит меня возненавидеть семейную жизнь. Я никогда не выйду замуж по причине заболевания чахоткой, но для меня нет беды в этом. Мое одиночество в семье заставляет меня сильно страдать, меня никто не любит; должно быть, — лишний человек в семье. Это чувство ужасно, и я постоянно молюсь, чтобы как-нибудь избавиться от такой жизни. Напрасно: Слышащий всех — не слышит меня. Впрочем, я, кажется, богохульствую, чего не должно быть в дневнике молодой девушки. Можно быть пессимисткой, только не по отношению к религии. Однако, я не смотрю слишком мрачно на жизнь: она очень интересна и занимательна для всякого, и я сомневаюсь, что из двух лучше: умереть, не зная и не увидев жизни, или же умереть, вполне изведав её со всеми её дурными и хорошими сторонами. В первом случае — полное неведение; во втором — знание великой науки — науки жизни...»

     24 марта. Объяснение с Тарасом. Он любит меня, даже боготворит, но какие перспективы у наших отношений? Мои родители считают его за каторжника, бумагомараку, никто не видит великого таланта, а, следовательно, и партия он для меня никакая. К тому же скоро, вероятно, его переведут в Оренбург, а там отправят и куда-нибудь дальше, по этапу… И останется у меня только несколько приятных воспоминаний, да поэма, которую, возможно, к этому времени допишет. К тому же, если судить трезво, то и мои дни сочтены, чахотка неизлечима и доктора не могут ошибаться в начале моего конца…

     2 апр. Вел. четверг. Сегодня в церкви, под звуки печального пения, я вдруг почувствовала, что не могу дать ответа на вопрос: что такое Бог? Давно перестав думать о Нём, — не понимаю Его. Глаза мои наполнились слезами, горло сжало, мне стало страшно, и я упала на колени, упрекая себя за неверие, — грех, в котором до сих пор никогда не была виновата в детстве, ибо мысли о Боге для меня были самыми лучшими.

     Начали читать Евангелия. «Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Меня веруйте"[2]. Это краткое изречение мне кажется почему-то полнее, выразительнее и торжественнее других... Именно так: «да не смущается сердце ваше»... Эти слова, как и всегда, произвели на меня впечатление: казалось, что сам Бог говорит нам, и мой смущённый ум сразу успокоился... <...>

     16 июня. Когда я пишу эти строки, — слёзы навертываются на глазах и рука невольно дрожит. Я чувствую весь ужас предстоящей смерти... Чахотка обострилась из-за плеврита, состояние отвратительное, страшная слабость во всем теле… Неужели это все, и впереди ничего уже не будет?.. Намедни было письмо от Тараса из Оренбурга, у него все хорошо, пишет, что каждый день и час думает и помнит обо мне… Милый мой поэт!.. Слава Богу, у меня есть его поэма, которую я уже зачитала до дыр… Хочу, чтобы и там она была со мной…

     25 июня. Я ничего не делаю, у меня лихорадка… Вчера я попыталась встать и не смогла: не было сил. Мама читает мне романы, но порой даже легкое чтение в тягость, я весь день провожу в гостиной, из кресла перебираюсь на кушетку… Смерть уже здесь… ужасно ее приближение… Мне вдруг представилось сегодня, как через несколько дней в этой зале будет стоять гроб, как будут петь панихиду... Я вздрогнула невольно, и мне опять стало страшно...

     Но потом я успокоилась и взяла себя в руки. Есть что-то утешительное в вере... Надо веровать. Вот уже скоро душа покинет своё тело... что будет чувствовать она, какова будет жизнь души после смерти, что ждёт её? Я вся замирала под гнетом этих мучительных вопросов. <...>.

     На этом записи дневника Анны обрывались, да и, судя по дате, вскоре наступила ее ранняя преждевременная смерть. Архивариус заодно прочел несколько писем, писанных рукой Тараса Шевченко и адресованных Анне Канфер. Но ничего особенного в этих письмах не было: сплошные рассказы о мытарствах и заверения в любви. Никаких упоминаний о поэме «Рушник» или строчек из нее Еремею больше не встретилось. Но он все равно был под большим впечатлением от прочитанного. Целые эпизоды из жизни провинциальной барышни встали у него перед глазами, через хаотичные записи этих листочков дневника он словно заглянул в мятущуюся и изломанную противоречиями душу…

     Было уже достаточно поздно, когда архивариус закончил чтение. Дождик на улице прекратился и в чернильной темноте призрачно засветились газовые фонари.

