Выдержки из воспоминаний белогвардейского генерала А. Г. Шкуро.

Командующий Добровольческой армией генерал-лейтенант В. З. Май-Маевский 19 июня (2 июля) 1919 года отправил генерал-лейтенанту Андрею Григорьевичу Шкуро телеграмму следующего содержания: «Действия частей вверенного Вам корпуса дают яркий образец высокой воинской доблести, в которой Вы воспитали славных кубанцев и терцев. Поручая Вам командование Западным фронтом армии, я не сомневался, что вновь подчиненные Вам части окажутся достойными своего вождя, и они подтвердили это блестящими делами по овладении Екатеринославом, Александровском и Мелитополем. От души благодарю Вас за прекрасное командование и блестящее руководство ответственными операциями и прошу передать вверенным Вам войскам мое преклонение перед их подвигами…»
А. Г. Шкуро "Записки белого партизана":
[1917 год]
"Приказ № 1 и беспрерывное митингование, пример которому подавал сам глава Временного правительства — презренный Керенский, — начали приносить свои плоды: армия и особенно ядро ее — армейская пехота — стали разлагаться неуклонно и стремительно. По улицам Кишинева ходили толпы разнузданных солдат, останавливавших и оскорблявших офицеров. Желая оберечь своих казаков от заразы, мы, офицеры, стали проводить все наши досуги среди них, стараясь привить им критическое отношение к крайним лозунгам, проповедовавшимся неизвестно откуда налетевшими агитаторами, а также внушить необходимость доведения борьбы до победного конца. (...) С другой стороны, отношения между пехотой и казаками, получившими прозвище «контрреволюционеров», приняли столь напряженный характер, что можно было ежеминутно опасаться вспышки вооруженной междоусобицы."
"На меня полетели телеграммы с жалобами в Питер к самому Керенскому. Нужно было уходить, ибо стало ясно, что вот-вот начнется война между комитетчиками и казаками. Я занял силой кишиневский вокзал, добыл поездной состав и двинулся на Кубань. Нас всюду везли как экстренный поезд. Казаки держали себя безукоризненно.
18 апреля 1917 г. (1 мая нового стиля) мы подъехали к Харцизску. Уже издали была видна громадная, тысяч в 15, митинговавшая толпа. Бесчисленные красные, черные, голубые (еврейские) и желтые (украинские) флаги реяли над нею. Едва наш состав остановился, как появились рабочие делегации, чтобы осведомиться, что это за люди и почему без красных флагов и революционных эмблем.
— Мы едем домой, — отвечали казаки, — нам это ни к чему.
Тогда «сознательные» рабочие стали требовать выдачи командного состава, как контрреволюционного, на суд пролетариата. Вахмистр 1-й сотни Назаренко вскочил на пулеметную площадку.
— Вы говорите, — крикнул он, обращаясь к толпе, — что вы боретесь за свободу! Какая же это свобода? Мы не хотим носить ваших красных тряпок, а вы хотите принудить нас к этому. Мы иначе понимаем свободу. Казаки давно свободны.
— Бей его, круши! — заревела толпа и бросилась к эшелону.
— Гей, казаки, к пулеметам! — скомандовал Назаренко.
В момент пулеметчики были на своих местах, но стрелять не понадобилось. Давя и опрокидывая друг друга, оглашая воздух воплями животного ужаса, бросилась толпа врассыпную, и лишь стоны ползавших по платформе ушибленных и валявшиеся в изобилии пестрые «олицетворения свободы» свидетельствовали о недавнем «стихийном подъеме чувств сознательного пролетариата»."
"Энзелийский гарнизон уже пришел в состояние разложения. Там задавали тон потерявшие всякий воинский облик матросы Каспийской флотилии. Местные войсковые комитеты выносили демагогические резолюции и решения, окончательно сбивавшие с толку бросивших службу и слонявшихся без дела солдат. Появление моих бравых партизан, сохранивших полную старорежимную дисциплинированность, отвечавших по-прежнему на приветствия офицеров и щеголявших молодцеватым отданием чести, становившихся часто мне, как начальнику отряда, во фронт, не могло не оскорбить «революционного сознания» энзелийского сброда. Произошел ряд столкновений между пехотинцами и партизанами, доходивших до крупных потасовок; особенно острые столкновения возникали у казаков с матросами.
Глубоко презиравшие матросов казаки раз действительно хватили через край. Дело в том, что начальник энзелийского гарнизона, с согласия и одобрения местных комитетов, издал приказ, запрещавший принявшую безобразные размеры азартную игру в карты. Вышедшие прогуляться в городской сад 3–4 казака увидели толпу матросов, ожесточенно резавшихся в «три листика».
— Вот, — сказал один из казаков, — ваша революционная дисциплина. Ваши же комитеты запрещают карточную игру, а вы в публичном месте целой толпой играете в карты. К чему же тогда все эти комитеты? Лишь для того, чтобы мешать начальству работать?
Матросы вознегодовали и набросились на казаков, попрекая их 1905 г., когда казачество подавляло революцию. Казаки возражали достаточно резко. Слово за слово... Казаки взялись за плетки и, отодрав хорошенько нескольких матросов, поставили перепуганных игроков на колени и заставили их пропеть «Боже, Царя храни»; при этом они «поощряли» плетками тех, кто пел, по их мнению, фальшиво или без достаточного воодушевления.
Этот случай переполошил все комитеты, и ко мне полетели жалобы на моих подчиненных. Расследовав дело, я признал, что казаки действительно виноваты в том, что принудили матросов петь гимн, и наложил на них за это своей властью дисциплинарное взыскание. Поведение же матросов, вынудившее казаков применить плети, я признал, в свою очередь, провокационным и потребовал наказания. Дисциплинарные комитеты были вынуждены посадить матросов на месяц под арест. Тут уж «товарищи» обиделись совершенно. Особенно бесило их полное игнорирование казаками Приказа № 1, этого краеугольного камня невиданной прежде революционной дисциплины. Полетели телеграфные жалобы генералу Баратову и комитету в штаб корпуса. Ежедневно происходили свалки и драки. Мои казаки, сильные взаимной выручкой и артистически владевшие оружием, отнюдь не давали себя в обиду. Впрочем, дело редко доходило до серьезных кровопролитий, если не считать таковыми кровоподтеков от казачьих нагаек."
"Дорогой мы встречали подчас возвращавшихся с фронта агитаторов, многие из коих были рады свежей аудитории, за каковую считали моих партизан. Казаки очень охотно выслушивали этих носителей нового мировоззрения, но, однако, редко кто из них уходил после этого целым. Обыкновенно после окончания дискуссии, и притом по собственной инициативе, неблагодарные казаки их сильно пороли плетками. Так они высекли, между прочим, одного весьма красноречивого «высокопоставленного» господина Финкеля, комиссара Бакинского комитета, командированного в штаб ген. Баратова и пытавшегося разъяснить станичникам контрреволюционность моего мировоззрения. После этого агитаторы, вероятно, сочли мой отряд недостаточно подготовленным к восприятию новых идей и стали искать более благодарной аудитории. Во время пути по крайней мере мы их больше не слыхали."
"Между Энзели и Казвином, у этапа Имам-Заде-Раше, мой автомобиль был внезапно остановлен преградившей дорогу толпой вооруженных солдат, которые потребовали, чтобы я назвал себя. Услышав мою фамилию, толпа заревела в восторге. Солдаты объявили, что я арестован в качестве известного контрреволюционера. Затем они собрались на митинг, чтобы решить, что со мной делать. Голоса разделились: одни требовали расстрелять меня немедленно, другие же, опасаясь позднейших репрессий со стороны моих казаков, склонялись к тому, чтобы я был отправлен на суд комитета этапного батальона.
Не теряя драгоценного времени, я устроил, в свою очередь, военный совет со своим верным Чайкой и с шофером привезшего меня автомобиля. Решено было, что шофер выведет тихонько свою машину на шоссе, посадит ожидающего там Чайку и к утру доставит его в Казвин, чтобы вызвать на выручку меня моих партизан. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мои казаки, да и то в самом ограниченном, за малочисленностью автомобилей, количестве, могут прибыть в Имам-Заде-Раше лишь через несколько дней, ибо они могли быть от меня не ближе Хамадана. Но я знал трусость «товарищей», которые не решатся тронуть меня хоть пальцем, если будут знать, что это не пройдет для них безнаказанно. Когда автомобиль зашумел во мраке, увозя Чайку, я крикнул что есть силы ему вслед:
— Пусть немедленно все казаки мчатся сюда и устроят по мне хорошие поминки.
«Товарищи» переполошились и, конечно, решено было меня не расстреливать. Я спокойно заснул на своей бурке. Утром меня повезли в автомобиле на суд этапного комитета. Войдя в комитетское помещение, я раскричался на его чинов:
— Как смели вы задержать, лишить свободы меня, начальника отдельной части, спешащего на фронт по делам службы? Мною вызван сюда мой отряд. Он вас научит порядкам — ни один из вас не избегнет веревки!
Испуганные комитетчики стали извиняться в своей «ошибке» и взмолились о прощении. Однако я переписал их фамилии (вследствие чего, как я слышал позже, большинство из них разбежалось), потребовал себе машину и уехал. Примчавшийся на рассвете в Казвин Захар Чайка наделал там шуму. Услышав от телефонистов, что мои казаки, вызванные меня выручать, обещались изрубить по дороге всех комитетчиков, многие из них также поспешили предусмотрительно навострить лыжи."
"Выйдя из первой сотни, после того как там поздравил казаков, и направляясь ко второй, я проходил по двору; шел несколько впереди сопровождавших меня офицеров и казаков. В это время грянул залп, как мне показалось, с кровли соседнего туземного дома. Я почувствовал сильный удар в грудь, упал и потерял сознание.
Офицеры и казаки бросились к месту, откуда стреляли, и открыли огонь по убегавшим в темноте фигурам. Это были большевистские агенты, решившие убить меня, как заклятого врага большевизма. Положенный на казачью бурку, я был отнесен в казармы, где прибежавший доктор осмотрел меня. Выяснилось, что пуля, направленная мне в грудь против сердца, ударившись в костяные гозыри черкески, отклонилась влево, пробила грудную клетку возле самого сердца, вышла наружу под левую мышку и пронзила левую руку, не задев, однако, кости, оставив таким образом 4 отверстия.
Когда я пришел в себя, то лежал на топчане, облитый кровью, обильно струившейся из ран. Нагнувшийся надо мной доктор Коренев поспешно бинтовал меня. Как в тумане плыли передо мною суровые лица казаков, смотревших на меня полными слез глазами. (...)
Меня вновь переложили на бурку и тихо и осторожно вынесли во двор, где стояли пожелавшие меня видеть все казаки моего отряда. Услыхав, что рана не смертельна, они разразились криками «ура», и хор трубачей грянул Кубанский войсковой марш. Перенесенный на квартиру, я впал в лихорадочную нервозность и просыпался тотчас же, лишь только замолкала успокаивавшая меня музыка. И долго, долго, до полного изнеможения, играли под окнами мои добрые трубачи." (...) "...покидая отряд близ Казвина и не желая, чтобы казенные деньги были захвачены «товарищами» и пошли на усиление большевизма, я роздал их офицерам отряда, с обязательством вернуть мне по первому моему требованию впоследствии."
[1918 год]
"...наш эшелон достиг наконец пределов Терской области. От терских казаков мы узнали, что делается на белом свете. Невеселые сообщили они нам новости: большевики заключили предательский мир с немцами в Брест-Литовске;генерал Корнилов убит в феврале под Екатеринодаром, а Терский атаман Караулов тоже убит на станции Прохладной; Кубань, а за нею и Терек признали советскую власть. В наш эшелон стали подсаживаться какие-то подозрительные личности, именовавшие себя делегатами разных, неизвестных прежде, организаций, командированными якобы для приветствия возвращавшихся на родину казаков. Это были большевистские соглядатаи, на обязанности которых лежало ознакомление с настроением казаков, а может быть, и составление проскрипционных списков тех, кто критически относился к советской власти и мог впоследствии оказаться ей опасным.
Эти люди пытались побудить казаков истребить своих офицеров, убеждая их в том, что казачьи части, возвращавшиеся на родину вместе со своими офицерами, считаются заведомо контрреволюционными и навлекают на себя большие неприятности, что все офицеры будут расстреляны большевиками и что поэтому лучше бы это сделать заблаговременно самим казакам. Однако хоперцы, привыкшие любить и уважать своих офицеров, не пожелали совершить над ними какого-либо насилия. Наоборот, они тайно предупредили офицеров о том, что им надо уходить и распыляться во избежание грозящей гибели. На последнем перегоне, не доезжая станции Минеральные Воды, где, как я слышал, был большевистский контрольный пункт, пользуясь тихим ходом поезда, я соскочил на полотно и пошел пешком, в обход этой станции, затем, на ходу же, вновь вскочил в товарный вагон и, не замеченный никем, приехал зайцем в Кисловодск, где жила моя семья."
