Убит собственной жизнью или О пустоте (история еще одной жизни)

На модерации Отложенный

Предупреждение. Герой рассказа полностью вымышлен автором.

Любые совпадения и биографические параллели просят считать случайными.

В моей смерти прошу винить мою жизнь (эпитафия)

 

Он лежал ничком, подвернув под себя правую руку, а левую безвольно бросив вдоль исхудавшего за последний голодный месяц тела. Лежал и слушал, как медленно вытекает из него жизнь. Он умирал. Нет, он не был ранен, не был и особенно болен, если не считать «букетика» хронических недомоганий, обычных для немолодого уже мужчины за пятьдесят, никогда не склонного вести так называемый «здоровый образ жизни». Он был, наконец, убит, и осознавал это. Убит собственной жизнью - нелепой, временами беспечной, временами наполненной то напряженной работой, которой он когда-то умел отдаваться целиком, то немногочисленными его любовями, которые тоже всегда заполняли все его существо, не оставляя места ничему другому. Временами заполненной глухим пьянством; редко в компаниях, чаще одиноким, но никогда – разгульным или скандальным. Во время многодневных запоев душа его блуждала по мирам и ситуациям, созданным или писателями (читал он всю жизнь тоже запойно, с каждой хорошей книгой проживая изнутри чужие жизни как свою собственную), или же - собственным достаточно богатым воображением; иногда как бы прозревая начала и концы всего сущего, но не умея запомнить собственные прозрения и применить их к жизни практической. Он никогда не умел делить свою душу на части и рационально распределять свое внутреннее время между разными заботами согласно приоритетам, которые сам же когда-то для себя устанавливал. Необходимость такого распределения он осознавал разумом, но душа всегда сопротивлялась. «Невелика же ёмкость твоей души», «трудно думать две мысли одновременно» - он еще пытался иронизировать над собой, но получалось плохо. Не смешно как-то. Подступавшая волнами горечь подкатывала комком к горлу и мешала дышать. Веселый гвалт детворы из соседнего детского сада и назойливый стрекот газонокосилки за распахнутой створкой окна доносились как сквозь вату…

Мечтательность Манилова, сочеталась в нем с почти рахметовскими рациональностью в отношениях и нетребовательностью к быту и с почти плюшкинской экономностью по отношению к вещам и времени… Правда, аналитический ум его был устроен сродни уму Ивана Карамазова или Раскольникова, любую мысль он старался додумывать до ее логического конца. Правда, с синтезом было несколько сложнее. Казалось бы, чего ему не хватало? Но даже исследовательский азарт естествоиспытателя и всепоглощающие, как у гетевского молодого Вертера, влюбленности часто сменялись в нем – холодным и отстраненным, аналитическим и безэмоциональным равнодушием ко всем и ко всему, включая собственную судьбу. Слишком часто сменялись. «Какой смысл?» или «Какая разница?» - как бы ни был он увлечен или занят, эти давно надоевшие вопросы рано или поздно заслоняли обозримые горизонты, и набранная было инерция жизненного и житейского движения гасла в серой вате бессмысленной и бесцельной пустоты. То, что еще недавно имело объем, цвет, вкус и запах, превращалось в мятый клочок размокшей во рту промокашки… И тогда наступали многодневные периоды апатии и почти физиологического отвращения к любого рода деятельности. Даже еда, казалось, не имела вкуса. Ни один процесс не доставлял удовольствия – само понятие «удовольствие» превращалось в ноль, в ничто… Необходимость любого, даже самого мелкого движения превращалась в докучную обузу. Отказывало и чувство юмора – отступало перед лицом всеразъедающего беспощадного анализа. Тогда он мог сутками лежать, пытаясь занять ускользающее внимание чтением книг, в которых калейдоскопом мелькали чужие деятельные судьбы.

И – никаких желаний. Совсем никаких. Кто это сказал: «Нет желаний – нет и человека»?.. «Инферно-депрессия» - так стал он называть про себя такое состояние, после того, как оно посетило его во второй раз. Первый раз она постигла его лет в восемнадцать, на втором курсе университета, как-то под утро, в недобрый Час Быка, и более не оставляла, настигая без видимой периодичности и связи с житейскими событиями.

Поэтому почти все его жизненные и житейские приобретения рано или поздно оборачивались потерями. Так он потерял семью, оставив еще молодую жену с двухлетним сыном. Совместное бытие в едином замкнутом пространстве с безразличным уже, но, тем не менее, требующим своего (и требующим по праву!) существом оказалось невыносимой пыткой. Он начинал приобретать вкус к одиночеству (позже ему поставят диагноз: «социопатия»). Потерял и вторую жену, которую, впрочем, и приобретением назвать было трудно: пытаясь заполнить вновь возникшую в душе пустоту, он просто бессознательно придумал себе новую любовь, ее образ, в соответствии с которым несколько перестроил и свой – образ того, кем он всегда хотел быть. Или – думал, что хотел. Или – хотел думать, что хотел... Не прошло и года, как иллюзии рассеялись. За эти иллюзии он заплатил потерей «добропорядочной» репутации (которой, впрочем, никогда особенно и не дорожил) и мучительным по своей длительности возвратом на прежнее место работы и жительства («вторая» жила в другом городе, переезжать к нему наотрез отказалась, и он, в порыве очередной надежды на «настоящую» жизнь, сдуру бросил все, чтобы быть с нею).

