Разделяй и властвуй - технология сталкивания лбами.

 Иван Солоневич "Россия в концлагере"

"КУЛАК" АКУЛЬШИН и «АКТИВИСТ» ПИГОЛИЦА.

   В виду приближающейся весны все наши бригады были мобилизованы на уборку мусора в многочисленных дворах управлении ББК.   Я был приставлен в качестве подручного к крестьянину возчику, крупному мужику лет сорока пяти, с изрытым оспой рябым лицом и угрюмым взглядом, прикрытым нависающими лохматыми бровями.

   К моей подмоге мужик отнесся несколько мрачно. Некоторые основания у него для этого были. Я, вероятно, был сильнее его, но моя городская и спортивная выносливость по сравнению с его деревенской и трудовой не стоила конечно, ни копейки. Он работал ломом, как машина, из часу в час. Я непрерывной работы в данном темпе больше получаса без передышки выдержать не мог

   Мужик не говорил почти ничего, но его междометия и мимику можно было расшифровать так: «Не ваше это дело. Я уж сам управлюсь Не лезьте только под ноги». Я очутился в неприятной роли человека ненужного и бестолково взирающего на то, как кто-то делает свою работу.
   Начался обычный разговор. Давно ли в лагере, какой срок и статья, кто остался на воле.
   – Из этого разговора я узнал, что мужика зовут Акульшиным, что получил он десять лет за сопротивление коллективизации, но что, впрочем, влип не он один, все село выслали в Сибирь с женами и детьми, но без скота и без инвентаря.
   Сам он в числе коноводов чином помельче получил десять лет. Коноводы чином покрупнее были расстреляны там же, на месте происшествия. Где-то там в Сибири как-то неопределенно околачивается его семья – жена и шестеро ребят от трех до 25-ти лет «А где этот город Барнаул?» Я ответил. «А за Барнаулом что? Места дикие? Ну, ежели дикие места, смылись мои куда-нибудь в тайгу. У нас давно уже такой разговор был – в тайгу смываться. Ну, мы сами не успели. Жена тут писала, что значит, за Барнаулом». Мужик замялся и замолк.
   На другой день наши дружественные отношения несколько продвинулись вперед.   Скинули в лесу очередную порцию мусора, сели, закурили. Говорили о том, о сем, о минеральных удобрениях («Хороши, да нету их»), о японце («До Барнаула, должно быть, доберутся – вот радость-то сибирякам будет!»), о совхозах («Плакали мужики на помещика, а теперь бы черт с ним, с помещиком, самим бы живьем выкрутиться»), потом опять свернули на Барнаул, что это за места и как далеко туда ехать. Я вынул блокнот и схематически изобразил; Мурманская железная дорога, Москва, Урал, Сибирский тракт, Алтайская ветка… «Н-да, далеконько ехать-то. Но тут главное продовольствие. Ну, продовольствие уж я добуду…»
   Эта фраза выскочила у Акульшина как-то самотеком. Чувствовалось, что он обо воем этом уже много, много думал.