"Однажды утром на Пятницком базаре я встретил своего старого вахмистра, казака станицы Бекешевской Наума Козлова. Он сделал мне незаметный для посторонних знак, что узнал меня, и последовал за мной в укромное местечко, где мы могли поговорить с ним по душам, не привлекая на себя ничьего внимания. Наум Козлов был пожилой, рассудительный казак, хорошо знающий казачий быт и тонко разбирающийся в казачьих настроениях. Он пользовался большим уважением и влиянием в своей станице. По словам Наума Козлова, в начале советской власти ей поверили и считали, что она знаменует собой начало казацко-мужицкого царства. Однако когда в станичных советах вместо уважаемых хозяев засела и стала верховодить местная голытьба, пропившие разум пьяницы, хулиганы, высланные сходом конокрады и вообще лишь подонки казачества и иногородних, советы перестали пользоваться каким-либо уважением; наоборот, их стремление вмешиваться и регламентировать жизнь в станице стало вызывать всеобщее негодование. Старый антагонизм с инородцами сильно обострился, ибо иногородние стали требовать себе земельных наделов и Советы поддерживали эти их тенденции. Насильственные отнятия земель, открытый грабеж под видом реквизиций — всё это страшно возмущало казаков. Вообще повторилась старая история — все очень охотно готовы были делить чужое имущество, но никто не хотел делиться своим.
На почве общей бессудности и бесправия обострились отношения и между казаками. Бедные косились на зажиточных; те, кто работал, опасались, что плоды их трудов будут у них отняты впоследствии. Семейства, потерявшие на войне своих сочленов, не только перестали получать какую-либо поддержку от общества, а наоборот, им ставилось в укоризну участие их близких в «империалистической бойне». Бесконечное митингование и всякого рода съезды с их крикливым бахвальством и бестолочью сумбурных речей отнюдь не способствовали устроению жизни на местах. Попытки большевистских властей обезоружить казаков и вооружить иногородних вызвали взрыв негодования среди казачества. Чувствовалось, что так дело дальше продолжаться не может. Назревала гроза, которая могла ежеминутно разразиться. Казачество ждало лишь вождя; если бы таковой явился и поднял знамя восстания, казаки восстали бы поголовно и повсеместно."
"Несмотря на весь мой маскарад, она сразу опознала меня и положительно обомлела от ужаса. Придя в себя, чуть не на коленях стала умолять меня уехать скорей и не губить ее мужа; говорила, что он уже подвергался многократным обыскам и был даже арестован и что если кто-либо из живущих поблизости большевиков узнает, что я заходил к нему во двор, то гибель всей их семьи неизбежна. В это время пришел и сам сотник; он тоже сильно струсил, увидев меня, поспешно вернул мне потребованные от него деньги и явно стремился выпроводить меня поскорее. Однако я успел выведать от него, что в Баталпашинской не только большинство казаков, но и многие иногородние из тех, кто позажиточнее, ненавидят большевиков и мечтают о свержении советской власти, а учитывающие это настроение коммунисты стараются застраховаться путем арестов, террора и беспощадных расстрелов, от которых уже погибло множество офицеров и наиболее видных казаков. По станице ходят слухи, что полковник Шкуро скоро подымет восстание и казаки очень на меня надеются."
"На Фоминой неделе я вышел однажды прогуляться по парку. Я не был загримирован, но по покрою своей одежды смахивал скорее на мастерового средней руки. В одной из аллей мне встретилась группа людей, человек семь, обвешанных дорогим оружием и одетых в новенькие, нарядные черкески. Поравнявшись со мною, они остановились. Я посмотрел на них и встретился глазами с бывшим некогда у меня сотенным фельдшером Гуменным. Он торопливо подозвал к себе какого-то человека семитского типа и с револьвером за пазухой, и что-то сказал ему. Прикинувшись равнодушным, я зашагал было дальше, но еврей догнал меня.
— Вы полковник Шкуро? — спросил он меня.
Чувствуя, что дело дрянь, но отпираться нелепо, раз я уже опознан Гуменным, я ответил утвердительно.
— Вас хочет видеть Главнокомандующий революционными войсками Северного Кавказа, товарищ Автономов...
Я последовал за евреем. Отделившись от группы, Гуменный подошел ко мне:
— Разве вы не узнаёте меня, господин полковник? Я ваш бывший сотенный фельдшер Гуменный. Помните, может быть, когда вы формировали в Полесье ваш партизанский отряд, я пришел проситься к вам. Вы же мне изволили тогда ответить, что «мне в отряде сволочи не надо».
— Что-то не припоминаю, — возразил я, хотя прекрасно помнил этого вечного жалобщика и кляузника, бывшего в постоянной оппозиции к начальству..."
"За обедом Автономов рассказывал весьма ярко и образно о том, что казачество недовольно большевизмом. При этом проглядывало его несколько ироническое отношение к советской власти. Он высказал мнение, что крупной ошибкой со стороны большевистских главарей было их неумение привлечь на свою сторону офицерство, которое сидит по тюрьмам и истребляется бессудно. Опасаясь с его стороны какой-либо провокации, мы вели себя весьма сдержанно. (...) Я возразил, что офицеры боятся довериться советской власти; офицерство не имеет даже возможности собраться, чтобы обсудить подобный вопрос, ибо рискует при этом арестом или даже расстрелом; оно обезглавлено, обескровлено и вынуждено терпеть, но рано или поздно восстанет вместе с казачеством и сбросит советское иго.(...) Затем он рассказал, как защищал красный Екатеринодар от атаковавших его добровольцев под начальством генерала Корнилова. (...) Озлобленные жестокими потерями, большевики выместили свою злобу на буржуазной части населения Екатеринодара, выволакивая на улицу и убивая всех, кто им попадался на глаза.
«Несмотря на все мои усилия, я не был в состоянии в течение почти трех дней прекратить это безобразие, равно как и глумление над трупом Корнилова, который «товарищи» откопали, долго таскали его голым по улице и сожгли в конце концов. За оборону Екатеринодара я получил свой нынешний пост, но советские воротилы не считаются со мною. Командующий Таманской армией Сорокин совершенно согласен со мною в необходимости вновь организовать настоящую русскую армию»."
"Автономов объяснил мне, что он едет на днях в Екатеринодар, где совместно с Сорокиным арестует местный ЦИК и пришлет мне затем в бронированном поезде 10 000 винтовок, пулеметы и миллион патронов, а также крупную сумму денег. Я же должен обязаться гарантировать ему и Гуменному жизнь и прощение со стороны белых войск в случае удачного осуществления его планов. Автономов хвалился, что он уже при посредстве Гуменного передал Добровольческой армии на станции Тихорецкой несколько составов с вооружением. Из последующего рассказа его о численности и дислокации Добровольческой армии я убедился, что разведка у него была поставлена образцово. — Добровольцы нас непременно поколотят, несмотря на свою малочисленность, — сказал Автономов, — ибо население ненавидит большевиков, а белых оно не знает и склонно их идеализировать. (...) Пользуясь случаем, я попросил Автономова походатайствовать за бывшего Кубанского наказного атамана — генерала Бабыча, у которого большевики производили частые обыски и вообще стремились всячески унизить старика, прослужившего верой и правдой 50 лет и которому теперь поздно менять свои взгляды. Автономов тотчас же выдал мне на руки бумагу, в коей запрещалось кому бы то ни было беспокоить старого атамана."
"На Ессентукском вокзале, куда подошел бронепоезд Главковерха, его уже ждали многочисленные комиссары. Среди них были Ной Буачидзе, председатель наркомов Терской народной республики; Булэ, председатель Пятигорского совдепа, — взяточник и вор, славившийся своей жестокостью; Фигатнер, терский военный комиссар из народных учителей, а также терский комиссар внутренних дел, еврей, идейный большевик и культурный человек, пользовавшийся симпатиями населения за свою внимательность к арестованным и доступность, и Лещинский, энергичный, умный и хитрый еврей,присланный из Москвы для сбора контрибуции с буржуазии. Автономов познакомил нас; пришлось подать им руку. Во время представления кто-то из комиссаров назвал меня «товарищем». Я запротестовал и объяснил, что приглашен сюда не в качестве товарища, а в качестве полковника. Услышав мои слова, Автономов поддержал меня и просил комиссаров называть меня по чину." (...) "Несколько простых казаков взяли, в свою очередь, слово.
— Какое может быть у нас, казаков, к большевикам доверие, — сказал один из них, — когда они нас обезоруживают. В нашей станице понаехавшие красноармейцы поотымали даже кухонные ножи.
— Вы просите, чтобы мы выставили полки, — возражал другой, — а потом заведете наших детей невесть куда на погибель.
Вообще из выступлений казаков у меня создалось впечатление, что они совершенно не склонны доверяться большевистским зазываниям и даже приход немцев считают меньшим злом, чем владычество большевиков."
"Меня водили на допрос пешком и под конвоем, в местный Совдеп, помещавшийся в гостинице «Париж», в которой впоследствии стоял я со своим штабом; водили мимо казарм красноармейцев, которые, узнав, что ведут казачьего офицера, осыпали меня бранью и требовали даже моей выдачи для самосуда. Раз они даже открыли по мне огонь из окон, но мои конвоиры не растерялись и ответили также огнем; красноармейцы убежали. На допросах я держался нахально и жаловался на кисловодских комиссаров."
"В Ессентуках у меня была организация, возглавлявшаяся станичным комиссаром (так большевики окрестили станичных атаманов) прапорщиком Глуховым. Оказалось, что Глухов был уже отстранен большевиками от должности за неисполнение декретов и даже просидел некоторое время под арестом, но дела по организации шли у него блестяще. Не было лишь денег на покупку пулеметов, приторгованных Глуховым у красноармейцев. Я дал ему на это 4000 рублей."
"Наконец добрались до седловины между двух гор. Это была так называемая Волчья поляна. Под исполинским дубом стоял сложенный из сучьев шалаш; возле него была воткнута пика, и на ней трепетал мой значок — волчья голова на черном поле.
— Смирно! Равнение направо, господа офицеры! — раздалась команда подполковника Сейделера, стоявшего на правом фланге небольшой шеренги офицеров и казаков. Затем он подошел ко мне с рапортом: — Господин полковник! Во вверенной вам армии налицо штаб-офицеров 2: Слащов и Сейделер; обер-офицеров 5: подъесаул Мельников, поручик Фрост, прапорщик Лукин, прапорщик Макеев, прапорщик Светашев; казаков 6: вахмистр Перваков, вахмистр Наум Козлов, урядники Лучка, Безродный, Совенко, Ягодкин; винтовок — 4, револьверов — 2, биноклей — 2...
— Здорово, Южная кубанская армия! — крикнул я. — Приветствую вас с началом действительной борьбы. Глубоко верю, что с каждым днем армия наша станет все увеличиваться и победа будет за нами, ибо наше дело правое, святое.
Восторженные крики «ура» были мне ответом. Так началась новая эра моей жизни. "
"Однако наше местопребывание постепенно становилось известным окрестному населению. К нам стали приходить пастухи, казаки, наконец, даже бабы, приносившие нам гостинцы. Тут случилось еще одно досадное обстоятельство: поехавший в станицу Бекешевскую вахмистр Перваков и еще один казак напились там после спора на политические темы и выпороли одного большевизанствующего мужика. Вскоре после этого в Бекешевскую прибыл большевистский карательный отряд в составе роты пехоты с пулеметами и полевым орудием, назначенный для нашего уловления. Надо было менять убежище. (...) Как выяснилось впоследствии, карательный отряд, уже после нашего ухода, обстрелял поляну из пулемета и атаковал ее пехотой. (...) Однажды мы имели даже бой с двадцатью красноармейцами, засевшими в засаду на одном хуторе и встретившими мой отряд огнем, а затем перешедшими в атаку. Однако после короткого боя, причем мною была пущена обходная колонна из двух человек, красноармейцы бежали с поля битвы, побросав свое оружие, которое, таким образом, досталось нам. Там мы взяли 15 винтовок, коней, хлеб и одежду. (...) Тем временем мой отряд увеличивался пробиравшимися к нам добровольцами и состоял уже из 25 человек."