     Еремей расправил затекшие за время долгого сидения члены, потянулся, бережно собрал листки дневника и письма и, уложив их в свой портфель, стал собираться домой, чтобы уже завтра, с новостями нанести визит своей драгоценной Раеньке…

 

XX ЛЮБОВЬ АФОНЬКИ

     Давно ли была масленица, гульба день и ночь, а вот уже и солнышко по-летнему пригревает, почки на деревьях набухли, вот-вот лопнут и брызнут молодой листвой. На носу опять праздник – Пасха. Хозяйки во всех домах наводят порядок – белят, красят, моют, выносят на улицу своё барахло для просушки и проветривания. Все заборы в домах завешаны им. Идёшь по городу и кажется, что двигаешься по рядам огромной ярмарки, где несть числа разнообразным товарам.

      В другое бы время Афонька порадовался приближению праздника, который сулил веселье, кураж и разные проказы, на которые были горазды братья Шубенко. В другое время да, так и было бы, но не теперь. Афанасий не думал ни о празднике, ни о веселье. Он, как на службу, каждый день с утра пораньше отправлялся на подворье купца Смирнова, справиться о здоровье Лизы. Уж сколько недель прошло, как Афанасий вернул её домой, а она всё не могла оправиться. Лиза, в короткие минуты просветления, принимала пищу, безропотно позволяла себя мыть и переодевать, равнодушно смотрела на суетящихся вокруг неё отца и мать, как будто на чужих людей. В остальное время Лиза погружалась в саму себя. Пробиваясь сквозь свой помутнённый разум, она о чём-то упорно думала, как будто хотела вспомнить что-то очень важное. Она не вставала с постели, не выказывала никаких желаний. День ото дня худела и становилась всё бледнее. Мать втихомолку исходила слезами, отец чернел лицом. Приходивший доктор успокаивал их, мол, это со временем пройдёт.

 - Как же, пройдёт?! Она вон с каждым днём худеет и худеет, силы теряет, уже как тень стала, - вопрошала доктора мать, - ужель ничего больше нельзя сделать?

 - Сказать по правде, - отвечал доктор задумчиво, - ей бы не помешала сейчас небольшая встряска, какая-то неожиданность, испуг, в конце концов, чтобы она вышла из этого заторможенного состояния. Клин клином вышибают, знаете ли.

 - Как можно? – вступился в разговор Карп Силыч, отец Лизы, - ведь Вы сами говорили, что всё это у неё от нервного потрясения. А теперь советуете подвергнуть её ещё одному.

 - Да, всё это правда, однако и то, что я вам советую, тоже, правда. Яснее объяснить не могу, не поймёте вы.

     Доктор осматривал, выслушивал отрешённо взирающую на него Лизу и уходил восвояси, оставив родителей в их горе и сомнениях.

     Афанасий не присутствовал при этих разговорах. Он большую часть дня проводил в передней или на улице. Сидел на ступеньках крыльца и ловил каждое движение, каждое слово, каждый шорох в доме. Он ждал и боялся того момента, когда Лиза окончательно придёт в себя и заговорит. «А, вдруг, она меня как-то узнала, когда я приходил в подземелье, приносил ей еду и воду?!», - думал Афанасий.

     Такие мысли его посещали не от трусости. Он не боялся. Готов был понести любую кару за свой проступок. Его мучило чувство стыда и раскаяния. Как-то тогда он будет выглядеть в глазах любимой девушки. Увидеть в её глазах презрение к нему, Афанасию, было для него гораздо страшнее, чем, если бы его приговорили к каторге.

     Сидя на тёплых ступеньках крыльца, Афанасий вспоминал, как впервые, два года назад увидел Лизу. Был Троицин день. Теплынь. Орск разморился на солнышке. По улицам двигались толпы гуляющих. В воздухе витал гул разговоров, смех. Люди улыбались друг другу, раскланивались чинно. Он, Афанасий, со своими братьями Семёном и Наумом, заломив набок картузы и повесив через плечо пиджаки, уверенно двигались в людском водовороте, как всегда, нагло оглядываясь по сторонам, выискивая предлог, к кому бы прицепиться и набезобразничать. У парадного подъезда купца Литвака собралась стайка девушек. Их наряды были так ослепительно ярки, пестры и воздушны, что невольно притягивали к себе взор проходивших мимо людей. Пригожие, румяные, чистые лица девчат, их смешливые глаза и лукавые улыбки никого не оставляли равнодушными. Кто постарше, добродушно взирал на этот красочный цветник, невольно вспоминая себя в их годы. Молодые люди замирали в восторге и восхищении.  Не остался равнодушным и Афанасий. Вид статной, белокурой, с пронзительно синими глазами девушки привёл его в шоковое состояние. Ноги налились свинцом, сердце забухало, как набат. Остолбенело стоял он перед девушками, в упор разглядывая, так поразившую его красавицу, и глупо улыбался. А она раз, другой скосила на него глаза и из них брызнуло синим сполохом, что окончательно ослепило его.

