Психология авторитаризма. Часть 1

На модерации Отложенный

(Грозный – Сталин – Гитлер)

Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства...Вероятно ли, чтобы государь, любимый, обожаемый, мог с такой высоты блага, счастия, славы низвергнуться в бездну ужасов тиранства? Но свидетельства добра и зла равно убедительны, неопровержимы; остается только представить сей удивительный феномен в его постепенных изменениях.

НИКОЛАЙ КАРАМЗИН

Пусть судят те, кто вырастет позже, кто не знал этих людей...Пусть придут молодые, задорные, которым эти годы будут вроде царствования Иоанна Грозного – так же далеки и так же непонятны, и так же странны и страшны. И вряд ли они назовут наше время прогрессивным. И вряд ли они скажут, что оно было на благо Великой России...

СВЕТЛАНА АЛЛИЛУЕВА



Сталин и Грозный

Для проникновения в психологический механизм сталинизма, пока еще совершенно не изученный, попытаемся прибегнуть к помощи моделей авторитарной власти, которые могут послужить некоторыми аналогами, более изученными. В этом случае, конечно, придется поневоле абстрагироваться (на время) от социально-политического и социально-исторического контекста, сосредоточив внимание всецело на психологическом.

Для большей полноты картины целесообразно использовать не одну, а, по меньшей мере, две модели, взятые одна диахронически, а другая синхронно. И если, несмотря на существенную дистанцию в пространстве и времени, на резкие различия в социальных режимах и т. п., все же окажутся какие-то сходные признаки, значит, в своей психологической основе феномен тоталитаризма (или в личностном плане – авторитаризма) универсален, так что самые различные его представители могут в известном смысле взаимно характеризовать друг друга; они, следовательно, взаимно репрезентативны.

Я выбираю две модели: диахроническую – Ивана Грозного и синхроническую – Адольфа Гитлера. К каждому из них у Сталина было свое положительное отношение.

Учитывая это последнее, то есть тонко судя о другом по себе самому, Гитлер, например, не раз точно предугадывал психологическую реакцию Сталина и потому провоцировал таковую в нужном ему самому направлении.

Что же касается фигуры Ивана IV, то к ней со стороны Сталина было особо положительное отношение, о чем можно судить по тому, как он специально поощрял писателей – исторических романистов, кино деятелей и профессиональных историков, чтобы они реабилитировали в глазах современников его, Иосифа, грозную фигуру фигурой исторического Грозного.

А реабилитировать было что: со времени появления 9-го тома «Истории государства Российского» Карамзина годы правления Ивана IV наводили ужас на образованное общество. Митрополит Филарет так вспоминал о пережитом потрясении на лекции Карамзина: «Читающий и чтение были привлекательны, но читаемое страшно. Мне думалось тогда, не довольно ли исполнила бы свою обязанность история, если бы хорошо осветила лучшую часть царствования Грозного, а другую более покрыла бы тенью» (Вацуро Н. П., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины». Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. М., 1986. С. 39).

Не так ли точно рассуждали до сих пор и наши историки про эпоху Иосифа Кровавого, как митрополит про царствование Иоанна Грозного?

А вот деятели общественной мысли и культуры рассуждали иначе. Так, например, П. Я. Чаадаев язвительно писал А. С. Хомякову в 1844 году: «Спасибо вам за клеймо, положенное вами на преступное чело царя, развратителя своего народа, спасибо за то, что вы в бедствиях, постигших после него Россию, узнали его наследие...В наше народною спесью околдованное время утешительно встретить строгое слово об этом славном витязе славного прошлого...Я уверен, что вы со временем убедитесь и в том, что точно гак же, как кесари римские возможны были в одном языческом Риме, так и это чудовище возможно было в той стране, где оно явилось. Потом останется только показать прямое его исхождение из нашей народной жизни, из того семейного, общинного быта, который ставит нас выше всех народов в мире...»

По свидетельству дочери, Сталин во всех отношениях считал себя русским царем, только коронованным не церковью, а марксизмом (к истинным апостолам которого на нашей Земле он сумел втереться в доверие).

Это видно и в проявлениях того безмерного самодурства в традиции отечественной власти, что покоятся на столь же традиционном отсутствии каких-либо гражданских прав у личности в этом социуме, кое равно проявлялось и в иоанновском средневековье, и в сталинском. Собственно, именно это обстоятельство (отсутствие правовой охраны гражданина) и не давало на Руси пробиться росткам ренессанса, которые не раз обнаруживались в культуре.