"Однажды я получил сведения, что в Бургустанском станичном управлении назначен митинг, на котором должны были выступить комиссары, приехавшие, чтобы потребовать от станичников помощи для поимки меня и моего отряда. Опасаясь, что это их выступление может отразиться нежелательным для меня образом на психологии казачества, я решил ответить им по-своему. В день митинга, когда стало уже темнеть, я выехал из своей штаб-квартиры в сопровождении шести вооруженных и снабженных ручными гранатами казаков. Поверх черкесок у нас были бурки. У въезда на станичную площадь я оставил четырех казаков, приказав им в случае тревоги, стрельбы или взрывов бомб броситься мне на помощь; сам же, в сопровождении вахмистра Первакова и урядника Безродного, поехал к станичному управлению. (...) Громкий говор, смех, шум, люди стоят кучами.
— Товарищи казаки, — возгласил комиссар, — сядьте по местам; прибыл и хочет говорить с вами делегат от полковника Шкуро.
Гробовая тишина.
Широкими шагами вышел я на середину зала, обернулся лицом к двери и остановился; полусбросил с себя бурку и положил одну руку на кинжал, держа опущенный вниз револьвер. Сотни загорелых лиц смотрели на меня изумленно полными напряженного внимания глазами.
— Я — полковник Шкуро. Здравствуйте, братья бургустанцы! — крикнул я что было сил.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — раздался вдруг бешеный, неудержимый, надрывный крик, от которого закачались лампы и задрожали стекла, а у меня пошли круги перед глазами. Я почувствовал всем своим существом, что взял их за живое, что это победа... Тогда я заговорил с ними краткими, сильными, понятными казаку словами. Охарактеризовал весь ужас советской власти, напомнил им о погубленном отечестве, о тысячах невинных жизней, павших жертвами произвола и насилий, и о пролитой казачьей крови, вопиющей к небу о мести. Вместо нашего покойного героя ведут славных добровольцев генералы Алексеев и Деникин.
— Приготовляйтесь к восстанию! Будут жертвы, кровавые жертвы с нашей стороны, но лучше казаку умереть на поле битвы, чем и далее влачить бесславное ярмо большевистских рабов!
Когда я кончил, старики бросились ко мне, плача, приветствуя, обнимая. Вдруг отворилась дверь, и вошел, сильно под хмельком, молодой казак.
— Это что еще за белогвардейщина? Опять офицеры появляются. Чего же смотрят комиссар и красноармейцы? Почему не арестуют его?
Окружавшие меня старики испуганно шарахнулись в стороны и как-то сразу поникли. Не желая проливать крови, я решил, однако, оставить поле за собой.
— Как смеешь ты, пьяная рожа, являться сюда, где твои деды и отцы решают участь казачества? Если вы, старики, — обратился я к ним, — не обуздаете своих щенков и они будут мутить народ, как мутили на фронте, то все равно ваша станица погибнет и от нее не останется камня на камне.
Сзади меня хлопнула дверь и раздался стук прикладов. Это входили, проталкиваясь через народ, вызванные кем-то красноармейцы.
— Дорогу, — рявкнул я и направился к двери, с револьвером в поднятой руке. Люди шарахнулись, я вышел, вскочил одним прыжком на коня, и через минуту мы уже мчались карьером по пустынным улицам станицы. Захватив ожидавших меня казаков, мы проскакали версты полторы от станицы. Погони не было."
"Было решено сделать налет в ночь на 10 июня на станицу Суворовскую. Стали готовиться. Мои партизаны, высланные заранее в станицу Бекешевскую, через которую лежал наш путь, сговорились с надежными казаками, чтобы все, кто хотят присоединиться к отряду, в ночь на 10 число выставили бы свет в окошки и ожидали нас, имея полное вооружение и оседланных коней.
Когда стемнело, я построил свой отряд и поздравил с первым походом. Мы двинулись, применяя обычные наши фокусы для того, чтобы убедить население в нашей многочисленности. Кроме того, применили новый трюк: проезжали по одному и тому же месту несколько раз, обходом возвращались обратно. Наполненные оружием, отрытым теперь из наших потайных складов, следовавшие на рысях телеги напоминали артиллерию своим грохотом. (...) ...старик впустил нас в хату. Вошли; поднялась и хозяйка. Я сбросил бурку.
— Здравствуйте, хозяин. Я — полковник Шкуро, начинаю войну. Давайте вашего сына! Я его знаю, он добрый казак.
— Благослови, Господи, наше дело! Мать, иди седлай коня!
Старуха и жена молодого казака завыли. Через минуту он уже ехал за нами по улице.
Часа два мы собирали казаков. (...) Подойдя к станице Суворовской, послал письменный приказ есаулу Русанову и сотнику Евренко по первому же звуку церковного набата собирать казаков и вооружать их из станичного правления. Затем я выслал вперед конные партии с офицерами во главе, чтобы арестовать без шума всех членов местного Совдепа, а также и станичного комиссара...(...)
Выждав время, пока это было исполнено, я развернул свой отряд лавой и пошел на станицу, выслав вперед разъезды, которым было приказано бросить несколько гранат на станичной площади. Раздались взрывы. Далеко понеслись в утреннем воздухе медные звуки призывного набата. Мы шли на рысях по улицам станицы; мои трубачи трубили тревогу, из окон выглядывали испуганные физиономии, полуодетые станичники выскакивали из хат, натягивали на ходу бешметы и бежали на площадь. Ожидавшие нас казаки выезжали в полном вооружении и присоединялись к отряду. Мальчишки-казачата на неоседланных конях с визгом мчались за отрядом.
Через час площадь была набита народом. Я обосновался в станичном правлении; Слащов устроил там же свой штаб. Вскоре был отпечатан на машинке первый боевой приказ, в котором перечислялись якобы существовавшие дивизии, полки, сотни и батареи, долженствовавшие согласно этому приказу отправиться в район отдаленной станицы Отрадной на поддержку сражавшихся там казаков. Я стоял на крыльце станичного правления и принимал доклады подскакивавших ко мне ординарцев из этих несуществующих частей. Они громко докладывали мне, что их части «двинулись уже в Отрадную». Роль этих ординарцев исполняли казаки Волчьей поляны.
Привели арестованного станичного комиссара и членов Совдепа. Я приказал рассадить их всех отдельно и назначить над ними полевой суд. Затем поздоровался с народом и сказал речь, в которой заявлял, что восстание против насильников-коммунистов поднято мною по приказанию находящихся при Добровольческой армии войскового атамана и Кубанского краевого правительства. Я требую беспрекословного исполнения моих приказаний и назначаю мобилизацию казаков пяти младших присяг, прием всех охотников и мобилизацию лошадей. Для производства последней назначается комиссия из стариков под начальством офицера. Ввиду отсутствия денег комиссия должна выдавать квитанции для последующей их оплаты средствами войсковой казны. Собравшийся народ встретил мои слова восторженным «ура», и тотчас же закипела работа в станице. Затем ко мне явилась делегация от стариков просить освобождения арестованного станичного комиссара.
— Он был хорошим атаманом, — говорили они, — когда же большевики назначили его комиссаром, то заступался за нас и не давал в обиду. Оставьте его по-прежнему нашим атаманом.
Я приказал привести арестованного.
— По просьбе стариков, — сказал я ему, — освобождаю вас от наказания за службу у большевиков и назначаю вновь станичным атаманом. Примите, однако, обличье, приличное казаку.
Через несколько мгновений славный старик появился в синей черкеске с погонами гвардейской сотни Конвоя Его Величества и многочисленными медалями. Его радостно приветствовало население.
Полковник Слащов уже напечатал на машинке первую боевую сводку. В ней говорилось, что Добровольческая армия наступает на Тихорецкую, что на Кубани, в Лабинском отделе и на Тереке вспыхнуло повсеместное восстание против советской власти. Тем временем уже построились 3 конные и 2 пластунские сотни вновь сформированного Суворовского отряда под начальством своих станичных офицеров во главе с есаулом Русановым. Все казаки были вооружены и одеты в черкески с погонами.
— Поздравляю вас, — кричал я, объезжая сотни. — Вы опять казаки! Многие из вас не увидят больше родной станицы, но те, которые погибнут, падут за освобождение казачества!
Народ тащил скрывавшихся и пойманных красноармейцев. Раздались голоса, требовавшие немедленной с ними расправы. Я снова обратился к народу с речью.
— Мы не нападаем, мы защищаемся, — сказал я, — не будем же начинать наше правое дело пролитием крови. Отпустите на все четыре стороны этих несчастных, ослепленных лжеучителями людей. Пусть они рассказывают всюду о том, что мы не душегубы и не насильники, подобно коммунистам, а люди, поднявшиеся на защиту своей свободы. Кто из них хочет, может поступать в наше войско и боевыми заслугами искупить свой, быть может невольный, грех перед родиной.
Слова эти произвели на всех громадное впечатление. Вслед за этим на открытом воздухе было отслужено молебствие о даровании победы нашему оружию. Я же получил тем временем сведения, что весть о поднятии мною восстания докатилась уже до Группы Кавминвод и произвела страшный переполох в большевистских верхах. "
"Вскоре ко мне в станичное правление прибыли делегации от соседних сел Ставропольской губернии — Нагутского, Лебедевки и др., присланные для того, чтобы осведомиться о моей политической платформе. Я объяснил делегатам, что мы восстаем под лозунгами: «Долой Советскую власть», «Да здравствует Всероссийское учредительное собрание». Делегация уехала, увезя с собой отпечатанные моим штабом и объяснявшие наше политическое «кредо» воззвания к казакам и крестьянам. Делегаты обещали переговорить с антибольшевистской организацией села Солдатско-Александровского, объединявшего вокруг себя 18 сел и немецких колоний. В распоряжении этой организации было многочисленное и разнообразное вооружение, вплоть до артиллерии полевой, горной и даже тяжелой. (...)
В полдень прискакало ко мне несколько казаков из станицы Бургустанской. Они сообщили, что в их станицу приехали комиссары и потребовали немедленной выдачи всего оружия, угрожая в противном случае разгромить станицу посредством якобы следующего за ними отряда Красной армии. Комиссары арестовали нескольких казаков за контрреволюционность, которая выразилась в том, что я, полковник Шкуро, не был арестован, когда выступил в станичном правлении. Трое из арестованных казаков уже расстреляны. Известие это еще более убедило меня в необходимости действовать возможно быстрее во избежание деморализации казачества. В Воровсколесской мой отряд усилился на 200 конных казаков и 100 пластунов. Однако многие из них были вооружены лишь холодным оружием, а те, у кого были ружья, не имели достаточного количества патронов. Отслужив напутственный молебен, около четырех часов дня мы выступили (имея опять пехоту на подводах) по направлению на Бекешевку."
"На рассвете 12 июня я (...) объехал ряды казаков, призывая их сражаться мужественно и стойко, помня, что они защищают не только свое достояние и свободу, но жен и детей, которым не будет пощады от красных, если мы дрогнем; если же не хватит патронов — идти в штыки и кинжалы.
Странное зрелище представляла моя вторая линия. Бок о бок стояли древние старики, вооруженные кремневыми ружьями, с которыми их отцы и деды завоевали Кубань у горцев и татар, а рядом — ребята и бабы с рогатинами. С тяжелым сознанием ответственности смотрел я на этих людей, доверившихся мне и поставивших теперь все на карту. Глазами, полными веры, глядели они теперь на меня. Я дал себе слово погибнуть в случае неудачи, чтобы не видеть гибели этих славных поборников свободы казачества.
— Ваше высокоблагородие, — обратился ко мне старый, седой как лунь казак, как бы угадавший мои думы. — Когда вы пришли, мы сразу поверили вам и стали на защиту казачьей вольности. Мы отдаем вам все. Делайте, что нужно; мы же будем слушать вас и повиноваться. Если Божья воля, чтобы мы погибли, положим наши жизни... (...)
Вдали показались медленно приближавшиеся к нам перебежками первые неприятельские цепи, стрелявшие не жалея патронов. Вот зататакали у них пулеметы, и целые рои пуль с визгом понеслись в воздухе или подымали пыль, рикошетируя об землю. То здесь, то там начали раздаватьсястоны; раненые казаки поползли в станицу. Огонь все усиливался. Я чувствовал, как трудно казакам лежать под огнем, не имея возможности отвечать, и боялся, что они не выдержат. Артиллерия работала вовсю. Красные цепи быстро приближались. В это время с полсотни молодых суворовцев, под начальством своего лихого прапорщика, выбежали в лесок перед позицией и открыли меткий огонь во фланг неприятельской цепи, которая остановилась и залегла.
— Ура, братцы, в атаку! — крикнул я и вынесся вперед на коне со своим штабом и конвоем. Вся моя первая линия поднялась, как один, и ринулась без выстрела вперед. Не приняв штыкового удара, красные цепи пустились наутек. Я доскакал до пригорка на левом фланге убегавших большевиков. Оборачиваюсь и вижу, что моя пехота залегла на том месте, где только что была неприятельская цепь; оттуда послышалась трескотня пулеметов, и убегавшие красноармейцы стали то здесь, то там с размаху тыкаться в землю. Оказывается, мои пехотинцы взяли 5 пулеметов и тотчас же обратили их против врагов. Тут же было подобрано до 70 винтовок и масса патронов.(...)
