Как хорошо мы плохо жили, прикуривая на ветру


В те баснословные года

нам пиво воздух заменяло,

оно, как воздух, исчезало,

но появлялось иногда.

 

За магазином ввечеру

стояли, тихо говорили.

Как хорошо мы плохо жили,

прикуривали на ветру.

 

И, не лишенная прикрас,

хотя и сотканная грубо,

жизнь отгораживалась тупо

рядами ящиков от нас.

 

И только небо, может быть,

глядело пристально и нежно

на относившихся небрежно

к прекрасному глаголу жить.


Он не дожил трех месяцев до своего двадцатисемилетия. Утром 7 мая 2001 года Борис Рыжий покончил с собой, затянув петлю, привязанную к дверной ручке его екатеринбургской комнаты. 

Его любили, им восхищались. Он добился самого вожделенного для стихотворца - внимания тех, чьи стихи были ему дороги, а мнения важны. Он был на гребне успеха. После дебютов в екатеринбургской печати и питерской "Звезде" (в 1997-м) появились большие публикации в "Urbi", "Знамени", "Арионе"... В престижной поэтической серии "Автограф" вышел его сборник (И всё такое...: Стихотворения. СПб.: Пушкинский фонд, 2000). О нем заговорили журнальные критики. Жюри "Антибукера" отметило его поощрительным призом. В июне 2000 года - немалая для русского поэта удача - его принимали в Роттердаме, на ежегодном поэтическом фестивале, освящённом именем Бродского.

Но за всем этим внешним, анкетным благополучием и преуспеянием роился тот психомахический "страшный мир" - мир душевных междуусобиц и смертельных разладов, который Борис Рыжий с такой настойчивостью воссоздавал и пересоздавал в стихах:


 ...Спецухи, тюрьмы, общежития,

хрущевки красные, бараки,

сплошные случаи, события,

убийства, хулиганства, драки.

 

Пройдут по ребрам арматурою

и, выйдя из реанимаций,

до самой смерти ходят хмурые

и водку пьют в тени акаций...

                Или:

 ...Я родился - доселе не верится -

в лабиринте фабричных дворов

в той стране голубиной, что делится

тыщу лет на ментов и воров...


Европеец и не поймет: как ни странно, Борис Рыжий любил этот несчастный и страшный мир. Этот мир был частью его души. Борис жил в нем, "пользуясь свободами / на смерть, на осень и на слезы":


 ...Будет теплое пиво вокзальное,

будет облако над головой,

будет музыка очень печальная -

я навеки прощаюсь с тобой.

Больше неба, тепла, человечности.

Больше черного горя, поэт.

Ни к чему разговоры о вечности,

а точнее - о том, чего нет...

 

...Свалка памяти: разное, разное.

Как сказал тот, кто умер уже,

безобразное - это прекрасное,

что не может вместиться в душе.

Слишком много всего не вмещается.

На вокзале стоят поезда -

ну, пора. Мальчик с мамой прощается.

Знать, забрили болезного. "Да

ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".

На прощанье страшнее рассвет,

чем закат. Ну, давай поцелуемся!

Больше черного горя, поэт.


Все хорошие стихи - по существу об одном и том же: о любви и смерти. "Радость-Страданье одно!" Потому, вероятно, и кажется, что поэт накликает ими беду, репетирует в них свой уход - свой трагический выход. Теперь, после его гибели, многие строки Бориса обретают пророческий смысл, наполняются сумеречной угрозой, предвосхищают тот последний майский рассвет.


Похоронная музыка

на холодном ветру.

Прижимается муза ко

мне: я тоже умру.


Наверное никто (кроме Иннокентия Анненского) не написал по-русски столько щемящих строк о похоронах и похоронной музыке, как Борис:


Ордена и аксельбанты

в красном бархате лежат,

и бухие музыканты

в трубы мятые трубят... 

              

Для Бориса Рыжего эта уходящая слезная музыка была сродни той, что рождалась под шариком его авторучки, жила в его строфах. Так он и понимал предназначение поэта: поэт - бухой лабух на похоронах дольнего мира, уличный музыкант в его ночной метафизической подворотне:


Над саквояжем в черной арке

всю ночь играл саксофонист,

пропойца на скамейке в парке

спал, постелив газетный лист.

 

Я тоже стану музыкантом

и буду, если не умру,

в рубахе белой с черным бантом

играть ночами на ветру.

 

Чтоб, улыбаясь, спал пропойца

под небом, выпитым до дна, -

спи, ни о чем не беспокойся,

есть только музыка одна.

 

Он и любил подлинную, неигрушечную поэзию (ту, которая убивает, - но чего стоила бы жизнь без нее!) - Пушкина и Блока, Анненского и Мандельштама, Георгия Иванова и Набокова, Бродского... Вообще круг его поэтических интересов был на зависть широк - ему нравились Багрицкий, Слуцкий и Штейнберг, он благоговел перед Кушнером и Рейном, знал и ценил стихи Сопровского и Гандлевского... Да надо ль перечислять!..