   – А как же вы семью-то в тайге найдете?
   – Уж найду. Есть такой способ. Сговоримшись уже были.
   – А как с побегом, деньгами и едой на дорогу?
   – Да нам что, мы сами лесные, уральские. Там лесом, там к поездам прицеплюсь.
   – А деньги и еду?
   Акульшин усмехнулся: руки есть. Я посмотрел на его руки. Акульшин сжал их в кулак, кулак вздулся желваками мускулов. Я сказал, что это не так просто.
   – А что тут мудреного? Мало ли какой сволочи с наганами и портфелями ездит. Взял за глотку и кончено.
   В числе моих весьма многочисленных и весьма разнообразных подсоветских профессий была и такая: преподаватель бокса и джиу-джитсу. По некоторым весьма нужным мне основаниям я продумывал комбинацию из обеих этих систем, а по миновании этих обстоятельств часть придуманного использовал для «извлечения прибыли», преподавал на курсах командного состава милиции и выпустил книгу. Книга была немедленно конфискована ГПУ, пришли даже ко мне, не очень, чтобы с обыском, но весьма настойчиво: давайте-ка все авторские экземпляры. Я от дал. Почти все. Один, прошедший весьма путанный путь, сейчас у меня на руках. Акульшин не знал, что десять тысяч экземпляров моего злополучного руководства было использовано для ГПУ и Динамо и, следовательно, не знал, что с хваткой за горло дело может обстоять далеко не так просто, как ему кажется.
   – Ничего тут мудреного нет, – несколько беззаботно повторил Акульшин.
   – А вот вы попробуйте, а я покажу, что из этого выйдет.
   Акульшин попробовал. Ничего не вышло. Через полсекунды Акульшин лежал на снегу в положении полной беспомощности. Следующий час нашего трудового дня был посвящен разучиванию некоторых элементов благородного искусства бесшумной ликвидации ближнего своего в вариантах, не попавших даже и в мое пресловутое руководство. Через час я выбился из сил окончательно. Акульшин был еще свеж.
   – Да, вот что значит образование, – довольно неожиданно заключил он.
   – При чем тут образование?
   – Да, так. Вот сила у меня есть, а уметь не умею. Вообще, если народ без образованных людей – все равно, как если бы армия в одном месте все ротные, да без рот, а в другом солдаты, да без ротных. Ну и бьет, кто хочет. Наши товарищи это ловко удумали. Образованные, они сидят вроде, как без рук и без ног, а мы сидим вроде, как без головы. Вот оно так и выходит…
   Акульшин подумал и веско добавил:
   – Организации нету!
   – Что имеем – не храним, потерявши – плачем, – сыронизировал я.
   Акульшин сделал вид, что не слыхал моего замечания.
   – Теперь возьмите вы нашего брата, крестьянство. Ну, конечно, с революцией это все горожане завели. Да и теперь нам без города ничего не сделать. Народу-то нас сколько! Одними топорами справились бы, да вот организации нету. Сколько у нас на Урале восстаний было, да все вразброд, в одиночку. Одни воюют, другие ничего не знают, сидят и ждут. Потом этих подавили – те подымаются. Так вот все сколько уж лет идет. И толку никакого нет. Без командиров живем. Разбрелся народ, кто куда. Пропасть оно, конечно, не пропадем, а дело выходит невеселое.

Я предложил обоим нам завернуть в кабинку монтеров.

 В кабинке я к своему удивлению обнаружил Юру. Он удрал со своего техникума, где он промышлял по плотницкой части. Рядом с ним сидел Пиголица и слышались разговоры о тангенсах и котангенсах. Акульшин истово поздоровался с Юрой и Пиголицей, попросил разрешения погреться и сразу направился к печке. Я протер очки и обнаружил, что кроме Пиголицы и Юры в кабинке больше никого не было. Снова понадобилось мое математическое вмешательство. Стали разбираться. Выяснилось, что наседая на тригонометрию, Пиголица имел весьма неясное представление об основах алгебры и геометрии. Тангенсы цеплялись за логарифмы, логарифмы за степени, и вообще было непонятно, почему доброе русское «X» именуется иксом. Кое-какие формулы были вызубрены на зубок, но между ними оказались провалы, разрыв всякой логической связи между предыдущим и последующим; то, что на советском языке именуется абсолютной неувязкой. Попытались увязать. По этому поводу я не без некоторого удовольствия убедился, что как ни прочно забыта моя гимназическая математика, я имею возможность восстановить логическим путем очень многое, почти все. В назидание Пиголице, а кстати и Юре, я сказал несколько вдумчивых слов о необходимости систематической учебы. Вот де, учил это 25 лет тому назад и никогда не вспоминал, а когда пришлось, вспомнил. К моему назиданию Пиголица отнесся раздражительно:
   – Ну и чего вы мне об этом рассказываете, будто я сам не знаю. Вам хорошо было учиться, никуда вас не гоняли, сидели и зубрили. А тут мотаешься, как навоз в проруби. И работа на производстве и комсомольская нагрузка и всякие субботники. Чтобы учиться, зубами время вырывать надо. Месяц поучишься, потом попрут куда-нибудь на село. Начинай сначала. Да еще и жрать нечего. Нет, уж вы мне насчет старого режима оставьте.
   Я ответил, что хлеб свой я зарабатывал с пятнадцати лет, экзамен на аттестат зрелости сдал экстерном, в университете учился на собственные деньги и что таких, как я, было сколько угодно. Пиголица отнесся к моему сообщению с нескрываемым недоверием, но спорить не стал.
   – Теперь старого режима нету, так можно про него что угодно говорить. Правящим классам, конечно, очень неплохо жилось, зато трудящийся народ…
   Акульшин угрюмо кашлянул.
   – Трудящийся народ, – сказал он, не отрывая глаз от печки, – трудящийся народ по лагерям не сидел и с голодухи не дох. А ход был, куда хочешь. Хочешь на завод, хочешь в университет.
   – Так ты мне еще скажешь, что крестьянскому парню можно было в университет пойти?
   – Скажу. И не то еще скажу. А куда теперь крестьянскому парню податься, когда ему есть нечего? В колхоз?
   – А почему же не в колхоз?
   – А такие, как ты, будут командовать? – презрительно спросил Акульшин и не дожидаясь ответа, продолжал о давно наболевшем. – На дураках власть держится.