Вдруг в красных рядах начались смятение и крик. Это Евренко врубился наконец с тыла в красные резервы. Увидя это зрелище, все население Бекешевки высыпало на бугор, оглашая воздух радостными воплями. Вообразивши, что к нам подошли новые силы, большевики пустились бежать. Собравшаяся вновь моя конница бросилась в шашки. Очутившиеся между двух конных отрядов красноармейцы устремились в чистое поле между станицами Бекешевской и Суворовской, и тут произошло их страшное избиение — более 500 трупов было подобрано потом на этом месте. Я наскочил со своим конвоем на удиравший эскадрон красных и лично срубил с коня его командира, большевика из вольноопределяющихся, который хотел в свое время, в качестве шпиона, проникнуть в мою организацию. Мы захватили пушку, оказавшуюся неисправной, 6 пулеметов, 400 ружей и массу патронов.
В это время в Суворовскую прибыл отряд Красной армии, около 1000 человек, сделавшихся пассивными свидетелями того, как бегали по полю настигаемые казачьими шашками красноармейцы и как летели их головы. Вновь прибывшие поспешно замитинговали, решили, что силы неравны, и разбежались. Около пяти часов дня все было кончено. (...) Приказав первой сотне преследовать остатки красных, бежавших по направлению к Ессентукам, я повернул свой отряд обратно в Бекешевскую, чтобы дать людям поесть и отдохнуть. Население встретило нас с восторгом."
"На другой день с утра мы похоронили убитых и организовали обоз для транспортировки с собою раненых, насчитывавшихся уже около сотни, которых, не имея базы, я должен был таскать с собой повсюду, из опасения, чтобы они не были зверски зарезаны мстительными коммунистами. Весть о вчерашней моей победе над большевиками широко разнеслась по краю. Шла молва о том, что у меня уже до 70 000 войска и будто одних пленных я набрал 10 000 человек.
Ко мне прибыли между тем небольшие отряды добровольцев-казаков из станиц Кисловодской и Ессентукской. Каждый из этих пяти отрядов просил атаковать его станицу, гарантируя поголовное восстание ее населения. Передо мною стояла теперь дилемма: или атаковать направляющиеся на меня красные отряды (но будучи плохо вооруженным, я подвергал дело большим случайностям), или же, игнорируя их, ворваться в один из городов Минераловодской группы, в каждом из коих были значительные склады оружия. Вооружив свой отряд, я мог бы уже с большими шансами на успех уничтожать живую силу противника. Ввиду того что в Кисловодске, по полученным мною сведениям, гарнизон был слабее, я решил атаковать его..."
"Днем 13 июня в Бургустанскую приехал полковник Константин Агоев вместе с комиссаром Радзевичем для переговоров со мною от имени Пятигорского Совдепа. Однако Радзевич, боясь недружелюбия казаков, вскоре уехал в автомобиле обратно. (...)
— С чем же вы идете? — сказал он мне. — Ведь у вас нет оружия.
— Передайте комиссарам, что у большевиков есть достаточно оружия и мы его возьмем.
— Большевики уполномочили меня предложить вам сдаться при условии полной амнистии вам и всем восставшим. Ваша жена взята заложницей, и ее расстреляют, если вы не сдадитесь.
— Передайте комиссарам, что женщина ни при чем в этой войне. Если же большевики убьют мою жену, то клянусь, что вырежу, в свою очередь, все семьи комиссаров, которые мне попадутся в руки. Относительно же моей сдачи передайте им, что тысячи казаков доверили мне свои жизни и я не брошу их, и оружия не положу.
Этот мой ответ позднее был напечатан во всех большевистских газетах. (...) Проводив его, двинулся с отрядом в Бургустанскую. С песнями, сотня за сотней, вступали мы в эту станицу, восторженно приветствуемые ее населением. Никогда, ни раньше, ни потом, не видел я такого энтузиазма и готовности идти на все жертвы. На площади отслужили мы ночной молебен под слезы вдов и клятвы бургустанцев победить или умереть. Эта чудная станица, равно как и Бекешевская, жестоко поплатились впоследствии: они были уничтожены дотла большевиками. "
"Едва начало светать, как колонны, изрубив большевистские посты, ворвались в Кисловодск. Вокзал, Курзал и часть парка были захвачены сравнительно легко, но из Нарзанной галереи, где засели большевики с пулеметами, а также из здания Совдепа, где забаррикадировались комиссары, нас осыпали пулями. Казаки рассыпались в цепь и затеяли длительную перестрелку. (...) Я рыскал по улицам со своим конвоем в поисках оружия. К счастью, казаки нашли его в какой-то школе. Там оказалось 1000 винтовок, 100 000 патронов и 18 бомбометов с несколькими тысячами снарядов к ним, много револьверов и 9 пулеметов. Я приказал тотчас же грузить винтовки на подводы и вывозить их. Из бомбометов же мы начали обстрел зданий Совдепа. (...) Потеряв четырех казаков ранеными, мы достигли, однако, дома и, выломав двери ударами прикладов, ринулись вверх по лестнице во второй этаж. На меня бросился кто-то с револьвером в руках, но я успел положить его наповал пулей из нагана в лоб.
Мы ворвались в большой зал, наполненный пороховым дымом. С десяток большевиков, преимущественно комиссаров, увидя нас, бросились на колени среди трупов и умоляли, с поднятыми вверх дрожащими руками, не убивать их. Я переписал фамилии пленных и объявил, что дарую им жизнь, но под условием, чтобы никто из жителей Кисловодска и станицы не пострадал за мой набег.
— Я мог бы взять вас с собой в качестве заложников, но не делаю этого, полагаясь на ваше чувство чести, — сказал я им. Они благодарили меня униженно и со слезами.
(...) выступили мы из Кисловодска, везя с собой своих четырех убитых, 60–70 раненых и большой обоз с оружием и взятыми в Совдепе запасами чая, сахара и мануфактуры."
"Конная сотня казаков Удовенко заняла мост тотчас же и залегла на нем. Лишившись поддержки своей артиллерии, красная пехота быстро очистила станицу и бросилась к переправам, но, встреченная огнем занявших мост казаков, остановилась в смятении; прижатая к болотистой речке и впавшая в панику, она была обречена на гибель. Я пустил в конную атаку свою конвойную сотню. Взбешенные тем, что во время своего кратковременного пребывания в станице большевики расстреляли несколько стариков, бекешевские ополченцы не давали пощады никому. Из двухтысячного большевистского отряда не ушел почти никто. В этом бою мы захватили до 2000 ружей и 7 пулеметов. К вечеру в окрестных лесах было взято еще несколько десятков пленных, но и им не дали пощады взбешенные казаки.
Эта победа сильно ободрила казаков, ибо они увидали на опыте, что, несмотря на то что мы были малочисленны и почти безоружны, но били Красную армию, страшную только для беззащитных, но неизменно пасующую, лишь только ей приходится встретиться с организованным войском. Я подогрел это настроение и указал бекешевцам в речи, сказанной на станичной площади, что до тех пор, пока в нашем войске будут царить дисциплина и послушание, мы непобедимы; если же начнется митингование, то гибель нашего дела неизбежна."
"По городам и станицам, занятым большевиками, было введено осадное положение и начались массовые аресты и расстрелы. Советская пресса, исправно мне доставляемая, забавляла себя и своих читателей рассказами о понесенных мною бесчисленных поражениях, о моей поимке и даже казни. На одном из митингов были даже проданы с аукциона снятые с меня, якобы после моего расстрела, сапоги. Вследствие своей удивительной непоследовательности, большевистские пускатели уток расстреливали меня вчера, но завтра объявляли о новом моем поражении, и так без конца. Я посылал тем временем отдельные небольшие отряды делать налеты на большевистские села и хутора, за оружием, провиантом, фуражом, но главное, за конями, которых не хватало, а также для [143] того, чтобы взрывать мосты и нарушать железнодорожное сообщение и вносить беспорядок в большевистские коммуникации.
Рассылаемые мною во все стороны эмиссары подымали восстания моим именем в различных станицах Баталпашинского и Лабинского отделов. Это делало мое имя вездесущим, чему весьма способствовала и большевистская пресса."
"Я бросил тотчас же один конный полк к станице Джегутинской для захвата обозов колонны, остальные же три полка направил в пешем строю в атаку, во фланг проходившей мимо красной пехоты. Атакованные внезапно красноармейцы бросились врассыпную; многие были перебиты, однако значительной части пехотинцев удалось рассеяться по лесам. Как я узнал впоследствии, в Баталпашинскую после этого боя прибыло до 400 раненых.
Ворвавшийся в Усть-Джегутинскую мой конный полк захватил все обозы и зарядные ящики; нам досталось порядочное количество хлеба, фуража и до 30 000 патронов. Не теряя времени, я снова собрал в кулак весь свой отряд и к вечеру сосредоточился восточнее Бекешевки в ожидании другой колонны красных. Однако, узнав о поражении первой колонны и получив известие от своих разъездов о том, что на полях лежат тысячи трупов изрубленных нами большевиков, красные части замитинговали и дальше не пошли. Вообще я заметил, что вид неубранного поля сражения всегда действовал на большевиков панически и представлял для них преграду, действовавшую лучше всякого проволочного заграждения."
"К вечеру 28 июня дошли до станицы Темнолесской в 30 верстах от Ставрополя. Мы сделали переход в 111 верст, имея с собой громадный обоз и раненых. Во время этого перехода в одном из многочисленных сел Баталпашинского отдела мужики открыли по нас огонь и произвели страшную панику в обозе. В виде репрессии я приказал выпороть несколько мужиков и забрать их коней под безлошадных казаков. Темнолессцы встретили нас восторженно, поили и кормили на славу. Большое количество казаков этой станицы присоединилось к отряду."
"Сделав новый переход верст в сорок, мы вышли севернее Ставрополя у селения X. Не доходя до этого селения, я выслал вперед лихого подъесаула Васильева с дивизионом. Это был доблестный офицер из простых казаков. Ворвавшись в селение, он захватил там комиссара Петрова, два грузовика с пулеметами и денежный ящик с 500 000 рублей. Я предал Петрова военно-полевому суду, приговорившему его к смертной казни. Петров умолял о прощенье, указывая особенно на то, что он, как бывший офицер, может быть полезен в нашей армии. Прежде чем утвердить приговор, я обратился к казакам, предлагая им высказаться по этому поводу. Казачье общественное мнение высказалось за необходимость казни, и Петров был повешен. Крестьяне этого селения, встретившие нас хлебом-солью, относились к нам очень радушно и проклинали большевиков, причинивших им очень много зла. Высылаемые мною в окрестные селения разъезды встречали повсюду хороший прием, и крестьяне охотно снабжали их оружием, припрятанным от большевиков. В штаб отряда стали прибегать из Ставрополя беженцы, утверждавшие, что красноармейцы бегут из города и что им можно легко овладеть.
(...) я составил ультиматум к большевистским властям Ставрополя, в котором потребовал сдачи города в 24-х часовой срок, угрожая в противном случае разгромить его тяжелой артиллерией (у меня не было ее не только тяжелой, но и легкой); в случае же добровольной сдачи обещал прощение захваченным большевикам. Высланный на станцию Пелагиада разъезд 7 июля передал мой ультиматум в Ставрополь по телеграфу. Тотчас же был получен по телеграфу ответ из Ставрополя, что город оставлен большевиками и власть перешла в руки Городского самоуправления, которое и просит меня занять город."
"....начальник штаба Добровольческой армии генерал Романовский. Я явился к нему и был встречен очень ласково и гостеприимно. Генерал сказал мне, что до штаба Добрармии доходили сведения о моем восстании; но эти вести были столь разноречивы, что никто себе не представляет в действительности, каковы мои средства и силы. Я доложил подробно историю моей работы и просил дать мне артиллерию, ибо, кроме пары поломанных пушек, которые я таскал за собой для морального воздействия на противника, и одного горного орудия, снятого нами с грузовика матроса Шпака, у меня не было ничего. (...)
Распростившись с Романовским, я отправился, согласно его приказанию, к командующему Добрармией генерал-лейтенанту Деникину. Представляясь ему, я рапортовал по форме о состоянии приведенного мною отряда и о том, что признаю власть Добрармии и предоставляю себя в ее распоряжение.
— Родина вас не забудет, — сказал мне Деникин."