Так, не говоря уж об Иване IV, который вместо возможного хотя бы проторенессанса фактически способствовал созданию института крепостного права (его же фактически возродил в XX веке Станин), даже Иван III, увлекаемый своей византийской супругой Софьей Палеолог к ряду контактов с мастерами итальянского Ренессанса, все же в «экстремальной ситуации» обнаруживал свое нутро грубого, «медвежьего» цезаризма. Так, когда приглашенный по контракту замечательный мастер, архитектор из Италии Аристотель Фиораванти после постройки гениального Успенского собора в Кремле и завершения других славных дел стал настаивать на своем возвращении на родину, царь, взбеленившись, распорядился: «На чепь его, на чепь!» И зодчего посадили в темную, на цепь...

Не аналогичный ли социально-психологический механизм действует и в сталинском средневековье? Вот характерный пример. В начале 1952 года профессор В. Н. Виноградов, блестящий клиницист–личный врач Сталина, – обнаружи и резкое ухудшение состояния здоровья своего пациента и сделал запись в истории болезни о необходимости строгого режима с полным прекращением всякой деятельности (диагноз полностью подтвердился потом, при вскрытии). Однако его рекомендация была расценена чисто по-самодурски, а именно как попытка устранения Сталина от всякой активной деятельности, в том числе, естественно, и политической. Когда Берия, курировавший врачебное наблюдение над «цезарем», сообщил ему о диагнозе профессора Виноградова, тот пришел в неописуемую ярость, закричав: «В кандалы его! В кандалы!» И профессор был арестован и посажен, так сказать, «на чепь».

И на подобную «чепь» сажали не только отдельных неугодных людей, но и целые группы, с широкомасштабным для духа XX века воображением, измышляя целые «заговоры», «террористические центры» и т. п.

Так индивидуальная психология смыкается с социальной, образуя весьма оригинальный феномен социальной паранойи, общественного психоза (мании) преследования, которая является специфическим признаком сталинского и, в сущности, любого тоталитарного режима.

Да, «чудовище» стало вновь возможным в XX веке, особенно на той почве, на какой оно впервые явилось четыреста лег назад.

Один из крупнейших революционеров в истории – Михаил Бакунин, проницательный знаток народной психологии, отмечал в качестве главнейших (негативных) национальных черт у русского народа веру в царя и веру в бога, разумеется, не формальную, а истовую.

Очевидно, что на такой почве, закосневшей в веках, для громадных масс неграмотного или полуграмотного народа изгоняемая и уничтожаемая религия (массовое взрывание церквей, сожжение икон, расстрелы и преследования священнослужителей) требовала неукоснительной замены. Ею и стал адаптированный к этим массам марксизм. Проводил же эту адаптацию (т. е. своеобразную «церковизацию» марксизма, превращая его в символ веры) Сталин, он и занял постепенно опустевшее место бога – с тем большей естественностью, что уже был «царем», занявшим опустевший «трон», извечно почитаемым за наместника бога на земле. Произошла лишь трансформация: говоря языком психоанализа, вытесненная религия сублимировалась в обожествление «отца народа».

Веру надобно было чем-то подкреплять – необходимы эффекты «чуда»; таковыми и стали – в позитивном плане–-чудеса индустриализации: гиганты-каналы, гиганты-заводы, новые города, возникающие на пустом месте поистине почти чудесным образом. (Отсюда берег истоки наша гигантомания.) А все средства агитации и пропаганды всемерно раздували и поддерживали огонь этих «эффектов», создавая массовую эйфорию.

Оборотная, негативная сторона «чуда» – жестокость, явленная в столь же массовых, гигантских формах и потому внушающая вселенский страх, священный ужас. Тут-то и понадобится исторический опыт, опыт великого предшественника, чтобы, трансформировав его, можно было его превзойти. Наиболее подходящей фигурой был, без сомнения, Грозный. 

Вот почему Сталин относился к автору опричнины принципиально иначе, чем русская интеллигенция. По его заказу С. Эйзенштейном был поставлен фильм, за первую серию которого его наградили Сталинской премией, как и одноименный роман В. Костылева, который выполнил «социальный заказ» на изображение жестокого царя как выдающегося деятеля славной русской истории.

Но вторая серия эйзенштейновского «Ивана Грозного» (из трех задуманных) активно не понравилась Сталину и при его жизни не увидела света. В отличие от первой, романтизирующей и Ивана, и опричнину («внутренние войска» Малюты Скуратова), она не понравилась за то, что в ней художественная логика привела великого режиссера к обратному по отношению к тому, что замышлялось в соответствии с «социальным заказом», а именно: «прогрессивное войско (?) опричников получилось чем-то наподобие американского ку-клукс-клана» – как было оценено в официальном постановлении о киноискусстве в сентябре 1946 года.