После защиты кандидатской диссертации пошла, вроде, в гору научная карьера. Его публикации хвалили. Но «реформа» российской науки сделала невозможной работу в прежнем «лихом» стиле удовлетворения собственного любопытства и жажды впечатлений за казенный счет, а «добывать», «пробивать» и «выбивать» средства он никогда не умел и, хуже того, категорически не хотел уметь. И после нескольких лет бессмысленного, полунищего и бесперспективного серого прозябания в стенах родного института (яркого научного таланта Бог ему не дал, хотя работал он всегда честно и добросовестно и никогда не просил больше, чем давали) он решил плюнуть и на работу. «Слюной. Как плевали еще до эпохи диалектического материализма», по выражению известных некогда классиков. Удивительно быстро он стал в институте, где проработал более четверти века, практически чужим, если не считать пары друзей-коллег, почти полностью поглощенных, впрочем, собственными проблемами, рабочими и семейными. Пустота сгустилась вокруг, и призраки бесславного «подзаборного» конца замаячили перед внутренним взором все чаще и явственней.

Кстати, о «маниловщине». Иногда он строил планы. И даже разрабатывал их детально; причем ярко, как бы воочию, представляя себе каждый этап их исполнения. Воображение у него, как уже было отмечено, работало неплохо. По окончании разработки – в сознании планы эти оказывались уже как бы и выполненными, и практического воплощения уже как бы и не требовали – удовлетворение от планируемого достижения уже было получено «передним числом». Так он обманывал себя и собственные лень с инертностью, не пытаясь ни искать им оправдания, ни бороться с ними – не видел смысла.

Денежных накоплений и ценных бумаг он, будучи фаталистом, не имел никогда (зато его практически не затронули ни «павловская» реформа 1991 г., ни последующие банковские кризисы и дефолты, а также аферы «МММ» и иже с ним). Ходить на работу к определенному утреннему часу и каждый день выполнять одни и те же затверженные действия – отучила Академия, хотя случалось ему лет двадцать назад и продавцом в круглосуточных киосках подрабатывать. Некоторые надежды на удовлетворение хотя бы первичных нужд подавал Интернет. Но надежды эти так и остались надеждами – он привык к четко и конкретно поставленным задачам, а требования «сетевого маркетинга», «менеджмента» и рекламы оказались слишком расплывчатыми и неопределенными. То же относилось, оказывается, и к предполагаемой «зарплате». Задолженности по бытовым платежам и личные долги (что-то же он все таки ел, хоть и почти не ощущая вкуса, и даже пил, хотя запои практически прекратились; да и за Интернет нужно было платить) росли. Вокруг рушилась, приходила в упадок и видоизменялась до неузнаваемости привычная было ему страна, и нахрапистая новая, молодая, энергичная, но совершенно чуждая ему жизнь все настойчивее требовала освобождать жизненное пространство, которое и без того становилось для него все теснее. А внутри ширилась и разрасталась та же самая проклятая пустота: «А какой смысл?» «Какая разница?» - все чаще ловил внутренний слух проклятые «вечные вопросы».

Лицедейство, наглость, пронырливость и изворотливость практически нищих бомжей и полубомжей, ухитряющихся выживать чуть ли не вместе с крысами, претили ему, хотя он давно научился изображать эмоции, которых вовсе не испытывал, даже если искренне хотел бы испытывать именно их. В таких случаях он включал в себе некую «кнопку», нужная эмоция начинала «звучать» в мозгу, порождая иногда любопытные эффекты. Но хватало этого до ближайшего сна, после чего он еще долго испытывал разбитость и еще бόльшую опустошенность. Так что, энергии, физической и психической, это потребовало бы слишком много – давящая усталость, которую он все чаще начинал чувствовать с самого утра, давно уже перешла в хроническую форму.

И тогда ему окончательно все надоело. Нет, вульгарный суицид – это не для него, слишком пошло. Кроме того, он боялся боли. Но все оказалось гораздо проще. Трудно было, как в поговорке, только первые семь дней. Потом сосущая боль в желудке и голодные рези постепенно сошли на нет, а отупевший без питания мозг как-то вдруг перестал принимать панические сигналы организма. Образ же переливающегося изнутри шара из дымчатого хрусталя-раухтопаза становился в мозгу все ярче и отчетливее, вспыхивая иногда нестерпимым сиянием, обещающим скорое освобождение.

…И вот он лежит ничком, подвернув под себя правую руку, а левую безвольно бросив вдоль скелета. Лежит и слушает, как медленно, по каплям, вытекает из него жизнь. Он умирает. Нет, он не был ранен, не был и особенно болен физически. Он, наконец, убит, и осознаёт это. Убит собственной жизнью.

…Последняя судорога свела икроножные мышцы, пальцы ног и рук, губы сами собой сложились в ироническую улыбку. Спи, дорогой. Может быть, в следующий раз тебе повезет больше…

13 июля – 09 августа 2012 г.