"По приказанию Ставки я считался командующим войсками г. Ставрополя, но оставался непосредственным начальником конной дивизии, переименованной во 2-ю Кубанскую казачью дивизию. (...) Организация у меня кипела день и ночь. Нужно было ждать впереди упорных боев и не терять времени напрасно. Для поднятия казачьих станиц между Армавиром и Ставрополем я рассылал отдельные сотни, но оружия опять стало не хватать. Разведка начала приносить сведения о том, что красные, узнав, что Ставрополь ими очищен под влиянием паники и без достаточного основания, ввиду отсутствия у меня артиллерии и малочисленности моего отряда, стали вновь собирать кулак для обратного его взятия. (...)
Подвергаясь нажиму со всех сторон, мои войска стали уже приближаться к Ставрополю.
В городе началась паника. Скоро снаряды большевистской артиллерии начали рваться на улицах. Пластуны выдыхались, не имея патронов. Пришлось бросить в бой еще не сорганизованный как следует офицерский полк. Часа в три дня положение стало особенно тяжелым. (...) Ко времени захода солнца пластуны уже вели бой на окраинах Ставрополя.
Вдруг раздалась лихая военная песня и, рота за ротой, замаршировали по городу присланные Боровским батальоны корниловцев и кубанских стрелков Войдя во фланг большевистских цепей, не ложась и идя в полный рост, без выстрела наступали доблестные добровольцы и, приблизившись, бросились в штыки. Громовое «ура» огласило воздух. Подбодрившиеся пластуны также перешли в атаку. Красные цепи заколебались, смешались и пустились наутёк. Я бросил конницу в преследование. Забрали мы громадную добычу, нарубили массу «товарищей» и на их плечах дошли до Темнолесской."
"Однажды ко мне пришла депутация рабочих, принесших шапку собранных между собою денег на нужды войска.
— Объясните нам, — просили они меня, — за что же вы, в конце концов, боретесь? Теперь мы уже ничего не понимаем.
— Мы боремся за освобождение от большевистского засилья, за землю, волю и Учредительное собрание, — отвечал я.
На другой день мой ответ был напечатан во всех местных газетах, и со стороны Уварова полетела на меня жалоба в Ставку, что я своими выступлениями мешаю ему управлять губернией. Меня вызвали в Ставку; начальник штаба от имени Главнокомандующего сделал мне внушение за то, что я вторгаюсь в область политики. Взбешенный, я пошел к атаману Филимонову и заявил ему, что затрудняюсь впредь командовать ставропольскими войсками и вообще не создан для оборонительной борьбы; моя сфера — партизанщина, и я прошу отпустить меня подымать восстание в Баталпашинском отделе и в горах. (...) Ставка, с которой у меня возникли новые недоразумения по поводу того, что я стал снабжать свой отряд запасами из взятой мною добычи, вместо того чтобы сдать ее в интендантство Добрармии, охотно пошла мне навстречу. (...) Казаки между собою ругали начальство и жаловались, что им приходится защищать мужиков, в то время как их братья казаки еще страдают под большевистским игом."
"Совершив громадный переход, в 6 часов 3 сентября, я подошел к Беломечетинской, приказал тотчас же оцепить ее и не выпускать из нее никого. Одну полусотню двинул вперед в станицу, приказав ей занять площадь и ударить в набат.
Когда полчаса спустя я въехал на площадь, она была полна народа, встретившего меня восторженными криками «ура».
От имени Кубанского атамана и генерала Деникина я объявил призыв 10 присяг казаков и конскую мобилизацию; послал также эстафеты в окружные хутора, аулы, в станицы Отрадную и Карданикскую с приказанием мобилизоваться и собираться в станице Беломечетинской. (...)
Между прочим, в Беломечетинской удалось захватить многих комиссаров, возвращавшихся со съезда в Баталпашинской; среди них был обнаружен и военный комиссар всего Баталпашинского отдела казак Беседин. Из допроса комиссаров выяснилось, что в Баталпашинской войск мало и там ничего еще не известно о начатом мною движении. Посаженный мною на телефонной станции офицер продолжал вести переговоры с Баталпашинской телефонной станцией и принимал телефонограммы, как будто ничего не случилось.
Вечером 4 сентября, со своими основными двумя сотнями, выступил я, направляясь на Баталпашинскую, и еще задолго до рассвета достиг черкесского аула Дударуковского, расположенного на горе, на левом берегу реки Кубани, как раз напротив Баталпашинской. Ненавидевшие большевиков черкесы встретили нас очень радушно и сообщили, что мост через Кубань охраняется одним лишь взводом, а гарнизон Баталпашинской меня совершенно не ожидает. Черкесы пожелали тотчас же присоединиться к моему отряду. Хотя большинство из них не имело не только оружия, но даже и седел, сотни четыре черкесов сели на коней и явились в мое распоряжение. Я присоединил их к своему конвою."
"Я видел в бинокль страшную суматоху и беготню в станице. Взяв свой конный взвод и в сопровождении черкесов, я бросился бродом через Кубань у самого моста, в виду всей станицы. Увидев эту, показавшуюся громадной, массу конницы, гарнизон, составленный из 800 красноармейцев, бросился бежать, — одни по направлению к Воровсколесской, другие на Бекешевскую. В это время влетел в станицу и Маслов.
Из домов выскакивали казаки, бросая в воздух папахи, крича «ура» и целуя нам руки. Вооружившись чем попало, до вил включительно, они вскакивали на неоседланных коней, на спешно заложенные подводы и бросались преследовать большевиков; нарубили до 400 убегавших красноармейцев.
Старики пришли ко мне с хлебом-солью. Отовсюду спешили освобожденные баталпашинские офицеры, уже переодетые в черкески и с погонами. (...)
Тем временем десятка два казаков моего отряда, бекешевцев по происхождению, без всякого с моей стороны приказания поскакали в свою станицу, атаковали ее, выгнали красных и донесли мне об этом по телефону. "
"Переночевав в Бекешевской, мы двинулись в станицу Бургустанскую, куда прибыли в 9 часов вечера 13 сентября. Печальное зрелище представляла эта станица. Церковь была сожжена, многие дома лежали в развалинах. Множество казаков было расстреляно большевиками или погибло в боях. Горестный плач овдовевших казачек и осиротелых детей смешивался с восторженными криками приветствовавшего нас населения. Я построил свой отряд на площади и просил духовенство отслужить нам напутственный молебен. Затем подарил станице 5 пулеметов. Восторгам жителей не было конца. Затем я поздравил войско с походом. Казаков-суворовцев, в количестве 300–400, послал выбить большевиков из их станицы, с тем чтобы по выполнении задания они опять присоединились к отряду."
"Со стороны Кисловодска появились два бронепоезда и открыли по нас артиллерийский огонь. Есаул Трепетун, с одним-единственным орудием, вступил с ними в перестрелку. Первым же выстрелом, попавшим в вагон с огнестрельными припасами одного из броневиков, он взорвался на воздух. Устрашенный этим второй броневик поспешно вышел из сферы нашего огня и открыл издалека по нас огонь тяжелой артиллерией. В это же время Партизанский полк занял вокзал. Обнаружив там большие склады товаров, партизаны занялись грабежом их, рассыпались и вышли из рук начальства.
Подвезенные незаметно со стороны Пятигорска несколько эшелонов большевиков атаковали их и выбили с вокзала. Таким образом, элемент внезапности был утерян; приходилось все начинать сызнова. (...)
К моменту подхода остального моего отряда, 15 сентября утром, гарнизон города капитулировал. Здесь было взято нами 3000 пленных, 2 исправных орудия, 2500 винтовок, до 200 000 патронов и освобождено большое количество офицеров. Захвачен был также целый ряд комиссаров, с которыми было поступлено со всей строгостью законов."
"У меня не было ни денег, ни какого-либо снабжения. Поэтому я очень обрадовался, когда ко мне явились представители местного беженского финансово-промышленного мира и предложили свои услуги по налаживанию этого вопроса. Они сформировали из себя Финансовую комиссию, поставившую себе задачей изыскание средств для питания армии финансами и всяким снабжением. Председателем комиссии был господин Фрешкоп, члены — Востряков, Лоов, Кюн, Цатуров, Маилов, Гусаков, Шадинов и др. Работали идеально, блестяще, честно, самоотверженно, выше всяких похвал. Члены Финансовой комиссии выдали местному отделению Государственногобанка вексель за своими подписями, обеспеченный их имуществом, находившимся в Совдепии; банк выпустил равную сумму денег местного значенья (чеки) на 6–7 миллионов, прозванных в народе «шкуринками». По взятии Грозного Маилов внес один миллион. Впоследствии все эти обязательства были оплачены и изъяты из обращения.
В течение двух месяцев Финансовая комиссия содержала армию в 25 000–30 000 человек, освободив меня от всяких хозяйственных забот. Вся интендантская часть обслуживалась также комиссией, открывшей швальни, кожевенный, полотняный и шорный заводы, сапожные и седельные мастерские, сукновальню. Комиссия скупала винтовки и патроны. Она же издавала газету «Доброволец», сослужившую большую службу в смысле привлечения к нам общественных симпатий и боровшуюся с большевистскими лжеучениями. Впоследствии, при отступлении моем из Кисловодска, комиссия озаботилась вопросами эвакуации и питания до 10 000 беженцев, их размещением, санитарными мероприятиями. Я не нахожу слов, чтобы охарактеризовать замечательную работу этой комиссии. На ее примере я убедился, что наша буржуазия и общественность могут работать, и притом великолепно; если бы командование Добрармии сумело наладить сотрудничество с общественностью, мы не претерпели бы впоследствии погубившего все дело распада тыла."
"Около этого времени ко мне приехала моя жена, бежавшая в свое время из кисловодской тюрьмы при помощи штаб-ротмистра осетина Борукаева и скрывавшаяся в аулах около Нальчика. Доблестный Борукаев, бывший все время у меня адъютантом, впоследствии, в бою под Екатеринославом, пал смертью храбрых."
"Патронов было так мало, что Финансовая комиссия скупала их у населения, уплачивая по 10 рублей за каждый. Я возил с собой небольшой запас патронов и, как драгоценность, из рук в руки, передавал командирам полков по цинковой коробке с 600 патронами в критические моменты боев.
Это имело и свои хорошие стороны: казаки приучились дорожить каждой пулей и открывали огонь лишь с дистанции постоянного прицела (400 шагов), стрельба их приобрела чрезвычайную меткость и выдержанность. Сравнивая результаты своего огня с беспорядочной и почти безвредной пальбой красных, казаки вырабатывали в себе уверенность в собственной силе и стойкости. Однако ввиду маневренного характера войны драться приходилось преимущественно кавалерии, которая за отсутствием патронов при каждом мало-мальски подходящем случае атаковала в конном строю, и притом не только кавалерию противника, которая обыкновенно не принимала удара, но и красную пехоту, масса которой полегла под казачьими шашками, особенно при преследовании."
"Встав утром и выйдя на крыльцо занимаемого мною дома, на станичной площади против собора я увидел большую толпу народа, окружавшую виселицы, на которых болтались 5 трупов; человек 12 в одном белье ожидали очереди быть повешенными. Мне доложили, что прибывшие из штаба генерала Покровского офицеры вешают арестованных подследственных. Я приказал немедленно прекратить это безобразие и поручил атаману отдела произвести расследование происшедшего. Выяснилось, что командир комендантской сотни штаба Покровского Николаев и есаул Раздеришин явились в местную тюрьму и, отобрав по списку часть арестованных, виновность которых отнюдь еще не была установлена судебной процедурой, именем генерала Покровского потребовали их выдачи и стали вешать на площади. Я выгнал вешателей из станицы и послал протестующее письмо Покровскому. Вместо ответа он сам приехал ко мне разъяснить «недоразумение».
— Ты, брат, либерал, как я слышал, — сказал он мне, — и мало вешаешь. Я прислал своих людей помочь тебе в этом деле.
Действительно, я не разрешал подчиненным какой-либо расправы без следствия и суда над взятыми большевиками. В состав судей привлекались местные жители из умудренных жизнью стариков, людей суровых, но справедливых и знавших чувство меры. Я просил генерала Покровского избавить меня на будущее время от услуг его палачей."
"Тем временем начались холода, сильно отзывавшиеся на моих плохо экипированных казаках: были случаи обмораживаний, начали развиваться простудные болезни. Местность, в которой приходилось действовать, была разорена рядом многократно происходивших здесь военных действий; продовольствие и фураж приходилось привозить издалека. (...) Тем временем, ввиду постоянных передвижений и как следствие затрудненности подвоза фуража, у нас началась бескормица. Для продовольствия коней приходилось разбирать соломенные крыши, причем на полк назначалась одна хата. Кони стали падать. К этому прибавились затруднения с недостатком пресной воды, ибо местную соленую колодезную воду лошади отказывались пить, либо болели от нее. Болели от нее желудком и люди."