     Девушки о чём-то оживлённо пошептались и, как стайка разноцветных бабочек, упорхнули вдоль по улице. Афанасий, неуклюже поворачиваясь на ватных ногах, долго смотрел им вслед, пока тычки братьев не привели его, наконец, в чувство.

 - Ты что, Афанасий, - смеясь, спросил Наум, - ужель влюбился с разбегу?

 - Иди ты, - смущённо пробормотал Афанасий, но всё же не удержался, спросил, - Кто такая, в голубом платье, глаза синие и волосы, как лён?

     Братья громко расхохотались.

 - Ай, да Афанасий, ай да молодец! Однако у тебя, брат, губа не дура, положить глаз на такую красавицу, вот только…, - сказал Семён.

 - Вот только, - перебивая брата, встрял Наум, - не по себе сук рубишь. Это единственная дочь купца-фабриканта Смирнова, но где он, а где мы? Нам до него, как до неба. Так что брось, пустое дело.

     Но Афанасий не внял советам братьев. Он неотступной тенью следовал за Лизой. Куда бы она ни пошла. Старался чем-нибудь привлечь её внимание к себе и, когда гордая красавица снизошла до того, что позволила ему быть рядом с ней, он был на седьмом небе от счастья. Думалось, что пройдёт какое-то время, и можно будет засылать сватов. Если Елизавета полюбит его, Афанасия, то отец её навряд ли станет чинить единственной дочери препятствие.

     Но не тут-то было. Лиза была к нему снисходительна и только. Постоянно подсмеивалась над его неуклюжими ухаживаниями. То обнадёживала, то кидала в омут. Она не отталкивала Афанасия, но и не приближала особо. Придумала это дурацкое условие «тысяча наличными и пятьсот товаром», только чтобы позлить его. Возможно, ей льстили его покорность, постоянство чувств, готовность выполнить всё, что она только не пожелает. А может в глубине души у неё зрело ответное чувство, только она сама ещё этого не ведала. Афанасий терялся в догадках, злился, ревновал и не находил себе места. Сейчас он проклинал тот день, когда ему в голову пришла шальная мысль упрятать Лизу в подземелье. В доме купца Смирнова давно уже привыкли к его каждодневным посещениям. Отец и мать Лизы всегда радушно приглашали его к обеду. Сам купец смотрел на него, как на будущего зятя. Убитый горем отец, не способный постоянно заниматься своими  делами, зачастую давал Афанасию поручения, связанные с торговыми делами и тот с рвением и ответственностью выполнял их. Домой Афанасий заявлялся поздним вечером и на вопрос Шубенко-старшего: «Где шлялся?», неизменно отвечал: «Гулял».

     В страстную субботу, не успел Афанасий войти в дом купца Смирнова, как ему навстречу кинулась Лизина мать.

 - Афоня, Афоня, - кричала она, - радость-то какая! Господь сжалился над нами, Лиза пришла в себя, разговаривает, хочет тебя видеть.

      У Афанасия гулко заколотилось сердце, в голове тяжело запульсировала кровь, во рту всё пересохло. Мать Лизы уже увлекала его в комнату дочери. Лиза сидела в постели, обложенная со всех сторон подушками. От той здоровой, цветущей девушки осталась одна тень, только глаза, её синие глаза стали ещё больше и излучали мягкий свет. Глядя на неё у Афанасия защемило сердце. Подталкиваемый матерью Лизы, он подошёл к кровати и упал на колени, целуя протянутые к нему руки. Лиза кротко улыбнулась ему и обратилась к матери.

 - Хочу с Афоней поговорить наедине. Позволишь ли ты, маменька.