Понабрали дураков, лодырей, пропойц, вот и командуют. Пятнадцать лет из голодухи вылезть не можем.
   – Из голодухи? Ты думаешь, городской рабочий не голодает? А кто эту голодуху устроил? Саботируют, сволочи, скот режут, кулачье…
   – Кулачье? – усы Акульшина встали дыбом. – Кулачье! Это кулачье-то Россию разорило? А? Кулачье, а не товарищи-то ваши с револьверами и лагерями? Кулачье? Ах ты, сукин ты сын, сопляк. – Акульшин запнулся, как бы не находя слов для выражения своей ярости. – Ах ты, сукин сын, выдвиженец.
   Выдвиженца Пиголица вынести не смог.
   – А вы, папаша, – сказал он ледяным тоном, – если пришли греться; так грейтесь, а за выдвиженца можно и по морде получить.
   Акульшин грозно поднялся с табуретки.
   – Это ты… по морде… – и сделал шаг вперед. Вскочил и Пиголица. В лице Акульшина была неутолимая ненависть ко всякого рода активистам, а в Пиголице он не без некоторого основания чувствовал нечто активистское. Выдвиженец же окончательно вывел Пиголицу из его и без того весьма неустойчивого нервного раздражения. Термин «выдвиженец» звучит в неофициальной России чем-то глубоко издевательским и по убойности своей превосходит самый оглушительный мат. Запахло дракой. Юра тоже вскочил.
   – Да, бросьте вы, ребята. – начал было он. Однако, момент для мирных переговоров оказался не подходящим. Акульшин вежливо отстранил Юру, как-то странно исподлобья уставился на Пиголицу и вдруг схватил его за горло. Я, проклиная свои давешние уроки джиу-джитсу, ринулся на пост миротворца. Но в этот момент дверь кабинки раскрылась и оттуда» как deus ex machina, появились Ленчик и Середа. На все происходящее Ленчик реагировал довольно неожиданно.
   – Ура! – заорал он. – Потасовочка! Рабоче-крестьянская смычка! Вот это я люблю. Вдарь ему, папаша, по заду! Покажи ему, папаша!
   Середа отнесся ко всему этому с менее зрелищной точки зрения.
   – Эй, хозяин, пришел в чужой дом, так рукам воли не давай. Пусти руку. В чем тут дело?
   К этому моменту я уже вежливо обжимал Акульшина за талию. Акульшин опустил руку и стоял, тяжело сопя и не сводя с Пиголицы взгляда, исполненного ненависти. Пиголица стоял, задыхаясь, с перекошенным лицом.
   – Тааак. – протянул. он. – Цельной, значит, бандой собрались. Тааак.
   Никакой «цельной банды, конечно и в помине не было. Наоборот, в сущности все стали на его, Пиголицы, защиту. Но под бандой Пиголица разумел, видимо, весь «старый мир», который он когда-то был призван разрушать, да и едва ли Пиголица находился в особенно вменяемом состоянии.
   – Тааак. – продолжал он. – По старому режиму, значит, действуете.
   – При старом режиме, дорогая моя пташечка Пиголица, – снова затараторил Ленчик, – ни в каком лагере ты бы не сидел, а уважаемый покойничек, папаша твой то есть, просто загнул бы тебе в свое время салазки, да всыпал бы тебе, сколько полагается.   – Разыгрывают. Осточертели мне эти розыгрыши. Всякая сволочь в нос тыкает: дурак, выдвиженец, грабитель. Что, я грабил тебя? – вдруг яростно обернулся он к Акульшину.
   – А что не грабил?
   – Послушай, Саша, – несколько неудачно вмешался Юра. – Ведь и в самом деле грабил. На хлебозаготовки ведь ездил.
   Теперь вся ярость Пиголицы обрушилась на Юру:
   – И ты тоже! Ах ты, сволочь! А тебя пошлют, так ты не поедешь? А ты на каком хлебе в Берлине учился? Не на том, что я на заготовках грабил?
   Замечание Пиголицы могло быть верно в прямом смысле, и оно безусловно было верно в переносном. Юра сконфузился.
   – Я не про себя говорю. Но ведь Акульшину-то от этого не легче, что ты не сам, а тебя посылали.
   – Стойте, ребята! – сказал Середа. – Стойте! А ты, папашка, послушай. Я тебя знаю. Ты в третьей плотницкой бригаде работал?
   – Ну, работал, – как-то подозрительно ответил Акульшин.
   – Новое здание Шизо строил?
   – Строил.
   – Заставляли?
   – А что я по своей воле здесь?
   – Так, какая разница? Этого паренька заставляли грабить тебя, а тебя заставляли строить тюрьму, в которой этот паренек сидеть, может, будет. Что, своей волей мы все тут сидим? Тьфу! – свирепо сплюнул Середа. – Вот, мать вашу, сукины дети. Семнадцать лет Пиголицу мужиком по затылку бьют, а Пиголицей из мужика кишки вытягивают. Так еще не хватало, чтобы вы для полного комплекта удовольствия еще друг другу в горло по своей воле вцеплялись.