"Впервые после долгого перерыва вступил я на территорию Дона. После грязного и беспорядочного Екатеринодара казалось, что попал в другое царство, как в старое время, бывало, выезжал за границу. На станциях стояли бравые жандармы в красных фуражках;поезда шли аккуратно по расписанию; всюду чистота и порядок. В Ростове нас приветствовали представители атамана. В Новочеркасске ожидавшие офицеры рассадили нас по приготовленным автомобилям и развезли по гостиницам, где для каждого был отведен чистенький номер. Все это представляло разительный контраст с екатеринодарскими порядками. На улицах города попадались чистенько одетые, франтоватые, лихо козырявшие казаки и солдаты. (...)
На другой день утром я присутствовал на торжественном богослужении в Новочеркасском соборе. Давно не испытывал я такого наслаждения; превосходное облачение духовенства, чудный хор, благолепное богослужение — все то, от чего мы давно отвыкли в нашей звериной жизни последних лет.
Затем состоялся парад войскам. Участвовали юнкера, донские гвардейские и армейские части и вновь воссозданные старые русские боевые полки, с Лейб-гвардии Финляндским во главе. Войска производили превосходное впечатление своей выправкой, экипировкой, бодрым видом и стройностью эволюции. Присутствовавшие на параде иностранцы, ожидавшие, видимо, встретить нечто вроде ополчения или милиции, были поражены. Вечером в честь иностранцев был дан торжественный обед в атаманском дворце. Роскошно сервированный стол ломился от всяких яств и бесчисленных закусок и вин; зернистая икра стояла прямо в жбанах; звенья громадной рыбы и янтарные балыки радовали глаз. Донской войсковой смешанный хор в старинных казачьих, расшитых позументом чекменях — детище донского композитора генерала Траилина — пел славные, исторические донские песни; превосходный войсковой струнный оркестр играл, скрытый на хорах. Умел-таки Краснов принять гостей седого Дона, старшего брата всего русского казачества.
Присланные иностранцами представители были, вероятно, не без умысла, не в чинах — больше неполные штаб-офицеры и молодежь, но Краснов сумел не понять намека и принял их с великими почестями. Первый тост произнес Донской атаман за Его Величество Короля Георга, за английский народ, британскую армию и флот. Последовал английский гимн. Второй тост был тоже произнесен Красновым — за Францию и ее вооруженные силы. Выслушали «Марсельезу». Англичане ответили тостом за восстановление великой единой России. Оркестр грянул: «Боже, Царя Храни!» Республиканцы ежились, но, конечно, встали из приличия; монархисты раскраснелись от волнения и подпевали."
"Из опроса захваченных пленных удалось установить, что красное командование приказало взять 24 декабря Баталпашинскую. Тогда я решил опередить большевиков, перейти сам в наступление. (...) Вечером 23 перебежчики донесли: среди красных прошел слух, что я с дивизией захожу им в тыл; у них по этому поводу был митинг, на котором бойцы протестовали против того, что их хотят направить в станицу, лежащую в котловине, где их охватят с тыла. Дабы усилить деморализацию большевиков, я приказал своим «волкам» произвести на них ночной набег. Подойдя садами, ползком, до одной из занятых красными высот, окружавших станицу, «волки» без выстрела и крика бросились в шашки, перебили роту красной пехоты и захватили человек 50 пленных. У красных начались переполох, беспорядочная стрельба и суетня; они не спали всю ночь, ожидая отовсюду нападений. Утром 24 декабря большевики повели нерешительное наступление и открыли сильный артиллерийский огонь по станице. (...)
Я тотчас приказал перейти в атаку и вынесся вперед со своей сотней. Встретившие было нас пачечным огнем красные вдруг вскочили и бросились бежать. Мои «волки» и три сотни конного ополчения тут же, на глазах всей пехоты, врубились в красную орду, кроша ее в капусту. Пластуны, пешее ополчение с пиками, даже бабы, — всё это бросилось преследовать бегущих. Красные бежали в панике, бросая пушки, пулеметы, винтовки, обозы, сдаваясь в плен."
"Так как это был сочельник, в церкви шло торжественное, связанное с радостью победы богослужение. Церковь была полна плакавшим от радости народом. Священник сказал мне приветственное слово, растрогавшее меня до слез. Народ горячо благодарил меня. 25 декабря утром я побывал опять в церкви, а затем приветствовал десятитысячное ополчение стариков, собравшихся со всех сторон освобождать Баталпашинскую, но не успевших принять участие в бою. Поблагодарил я стариков и распустил по домам, так как мне их нечем было кормить. Они страшно гордились готовностью сражаться, которую проявили; приписывали себе часть победы, ибо красные, мол, перепугались, узнав, что старики поднялись и идут на них. На радостях они изрядно загуляли в станице.
Слухи о поражении красных быстро разнеслись по краю. Отовсюду потянулись обозы и гурты скота возвращавшихся беженцев."
"27 декабря я перешел со штабом в Бургустанскую. Печальную картину представляла эта станица, так же, впрочем, как Бекешевская и Суворовская. По меньшей мере половина домов была сожжена большевиками. Массу хлеба красные увезли, большое количество сожгли и потоптали. Многие из казаков были расстреляны. Поддерживавшая большевиков часть иногородних бежала вместе с ними; оставшиеся были беспощадно вырезаны мстившими сторицей казаками."
"30 декабря утром была сильная снежная пурга. Я бросил снова свои войска в атаку. Перебежчики указали нам хорошие цели, и огонь артиллерии был поэтому очень эффективен. Храбро дрались терские добровольцы, стремившиеся поскорее пробиться к родным станицам. После жестокого боя Ессентуки были взяты. (...) Трофеи были невелики: всего несколько пулеметов, винтовки и человек 400 пленных. Напуганные слухами о жестокости казаков, большевики настолько их боялись, что даже раненые и тифозные красноармейцы повыскочили из госпиталей и бежали полуодетые, падая и замерзая в пути. Ессентукские казаки всю ночь расправлялись с захваченными ими большевиками, их одностаничниками."
[1919 год]
"5 января я послал Кабардинскую бригаду и человек 200 кисловодчан овладеть Кисловодском. Это было исполнено ими без труда. Одновременно я направил Партизанский полк пополнения, бывший у меня, обойти Ессентуки со стороны Прохладной. Почувствовав себя окруженными, красные бежали из Ессентуков, которыми, перейдя в наступление частью отряда, мы легко овладели. 5 же января я послал 1-й Волжский полк на Пятигорск; 6 января, на плечах бегущих красных, полк ворвался в город и овладел им. (...)
Добыча, взятая в Ессентуках и особенно в Пятигорске, была очень значительна: несколько тысяч пленных, орудия, пулеметы. 20 января Волжский полк отрезал громадную колонну обозов, отбил своих пленных и взятых в Кисловодске большевиками заложников; было захвачено также много комиссаров и среди них известный жестокостью комиссар Ге, вместе со своей кровожадной супругой. Оба они были повешены впоследствии по приговору полевого суда.
6 января я приехал в Кисловодск, восторженно встреченный населением, измученным под большевистским режимом. Город сильно пострадал, много домов было разграблено, знаменитая тополевая аллея вырублена; сотни жителей изрубили и расстреляли красные палачи. По случаю Крещения было Водосвятие и благодарственное молебствие, после которого я принял парад войскам."
"Сам же с дивизией пошел на станицу Прохладную; овладел ею 10-го января, после горячего боя. При этом удалось захватить два бронепоезда, 4 орудия, массу пленных и обозы. Оттуда я двинулся к Нальчику. По всем путям лежали сотни и тысячи трупов замерзших красноармейцев; почти все они были босы и без теплой одежды. Население Нальчика, русское и кабардинское, восторженно нас приветствовало."
"Около 24 января я подошел к Владикавказу. Предварительно нужно было овладеть осетинским селением Муртазовым, занятым красными ингушами, а также молоканской большевистской Курской слободой. Молокане, несмотря на их непротивленческую религию, оказались людьми весьма кровожадными. Хозяйничали вместе с ингушами во Владикавказе, грабили жителей, принимали участие в обысках и даже расстрелах. Горожане страстно ненавидели молокан и жестоко отомстили им впоследствии.
Выслал я парламентеров в Муртазово с предложением сдать селение без боя, однако они были обстреляны ингушами. Тогда я послал генерала Геймана с пластунской бригадой вступить в Ингушетию и по овладении рядом аулов занять столицу ее — аул Назрань. Задача Геймана была чрезвычайно трудной, ибо каждый клочок территории, каждый хутор и аул защищались с мужеством отчаяния и стоили большой крови.
Атаковав аул Муртазово, я взял его после чрезвычайно упорного и кровопролитного боя. Один ингуш-пулеметчик стрелял до последнего момента и был изрублен казаками лишь после того, как выпустил последний патрон.
Едучи верхом, я видел, как два казака вели пленного старика-ингуша. Выхватив внезапно шашку у одного из конвойных и полоснув ею его по голове, старик бросился в кусты. Его настигли и хотели изрубить. Однако я не позволил убивать и объяснил казакам, что патриотическое и геройское, с его точки зрения, поведение старого ингуша должно служить примером для казаков. Спасенный мною ингуш проникся ко мне бесконечной благодарностью; воспользовавшись этим его настроением, я послал его в Назрань, чтобы он предложил своим единоплеменникам прекратить напрасное кровопролитие и войти со мной в переговоры. Миссия старика увенчалась успехом. Назрань сдался Гейману без боя, и Ингушетия вступила со мной в переговоры."
"Наши войска вступили во Владикавказ. Большевики бежали по Военно-Грузинской дороге. Я бросил конницу в преследование их. Не зная границ нового Грузинского государства, казаки вторглись в Грузию верст на 40 и изрубили множество большевиков. Грузинское «храброе воинство» также бросилось бежать от казаков без оглядки. Однако я получил телеграмму из Ставки, что войска мои перешли границу и чтобы я вернул их и сосредоточился в районе Владикавказа..."
"В Ростове кубанцы были встречены и чествуемы членами Донкруга. Когда я приехал в Ростов для представления в штаб Добрармии, то был встречен на вокзале представителями города и членами Донкруга. Меня чествовали обедом в парадных комнатах; вокруг вокзала собралась громадная толпа народа, требовавшая моего выхода. По окончании обеда я хотел было отправиться на автомобиле в штаб армии, но народ подхватил меня и стал качать. Отпущенный наконец, я произнес небольшую речь, в которой изъявлял свою радость, что мы идем на выручку старшего брата, Седого Дона, а затем двинемся и на Москву."
"Я решил рвать красный фронт у Крындачевки. Партизанская конная бригада лихо исполнила это задание, взяв при этом пленных и 12 пулеметов. Заночевав затем без достаточного охранения, 2-й Партизанский полк был атакован внезапно на рассвете подошедшими свежими силами красных и рассеялся, потеряв полковой значок и все пулеметы. Я двинулся уже с бивака, когда увидел несшихся во весь дух полуодетых партизан, услышал стрельбу и крики «ура». Выслав тотчас же по полку справа и слева в обход красных, пустив «волков» и остановленных мною партизан с фронта, я забрал весь отряд красных. Около 1500 их было изрублено, отнята обратно вся добыча, взятая ими у партизан, а также два орудия и много пулеметов. Через Покровского я донес в штаб армии о совершенном мною прорыве красного фронта."(...)
"...выяснив, где находится почувствовавшая себя отрезанною и отступающая дивизия красных из 9 полков, я решил атаковать ее. Отрезав первоначально ее обозы, я атаковал затем на рассвете дивизию на походе в конном строю и раскатал ее вдребезги, не дав ей даже развернуться. Было взято 8 орудий, с сотню пулеметов и свыше 5000 пленных. Расстреляв комиссаров и коммунистов, я распустил красноармейцев по домам. Из насильно мобилизованных большевиками русских офицеров и добровольно пожелавших вступить в ряды Белой армии красноармейцев я сформировал при каждой дивизии по стрелковому батальону, развернутому впоследствии в полк..."
"Я атаковал Горловку ночью, взорвав железнодорожный мост к северу от нее и захватив два бронепоезда.
Атака велась в конном строю. Казаки шли цепью, верхом и не стреляя. Артиллерия и пулеметы на тачанках выносились карьером шагов на 500–1000 перед фронтом и открывали огонь. По мере приближения казаков стрельба красных становилась все более нервной, а потери наши уменьшались. Когда красные начали шевелиться, казаки обнажали шашки и с криком «ура» бросались вскачь. Большевики разбегались врассыпную; казаки преследовали их, рубя и забирая в плен. В Горловке была взята громадная добыча, в том числе артиллерия, погруженная уже в поезда, и много пленных, с которыми было поступлено по-старому."