 - И ладно, и поговорите, дело молодое, спаси вас Бог, - согласно кивая, сказала Глафира Порфирьевна, покидая комнату дочери.

     «Вот оно! – пронеслось в голове Афанасия, - значит, точно она узнала меня там, в подземелье, потому и разговор наедине… сейчас и приговор последует».

     Но Афанасий ошибся. Лиза завела разговор совсем о другом.

 - Послушай, Афоня, что я тебе расскажу. Ты знаешь, я долго болела, в голове моей всё перепуталось, где явь, где сон. Я уже не могу и отличить.

     Лиза отсутствующими глазами уставилась в пространство и на какое-то время застыла в напряжённой позе. Глаза её расширились, подернулись непроницаемой дымкой. Казалось, что она сейчас прибывает где-то в другом месте. Афанасий, пересевший к ней на кровать, держал в своей ладони её вздрагивающую руку и, затаив дыхание, боясь шелохнуться, ждал продолжения рассказа. Но вот Лиза глубоко вздохнула, вполне осмысленно взглянула на Афанасия и продолжила.

 - Ты знаешь, Афоня, там в подземелье мне было так страшно, так страшно! – она сжала руку парня и тревожно смотрела ему в глаза, - ты можешь подумать, что я сумасшедшая, но это не так. Я видела, - она наклонилась к самому уху Афанасия и перешла на шёпот, - в подземелье Упыря, могильщика.

 - Ну, дак что ж тут такого, Лизанька, - как можно беспечнее сказал Афанасий, - мало ли кто бывает в подземелье.

 - Нет, не то, не то ты говоришь, Я видела, - в глазах её застыл ужас, - я видела, как он отрубил голову у какой-то женщины.

 - Бог с тобой, Лизавета Карповна! – воскликнул Афанасий, думая, не повредилась ли она действительно в уме, - какие страсти ты говоришь, да может ли такое быть?!

 - Вот видишь, - потерянно сказала Лиза, - ты мне не веришь. По правде сказать, я и сама не очень уверена. Может это мне со страху померещилось. Но так ясно всё стоит перед глазами. Я уже не в силах в себе всё это носить. Вот рассказываю только тебе одному.

 - Не думай об этом, любовь моя. Выбрось из головы, всё это от больного воображения. Эвон, сколько времени в сознание не приходила.

 - Ты так думаешь, Афоня? Как бы я хотела, чтобы это было только плодом моего воображения, только кошмарным сном. Но, Боже, как эти кошмары меня мучают неотступно.

 - Успокойся, голубушка моя. Тебе перво–наперво сейчас нужно есть и спать побольше, чтобы поправиться, а то, гляди-ко, как с креста снятая.

 - Что ж, я так страшна, - слегка кокетливо спросила Лиза, - что ты теперь и любить меня не будешь?

 - Что ты говоришь, Лизанька?! – возмущённо закричал Афанасий. – Да я за тебя, да я тебя…- голос его перешёл в хрип, - да я умереть готов у твоих ног, вот!

     Слабый, серебристый смех Лизы и её смеющиеся лукавые глаза сказали Афанасию больше, чем слова. Задыхаясь от счастья, он осыпал поцелуями её бледное личико. Непрошенные слёзы туманили ему глаза.

     Лиза обессилено откинулась на подушки, прикрыла глаза и шёпотом попросила позвать родителей. Далеко за ними идти не пришлось. Они сидели на стульях перед дверью дочерней комнаты и ждали, когда закончится их разговор.

 - Тятенька, маменька, - обратилась Лиза к родителям, - примите Афоню, как я его принимаю, с любовью. Суженый он мой.

 - Вот и славно! Афанасий надёжный хлопец. Как, мать, благословляем, - спросил он у жены.

Та в ответ лишь качала согласно головой, заливаясь счастливыми слезами.

     Возвращался Афанасий домой, как на крыльях. Но сквозь радужные мысли и мечты о будущем, непрошено пробивался рассказ Лизы об Упырёве. «Может отцу сказать», - подумал он.

     «Нет, погожу, - тут же окоротил он себя, - возведёшь напраслину на человека, а он ни в чём не виноват». А из головы не выходила Машенька, поповская дочка, найденная с отрубленной головой. Ведь живёт же где-то в их городе злодей, сотворивший этакое!


<hr align="left" size="1" width="33%"/>

[1] Ранняя повесть Льва Николаевича Толстого.

[2] Евангелие от Иоанна,14, 1.