Ну и дубина народ, прости Господи! Заместо того, чтобы раскумекать, кто и кем вас лупит, не нашли другого разговору, как друг другу морды бить.

А тебе стыдно, хозяин. Старый ты мужик, тебе уж давно пора понять.
   – Давно понял, – сумрачно сказал Акульшин.
   – Так чего же ты в Пиголицу вцепился?
   – А ты видал, что по деревням твои Пиголицы делают?
   – Видал. Так, что? Он по своей воле?
   – Эх, ребята, – снова затараторил Ленчик. – Не по своей воле воробей навоз клюет. Конечно, ежели потасовочка по-хорошему, от доброго сердца, отчего же и кулаки не почесать? А всамделишно за горло цепляться никакого расчету нет.
   Юра за это время что-то потихоньку втолковывал Пиголице,
   – Ну и хрен с ними, – вдруг сказал тот. – Сами же, сволочи, все это устроили, а теперь мне в нос тычут. Что, я революцию подымал? Я советскую власть устраивал? А теперь, как вы устроили, так я буду жить. Что, я в Америку поеду? Хорошо этому, – Пиголица кивнул на Юру. – Он всякие там языки знает, а я куда денусь?

Если вам всем про старый режим поверить, так выходит, просто с жиру бесились, революции вам только не хватало.

А я за кооперативный кусок хлеба, как сукин сын, работать должен. А мне чтобы учиться, так последнее здоровье отдать нужно, – в голосе Пиголицы зазвучали нотки истерики. – Ты что меня, сволочь, за глотку берешь? – повернулся он к Акульшину. – Ты что меня за грудь давишь? Ты, сукин сын, не на пайковом хлебе рос, так ты меня, как муху, задушить можешь. Ну и души, мать твою. Души! – Пиголица судорожно стал расстегивать воротник своей рубашки, застегнутой не пуговицами, а веревочками. Нате, бейте, душите, что я дурак, что я выдвиженец, что у меня сил нету, нате, душите…
   Юра дружественно обнял Пиголицу и говорил ему какие-то довольно бессмысленные слова. Середа сурово сказал Акульшину:
   – А ты бы, хозяин, подумать должен: может, и сын твой где-нибудь тоже болтается. Ты вот хоть молодость видал, а они что? Что они видали? Разве, от хорошей жизни на хлебозаготовки перли? Разве, ты таким в 20 лет был? Помочь парню надо, а не за горло его хватать.
   – Помочь? – презрительно огрызнулся Пиголица. – Помочь? Много вы тут мне помогли.

   – Так ты, Саша, не ершись, когда тебе опытные люди говорят. Не лезь в бутылку со своим коммунизмом. Изворачивайся.
   Пиголица в упор уставился на Середу.
   – Изворачиваться? А куда мне прикажете изворачиваться? – потом Пиголица повернулся ко мне и повторил свой вопрос. – Ну, куда?
   Мне с какой-то небывалой до того времени остротой представилась вся жизнь Пиголицы. Для него советский строй со всеми его украшениями – единственно знакомая ему социальная среда. Другой среды он не знает. Юрины рассказы о Германии 1927—1930 годов оставили в нем только спутанность мыслей, от которой он инстинктивно стремился отделаться самым простым путем – путем отрицания. Для него советский строй есть исторически данный строй, и Пиголица, как большинство всяких живых существ, хочет приспособиться к среде, из которой у него выхода нет. Да, мне хорошо говорить о старом строе и критиковать советский строй! Советский строй для меня всегда был, есть и будет чужим строем, «пленом у обезьян», я отсюда все равно сбегу, сбегу ценой любого риска. Но куда идти Пиголице? Или во всяком случае, куда ему идти, пока миллионы Пиголиц и Акульшиных не осознали силы организации и единства.