"Денег не отпускалось достаточно, даже жалованье не платилось войскам иной раз по полгода. Приходилось жить добычей, отнимаемой у большевиков. Если же таковой не попадалось или не хватало, то прибегали к реквизициям у населения, уже сильно разоренного немецкой оккупацией и Гражданской войной. Реквизиционные квитанции, никогда не оплачиваемые, потеряли в глазах населения всякое значение; понятия реквизиции и вооруженного грабежа стали скоро для него аналогичными. Казаки и солдаты быстро привыкли, в свою очередь, смешивать два этих понятия, что чрезвычайно развращало армию.
Нравственный распад постепенно распространялся и на офицерский корпус. Первые добровольцы, горячие патриоты и идейные, бескорыстные сподвижники Л. Г. Корнилова, были уже повыбиты. Нынешнее офицерство состояло из новых людей, частью пленных или перебежавших из Красной армии, из мобилизованных в освобожденных от большевизма областях и из приезжавших с Украины, Грузии и окраинных государств. Прежние лозунги остались, но внутреннее содержание их стало другим. Прежний дух отлетел от армии. Не ощущалось и внутренней спайки между офицерами и солдатами.
Мобилизуемые принудительно крестьяне и рабочие интересовались прежде всего программой Добрармии. Ощутившие на своей шкуре грубую неправду большевистских обещаний, народные массы, разбуженные политически, хотели видеть в Добрармии прогрессивную силу, противобольшевистскую, но не контрреволюционную. Программа Корнилова была ясна и понятна; по мере же успехов Добрармии программа ее становилась все более неясной и туманной."
"5 мая прибыл к Май-Маевскому дивизион танков - оружие невиданное до сих пор. Я дал для охраны их свою Волчью сотню. 6 мая корниловцы с танками перешли в наступление и взяли Ясиноватую. В тот же день мои дивизии овладели Юзовкой, забрав там много пленных — красных и махновцев. Перевешав коммунистов, я распустил всех прочих по домам. Не задержавшись в Юзовке, мы взяли последовательно станции Чаплино и Волноваху без больших потерь."
"По представлению временно командующего Добрармией генерала Юзефовича я произведен в генерал-лейтенанты; 4 мая был утвержден командующим конным корпусом (...) с 1-й Кавказской дивизией я предпринял операцию против столицы махновцев и склада их награбленной добычи — поселка Гуляй-Поле, взял его с боем, разгромил и рассеял остатки махновцев. Затем я сжег важный Синельниковский железнодорожный узел."
"Население Харькова, много слышавшее обо мне от многократно разбитых мною красных войск и видевшее в моем лице представителя славного Кубанского войска, устроило мне торжественную встречу. Было устроено несколько банкетов, а также поднесены иконы и крупные суммы денег в мое личное распоряжение. (...)
Я никогда не забуду въезда моего в Екатеринослав. Люди стояли на коленях и пели «Христос Воскресе», плакали и благословляли нас. Не только казаки, но и их лошади были буквально засыпаны цветами. Духовенство в парадном облачении служило повсеместно молебны. Рабочие постановили работать на Добрармию по мере сил. Они исправляли бронепоезда, бронеплощадки, чинили пушки и ружья. Масса жителей вступала добровольцами в войска. Подъем был колоссальный. (...) Город голодал вследствие отсутствия хлеба. Мне удалось подвезти несколько бывших в моем распоряжении поездов с мукой, и я роздал их бесплатно рабочим, кооперативам и городским продовольственным лавкам."
"Тут я вынужден несколько отвлечься в сторону и коснуться вскользь взаимоотношений различных национальностей на местах. Прежде всего я коснусь вопроса антисемитизма. На Дону, Кубани и Тереке нет еврейского населения. Единичные евреи-врачи, адвокаты и вообще интеллигенты, живущие в городах, ничем не отличаются от русской интеллигенции. Таким образом, в начале Гражданской войны казачество совершенно не знало еврейского народа и даже не подозревало о существовании еврейского вопроса. По мере продвижения моей группы к северу и к западу от Донской области стали попадаться населенные пункты с многочисленным еврейским населением. Расположенные по обывательским квартирам, казаки слышали повсюду негодующие речи о доминирующей роли евреев в большевизме, о том, что значительный процент комиссаров и чекистов евреи, о том, что евреи хвастают:
— Мы дали вам Бога, дадим и Царя.
Не только простонародье, но и интеллигенция были страшно настроены против евреев и положительно натравливали казаков против них. Постепенно у казаков выработался резко отрицательный взгляд на еврейство. Однако в Екатеринославе нас встретило одинаково радушно как русское, так и еврейское население. Явившиеся ко мне депутации высказывали возмущение деятельностью своих единоплеменников-большевиков, которые одинаково бесчинствовали и над русскими, и над евреями, не примкнувшими к большевизму. Уже ходили слухи о готовящихся еврейских погромах, и евреи просили защитить их. Было зарегистрировано несколько случаев, когда толпа водила казаков для отыскивания мнимых складов оружия и наворованного имущества у евреев, причем не обошлось без насилий и отдельных случаев грабежей. Однажды в еврейском квартале начался погром. Толпа в несколько тысяч человек, в числе коих было два десятка казаков, разгромила несколько еврейских домов. При этом некоторые женщины были изнасилованы. Когда мне доложили об этом, я бросился туда со своей Волчьей сотней и прекратил безобразие. Арестованные при этом коноводы и крикуны были преданы мною полевому суду. Среди них оказалось шестеро одетых в казачью форму. Из числа этих шести казаков пятеро оказались не казаками, а обывателями, переодетыми в казачью форму для этого случая. Эти шестеро погромщиков были повешены по приговору суда на городском бульваре с надписью: «За мародерство и грабеж».
Во избежание дальнейших эксцессов я приказал вывести войска из города. Однако наихудшая часть всякой армии — обозная, — расположенная в пригородных поселках, частенько просачивалась в город. Соблазны большого города с его винными складами, погребками и всякого рода притонами не могли не привлекать измученных походами и отвыкших от людского общества станичников. То здесь, то там происходили эксцессы. К сожалению, начальники разных степеней не подавали хорошего примера. Вернувшись из отпуска, я узнал, что терцы погромили несколько еврейских местечек, хотя и без убийств. Впоследствии, когда мой корпус был уже переброшен под Харьков, продолжали поступать жалобы на погромы, якобы производящиеся моими казаками. Но это бесчинствовали партизанские шайки различных самозваных атаманов, прикрывшихся моим именем для внешнего легализирования своей деятельности. Отнюдь не обвиняя огульно все еврейство в сотрудничестве с большевиками, я постоянно твердил казакам, что «не тот жид, кто еврей, а тот, кто грабит людей». Однако казаки решительно не давали пощады евреям-красноармейцам, даже не считаясь с документами, удостоверявшими, что они мобилизованы принудительно, ибо у казаков сложилось мнение, что при свойственной евреям изворотливости, они, если бы действительно пожелали, могли бы избегнуть мобилизации. Обыкновенно, пленив красную часть, казаки командовали:
— Гей, жиды, вперед, вперед!
И тут же рубили выходящих. Прослышавшие об этом евреи-красноармейцы предусмотрительно надевали на себя кресты, сходя, таким образом, за христиан, но после того как по акценту некоторые были опознаны впоследствии, казаки перестали верить крестам и проводили своеобразный телесный осмотр пленных, причем истребляли всех обрезанных при крещении. Особенно озверели казаки, когда им пришлось столкнуться с батальонами еврейских коммунистов, шедших в бой с голубым национальным знаменем. Дрались эти батальоны очень плохо и трусливо, пытались сдаваться при первом же хорошем натиске. Казаки рубили их беспощадно. Однако под Екатеринославом каким-то чудом батальон мобилизованных евреев был взят в плен живьем. Я отослал их в тыл в сопровождении собственного своего конвоя.
— Рубить, рубить! — кричали казаки со всех сторон, но конвой все-таки доставил их благополучно к поезду. Впоследствии, как я слышал, евреи эти работали в Новороссийске, разгружая суда. Мне пришлось по этому поводу наслушаться со всех сторон немало нелестных отзывов."
"Отдохнув несколько дней в Кисловодске, я предпринял объезд станиц, год тому примкнувших первыми к поднятому мною восстанию; навестил Беломечетинскую, Баталпашинскую, Кисловодскую, Ессентукскую, Бургустанскую, Суворовскую, Бекешевскую и Воровсколесскую станицы. Население встречало меня всюду с неописуемым энтузиазмом. Несмотря на страдную пору, казаки, услышав, что я еду, по 3–4 дня не выезжали в поле, дабы не пропустить времени моего пребывания. Мне была оказана особая почесть — меня встречал и провожал почетный конвой из конных казачат, певших песни и скакавших в строю справа по три. В станицах служили молебны. Громадные толпы приветствовали меня. Повсюду местные поэты преподносили мне свои безыскусственные, но полные чувства стихотворения. Станичные сходы вручали мне приговоры об избрании меня почетным казаком.
В свою очередь, я в каждой станице производил особо отличившихся казаков и стариков в приказные, урядники, вахмистры и подхорунжие и раздавал кресты; собирая сходы, ободрял казаков и расспрашивал о местных настроениях и нуждах. Последние были весьма ощутительны. Прошения подавались целыми мешками. Семьи офицеров, не получавшие регулярно жалованья, бедствовали. Вдовы и сироты убитых на войне и инвалиды не получали пенсий. Сознание материальной необеспеченности воинов вызывало стремление их застраховать свое благосостояние из так называемой военной добычи, понятие, которое все расширялось в ущерб добрым нравам. Церкви, школы и хаты, разоренные большевиками, за отсутствием средств не могли быть отремонтированы. Я роздал громадные средства по станицам из тех денег, которые были поднесены в мое личное распоряжение в различных городах. По окончании моего объезда станиц я донес Главнокомандующему и войсковому атаману о настроениях на местах и казачьих нуждах."
"...красные перешли в контрнаступление и взяли Купянск; их разъезды появились уже в 15 верстах от Харькова. Получив задание ликвидировать этот прорыв красных, я решил отрезать прорвавшуюся группу от главных сил и затем уничтожить ее по частям. Перейдя от Белгорода к востоку, я разбил у Корочи несколько дивизий красной пехоты, взял 8 орудий, массу пулеметов и до 7000 пленных. Все, что успело уже прорваться к югу, бросилось обратно; я разбил всю эту группу по частям."
"Я просил о том, чтобы мне было разрешено пробиваться на соединение с корпусом Мамонтова для дальнейшего, по соединении, совместного рейда для освобождения Москвы; доказывал, что, овладев Москвой, мы вырвем сразу все управление из рук кремлевских самодержцев, распространим панику и нанесем столь сильный моральный удар большевизму, что повсеместно вспыхнут восстания населения и большевизм будет сметен в несколько дней.Донцы поддерживали мой план. Однако Врангель и Кутепов сильно восстали против него. (...) Однако Главнокомандующий не разрешил мне этого движения. Бывая в Ставке, я продолжал настаивать.
— Лавры Мамонтова не дают Вам спать, — сказал мне генерал Романовский. — Подождите, скоро все там будем. Теперь же вы откроете фронт армии и погубите все дело.
В разговоре с генерал-квартирмейстером Плющевским-Плющиком я сказал ему частным образом, что, невзирая на запрещение, на свой страх брошусь на Москву.
— Имей в виду, — предупредил он меня, — что возможность такого с твоей стороны шага уже обсуждалась и что в этом случае ты будешь немедленно объявлен государственным изменником и предан, даже в случае полного успеха, полевому суду.
Пришлось подчиниться, но если бы я не подчинился, тогда история России была бы написана иначе. Не хочется верить, но многие и многие говорили мне потом, что тут со стороны Главного командования проявилось известное недоверие к казачеству и нежелание, чтобы доминирующую роль в освобождении Москвы, — этого сердца России, — сыграли казачьи войска."
"Мне было приказано повернуть к востоку и пройти по тылам красных войск, стоявших против Донской армии. Совершая это движение, я бил красных по частям; особенно крупных боев, кроме боя у Старого Оскола, не было. Однако в течение трех недель я взял 75 орудий, свыше 300 пулеметов и около 35 000 пленных."
"В Коротояке мы с Мамонтовым остановились в доме священника. Мамонтов со сломанной ногой лежал в кровати; я сидел возле него. Два наших личных адъютанта находились в этой же комнате; батюшка стоял в дверях; самовар приветливо кипел на столе. Вдруг раздался оглушительный грохот, блеснул свет, комната наполнилась пылью и дымом. Мамонтов был сброшен с кровати и потерял сознание. Ударившись с силой обо что-то, я также лишился чувств. Однако вскоре пришел в себя; чувствую, что жестоко болит нога. Дом горел, как свеча. Батюшка испускал стоны, искалеченный и с оторванной ногой; вскоре он умер. Оглушенные адъютанты стонали на полу. Прибежавшие ординарцы вынесли нас на двор. Оказалось, что тяжелый снаряд попал в дом, пробил крышу и разорвался в коридоре.