Между прочим, он очень почитал Батюшкова, а о батюшковском стихотворении "К другу" писал в частном письме, что не мог бы "без него жить". (Как не вспомнить оттуда: "На крыльях радости летим к своим друзьям - / И что ж? их урны обнимаем".) Батюшков был для него таким же телесным и ощутимым, как друзья и возлюбленные, - и с ним он тоже успел попрощаться, удачно и по-хорошему сконтаминировав мандельштамовское "Батюшков нежный" с блоковским "веселое имя Пушкин":


 ...Денис Давыдов. Батюшков смешной.

Некрасов жёлчный.

Вяземский усталый.

Весталка, что склонялась надо мной,

и фея, что мой дом оберегала.

И проч., и проч., и проч., и проч., и проч...

 В два часа открывались винные магазины

и в стране прекращалась работа. Грузины

торговали зельем из-под полы.

Повсюду висели флаги

В зелени скрывались маньяки.

Пионеры были предельно злы,

и говорили про них: гомосеки.

В неделю раз умирали генсеки...

Откинувшийся из тюрьмы сосед

рассказывал небылицы.

Я, прикуривая, опалил ресницы

и мне исполнилось десять лет.

Он совсем не таков, каким может показаться неискушённому или невнимательному читателю. Многие сегодняшние поклонники его таланта не способны расслышать высокие регистры его голоса, различить тонкие модуляции этой поэзии - они довольствуются её поверхностным слоем, звучанием "блатной музыки" или "есенинской ноты"... Не припоминаю, кстати, чтобы Борис говорил что-либо о Есенине (а, по-моему, лишь о стихах он и говорил - о чем же ещё?) - разве что высказывал справедливую мысль: всё лучшее в Есенине - от Блока, а раз так - вернёмся к первоисточнику... Разумеется, хулиганский жаргон и приблатнённый лирический герой Рыжего - не просто модный "прикид"; что-то такое, конечно, было в составе его крови, в "свалке памяти", в психике, расщепленной выморочным советским отрочеством. Только экзистенциальная бездна, раскрывающаяся за лучшими стихотворениями Бориса, - иного качества и размаха, иного масштаба: не та, что сквозит в тоскливой зэковской песенке, а та, что разверста для нас Державиным.


...Не гляди на меня виновато,

я сейчас докурю и усну -

полусгнившую изгородь ада

по мальчишески перемахну.


Пожалуй, нужно сказать так: главная особенность поэзии Бориса Рыжего, "новый трепет", преподанный им, состоит в том, что он подводит к этой - высокой и полной звёзд - бездне тех, кто без него её никогда б для себя не открыл, - рассказывает им о ней как бы на их языке:


В номере гостиничном, скрипучем,

грешный лоб ладонью подперев,

прочитай стихи о самом лучшем,

всех на свете бардов перепев.

 

Чтобы молодящиеся Гали,

позабыв ежеминутный хлам,

горничные, за стеной рыдали,

растирая краску по щекам...


Впрочем, и сам Борис любил создавать невероятные и подчас опасные мифы о себе и своих приятелях (человек он был не ангельского характера – хотя кто же их, ангелов, знает?). Многие этим мифам верили. Одно оказалось не из области мифологии - ранимость измучившейся души и способность совершить решительный роковой поступок.


И вроде не было войны,

но почему коробит имя

твое в лучах такой весны,

когда глядишь в глаза жены

глазами дерзкими, живыми?

 

И вроде трубы не играли,

не обнимались, не рыдали,

не раздавали ордена,

протезы, звания, медали,

а жизнь, что жив, стыда полна.


Это написано в марте 2001-го - после самоубийства близкого друга. Не смею судить наверняка, но, по-моему, речь здесь идет не только о конкретной трагедии, а о всеобщих "рыданиях" и всеобщих "протезах", переполняющих этот мир. Немотивированного, "первородного" стыда жизни Борис не смог вынести.

Друзей он нежно любил. Только ведь у поэта ничего нет, кроме стихов, чтоб свою любовь выказать (у других нет и этого; все мы, как сказал Шопенгауэр, - дикобразы)... Хотя нет, есть у поэта еще одна вещь - жизнь, и ею он может распорядиться... Свой бездонный ужас он захотел разделить с нами.

 Давно - лет в двадцать, наверное, - Борис Рыжий написал стихотворение:


Мы проводили вечер на даче

   с девочками - возможно ль иначе? -

выбрался я подышать на крыльцо,

   с веточки снял светлячка, по дорожке

сада пошел, светлячка на ладошке

   нес, озаряя светом лицо.

 

Те, что там пили, пели, кричали,

   к стеклам горячие щеки прижали,

свет на лице моем видели - и

   все, удивляясь зеленому свету,

саду дремучему, позднему лету,

   молча стояли, глядели они.

Жил-был школьник

типа чести невольник.

Сочинил дольник:        

я, бля, вас любил.

И пошло-поехало.

А куда приехало?

Никуда не приехало.

Дождь. Нижний Тагил.