Лежа под навесом, мы постепенно приходили в себя. Вдруг раздался второй оглушительный разрыв. Снаряд попал прямо в группу людей и лошадей; многих перебил. Тогда нас вывезли за город, и к утру мы оправились совершенно. Однако вследствие ушиба ноги я не мог некоторое время влезать на коня и ездил в экипаже."
"Около трех часов дня 16 сентября мост был закончен, и артиллерия стала перебираться в свою очередь. В это время красные открыли сильную канонаду как по мосту, так и по деревне Гвоздевке.
Одним из удачно выпущенных ими снарядов, ударив прямо в группу моих «волков», находившихся на деревенской площади, убил 8 казаков и 12 лошадей. Как раз в это время я проезжал мимо на автомобиле с группой старших начальников. Нас выбросило из автомобиля. Я был контужен в голову и оглушен, так же как и начальник 1-й Терской дивизии — генерал Агоев. Начальнику 1-й Кавказской дивизии — генералу Губину разбило ухо; временно исполняющий должность начальника штаба корпуса полковник Татоновбыл ранен в шею и спину. Отделались мы, в общем, довольно легко, однако меня и Агоева тошнило подряд два дня и были сильные головокружения."
"В Воронеже нами было взято 13 000 пленных, 35 орудий, бесчисленные обозы и громадные склады, однако несколько пощипанные казаками, которые все щеголяли теперь в новых гимнастерках, сапогах и... калошах. Штаб красной 13-й армии сдался добровольно в плен (кроме командующего, недавно умершего). Временно командовавший армией, бывший начальник штаба ее, Генерального штаба капитан Тарасов дал чрезвычайно ценные показания. Он объяснил (и подтвердил это приказами), что все время нарочно подставлял под наши удары отдельные части красной 13-й армии; он сообщил также, что Буденный, закончив формирование Конармии, движется с нею с востока, имея задание разбить порознь меня и Мамонтова. Капитан Тарасов и его подчиненные были приняты на службу в Добрармию.
Население Воронежа, еще недавно претерпевшего жестокие репрессии от большевиков за восторженный прием, оказанный им проходившему через город Мамонтову, держало себя несколько выжидательно. Действительно, ужасна была работа Чрезвычаек. Из домов, подвалов и застенков все время вытаскивали все новые и новые, потрясающе изуродованные трупы жертв большевистских палачей. Горе людей, опознавших своих замученных близких, не поддается описанию. Захваченная целиком местная Чрезвычайная комиссия была изрублена пленившими ее казаками. Также пострадали и кое-кто из евреев, подозревавшихся в близости к большевикам.
В народе ходили слухи о чудесах у раки Святого Митрофания Воронежского, совершавшихся при попытках большевиков кощунственно вскрыть святыню. Часовые красноармейцы неизменно сходили с ума; у дотрагивавшихся до раки отсыхали руки. Масса паломников стремилась к святыне.
Освобожденные офицеры, рабочие и даже крестьяне охотно записывались в Стрелковую бригаду, которую я стал разворачивать в дивизию."
"Было больно смотреть на то, что творилось на местах. Всеобщий энтузиазм первых дней по освобождении края от большевиков, по прибытии добровольческой администрации и своры помещиков, спешивших с сердцами, полными мести, в свои разоренные имения, сменялся недоверием и даже ненавистью.
— Встречают нас по батюшке, провожают по матушке, — говорили некоторые добрармейцы.
Ввиду того что вступившие добровольно в войска разбегались по домам, разочаровавшись в часто меняющихся и неосуществляемых лозунгах Добрармии, она комплектовалась преимущественно пленными красноармейцами. Среди них попадались, конечно, убежденные противники большевизма, но громадное большинство состояло из людей, не имевших вообще никакого желания воевать или, тем менее, лечь костьми за чуждое им дело; поэтому они неизменно сдавались, лишь только положение становилось опасным. Победители, как белые, так и красные, щадили пленных из числа мобилизованных принудительно; вояки этиносили при себе документы, свидетельствовавшие, что они действительно мобилизованы, причем большинство из них имело справки, выданные и белыми, и красными.
Добровольческая армия одевала этих солдат в новое английское обмундирование, переходившее затем к красным вместе с их владельцами. Были ловкачи, умудрявшиеся по 3–4 раза послужить в каждой из враждебных армий, причем заботы об их многократном экипировании выпадали исключительно на Добрармию, ибо большевики свою пехоту не обмундировывали."
"...в это время терцы были действительно атакованы, и притом совершенно внезапно, красной конной частью. Это был полк красных петроградских юнкеров-курсантов в составе около 1000 шашек. Всадники сидели на отличных конях и были одеты в кожаные куртки, синие рейтузы с кантами и красные бескозырки с большевистской звездой. Их успех был недолговременным, ибо подошедшая Донская дивизия Секретева ударила курсантам прямо в тыл. Оправившиеся терцы тоже атаковали их. Опрокинутых и прижатых к реке курсантов, несмотря на отчаянную оборону, изрубили поголовно."
"Продовольственный вопрос был у меня поставлен хорошо, ибо я приказал выдавать крестьянам мануфактуру и калоши из отнятых у большевиков складов в обмен на хлеб, продовольствие и фураж. Лишь позже, когда вокруг города разгорелись оживленные боевые действия, подвоз продуктов и фуража несколько уменьшился. Рабочие Воронежа также относились к нам хорошо — всякого рода заказы, починка вооружения и броневиков производились ими быстро и аккуратно; многие из них поступили к нам добровольцами."
"Внезапно Донское командование потребовало, чтобы я перешел в наступление и разбил Буденного. Это было совершенно непосильно для меня. Что мог сделать я с моими 5000 шашек против 15000 свежей конницы Буденного? Отказавшись категорически от выполнения этого приказа, я решил обороняться. (...) 4 октября была нащупана дивизия Буденного, девятиполкового состава, в районе Усмань-Собакина. Я решил атаковать ее внезапно и уничтожить. (...) 5 октября чуть свет терцы атаковали на биваке один из полков красной дивизии, порубили и разогнали всадников, забрав до 400 коней и пулеметы. (...)
Начался ряд боев вокруг Воронежа с инициативой на стороне Буденного. Вначале он обнаружил достаточную безграмотность — атаковал меня одновременно во многих пунктах малыми отрядами. Уступая ему охотно эти пункты, я обрушивался затем превосходными силами своего резерва на небольшие отряды и уничтожал их. Быть может, Буденный слышал что-либо об аналогичном методе, применявшемся Наполеоном, но, видимо, не усвоил его сущность. В этих боях мне удалось разбить до двух бригад красной конницы и взять трофеи. Однако Буденный, поняв на опыте невыгодность своей тактики, изменил ее и не рисковал впоследствии распылять свои силы и действовать без резервов.
Конница его состояла преимущественно из изгнанных из своих станиц за причастность к большевизму донских, кубанских и терских казаков, стремившихся обратно в станицы, и из иногородних этих областей. Всадники были хорошо обучены, обмундированы и сидели на хороших, большей частью угнанных с Дона конях. Красная кавалерия боялась и избегала принятия конных атак. Однако она была упорна в преследовании уходящего противника, но быстро охлаждалась, натолкнувшись на сопротивление."
(...)"...в ночь с 10 на 11 октября я очистил Воронеж и перешел за Дон. Получивший несколько хороших «уроков», Буденный не решался в течение всего дня 11 октября занять город, охраняемый лишь постами и малочисленными разъездами. Лишь поздно вечером вступили в город его авангарды. Мои посты отошли, в свою очередь, за реку, уничтожив мосты. Задача моя теперь состояла в том, чтобы не пропустить Буденного через Дон или, во всяком случае, возможно долее препятствовать его распространению на правом берегу Дона."
"Во время моего пребывания в Воронеже состоялся ряд митингов, на которых рабочие высказывались за необходимость активно помогать мне. В последний момент, когда Воронеж уже обстреливался красной артиллерией, прямо на митинге, на котором выступил мой офицер, есаул Соколов, явился ко мне отряд рабочих-железнодорожников в составе около 600 человек. Я вышел и обратился к рабочим с горячей благодарностью. В это время прилетевший откуда-то снаряд с треском разорвался в воздухе. Перепуганные и непривыкшие к таким вещам рабочие шарахнулись в разные стороны; некоторые со страху попадали на землю. Стоявший близ меня рабочий был ранен и упал, обливаясь кровью.
— Поздравляю вас с боевым крещением! — крикнул я, ободряя рабочих.
Они оправились и, не заходя даже домой, с песнями двинулись из города. Эти рабочие были влиты в 1-й стрелковый батальон под командой полковника Рутсона, позже, по просьбе людей, переименованный в Волчий ударный батальон. Рабочие сделались хорошими солдатами и далеко превосходили своей доблестью многих казаков в боях."
"Ударили большие морозы. Казаки и особенно стрелки были плохо экипированы; не было перчаток; обувь находилась в жалком виде. Участились случаи отмораживания конечностей и простудные заболевания. Одновременно усилилась эпидемия тифа. Ряды наши стали быстро таять. (...) Ежедневно поступали донесения командиров полков о том, что казаки дезертируют. Пополнения с Кубани не доходили до меня, разбегаясь по пути, или же, пользуясь отсутствием администрации в тылу, формировались в шайки, грабившие население и сеявшие в нем ненависть к войскам. Появилось и новое зло — отсутствие подков для перековки коней. Во время гололедицы наши кони могли идти лишь шагом, в то время как кованные на зимние подковы кони кавалерии Буденного развивали любой аллюр. Его отряды свободно уходили от нашего преследования; казаки же при каждой неудаче чувствовали у себя на плечах врубившегося в тыл противника."
"Возникала возможность быть окруженным, ибо против трех конных дивизий Буденного (4-я, 6-я и Кубанская красные) у меня было лишь 2500 шашек и 2000 штыков. Нужно учесть, что красные конные дивизии состояли каждая из трех полковых бригад. Полки были сильные, по 700–800 шашек.
Буденный превосходил меня конницей почти вдесятеро. Пехота его состояла из одной дивизии девятиполкового состава. Полки, правда, были слабые, не более 600 штыков в каждом. Неважно экипированные и изрядно потрепанные нами во многих боях, они не обнаруживали большего порыва. (...)
Мне необходимо было отходить возможно медленнее, дабы не вывести Буденного во фланг и тыл нашей армии. Тут я побил рекорд медленности отхода — 80 верст от Воронежа до Касторной при страшном неравенстве сил я прошел в три недели.
В исполнении этой трудной задачи мне очень помогли присланные два бронепоезда — «Слава Офицеру» и «Генерал Дроздовский», выезжавшие вперед и громившие красную конницу, как только она смелела. Особенно геройски действовал броневик «Слава Офицеру», который ворвался на одну из станций, занятую уже красными, взял батарею в полной упряжке. Офицеры его команды сели на коней в качестве ездовых и привели к нам эту батарею, следуя за поездом."
"Во время моего пребывания в Таганроге ко мне заехал начальник английской военной миссии генерал Хольмен и просил меня прибыть в миссию для вручения мне ордена Бани, пожалованного Его Величеством английским Королем.(...)
На другой день, в указанное время, я прибыл в английскую военную миссию и был встречен там британским почетным караулом. Генерал Хольмен обратился ко мне с речью:
— Этот высокий орден жалуется вам Его Величеством, — сказал он мне, возлагая на меня орден, — за ваши заслуги в борьбе с большевизмом как с мировым злом.
Взволнованный, я ответил кратким словом благодарности за то, что моя работа оценена. Состоявший при миссии полковник Звягинцевпереводил мои слова на английский язык. Были выстроены вдоль стен все наличные в миссии английские офицеры. Присутствовавшие горячо меня поздравляли.
Чрезвычайно тронутый вниманием и высокой оценкой моей деятельности английским королем, я решил никогда не расставаться с этим орденом... "
Комментарии
Дело русской Добровольческой Армии, возникшей в 1917-1918 годах и связанной с именами Корнилова, Алексеева, Каледина, Дроздовского, Колчака и их сотрудников и преемников есть дело русской национальной чести, русского патриотического горения, русского народного характера, русской православной религиозности.
...Об этих походах, которые будут любовно изучаться русскими историками и стратегами; об этих решениях и подвигах, на которых мы построим новую русскую этику; об этих именах, которые станут легендарными, мы скажем нашим детям и внукам, чтобы они учились по этим заветам жить и умирать за нашу Россию." /Иван Александрович Ильин/