В феврале 1947 года Сталин вызвал к себе на беседу Эйзенштейна и Черкасова. В воспоминаниях последнего «Записки советского актера», написанных еще при жизни Сталина (что, между прочим, легко ощутимо даже по характеру мышления и стилю изложения–на нем лежит тягостная печать сталинского стиля), сказано: «Тов. Сталин заметил, что Иван IV был великим и мудрым правителем, который ограждал страну от проникновения иностранного влияния и стремился объединить Россию. (Здесь очевидна прямая экстраполяция собственного образа, навязываемого окружению и народу, и проекция – для усиления – на всю его историческую фигуру. – М. К.) ...И. В. (т. е. Иосиф Виссарионович, а не Иван Васильевич. – М. К.) отметил также прогрессивную роль опричнины, сказав, что руководитель опричнины Малюта Скуратов был крупным русским военачальником, героически павшим в борьбе с Ливонией (в действительности же тот прославился как чудовищный насильник и палач. – М. К.).

...Коснувшись ошибок Ивана Грозного, И. В. отметил, что одна из его ошибок состояла в том. что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семейств...если бы он это сделал, то на Руси не было бы смутного времени...».

Поразительно откровенная экстраполяция: Грозный-де истребил потенциальных противников не всех, не до конца, отсюда смута: чего не удалось ему, то мне удастся – поэтому у нас нет оснований для смуты. (Все тираны любят сравнивать себя с аналогичными предшественниками, ища себе оправдания, теша себя надеждой, что, уяснив «ошибку» предшественника, он-то сам сумеет ее преодолеть.)

О бескомпромиссно-безжалостной натуре Сталина, чуждой какой-либо не то что человеческой, но хотя бы биологической эмпатии (сочувствию), говорит следующее его замечание, об объективности которого лучше всего свидетельствует его мрачный юмор: «Тут Ивану помешал бог: Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает «грех», тогда как ему нужно было бы действовать еще решительнее!» (Что же касается Иосифа, то, как явствует отсюда, покаяние ему самому было абсолютно не свойственно.)

Все летописцы отмечают, что царь Иван Васильевич «громил Великий Новгород». А ведь поводом для этой страшной акции, как указывают историки, был ложный донос о том, что новгородцы якобы хотят перейти под власть польского короля, а самого царя Ивана «извести» и на его место посадить старицкого удельного князя Владимира Андреевича1.

Погром продолжался более пяти недель – с 6 января по 13 февраля 1570 года, когда ежедневно «ввергали в воду (под лед) пятьсот или шестьсот человек», в иные же дни до полутора тысяч.

«Новгородский погром – быть может, самый зловещий, но все же лишь эпизод в той вакханалии зверских, садистски изощренных казней, которая продолжалась добрых полтора– два десятка лет» (Кобрин В. Посмертная судьба Ивана Грозного//Знание–сила. 1987. № 8. С. 57). То же и у Сталина– с 1934 по 1953 год (два десятка лет, а к ним бы следовало приплюсовать и ликвидацию среднего крестьянства «как класса», и искусственно организованное вымирание от голода в 1933 г.).

Жестокость нужна была не для дела, даже не во имя пресловутого тезиса, оправдывающего безнравственность, внеморальность деятеля («цель оправдывает средства»); она нужна была как репрезентант силы, поскольку в обыденном сознании гнев, суровость и жестокость являются как бы синонимами силы, ее ликами. Вот что говорит историк, специально исследовавший этот вопрос: «Власти Ивана IV хватало, чтобы срубить голову любому подданному, но в его руках не было главного – правительственного аппарата, разветвленного, имеющего своих преданных агентов на местах. Поэтому многие реформы оставались на бумаге, правительство оказывалось не в силах провести в жизнь собственные указы. Опричнина была попыткой компенсировать слабость власти ее суровостью...Печальны результаты царствования Ивана Грозного – как непосредственные, так и отдаленные...Массовый террор, непосильный рост налогового бремени...» (Там же. С. 59).

1 Не высвечивает ли сей исторический «блик» аналогичный случай якобы с «заговором» Тухачевского и других военачальников, возжелавших «извести царя Иосифа»?

У опричнины были и более отдаленные последствия. Террористическая диктатура, установленная в стране, обстановка страха позволили уже при Грозном сделать первые шаги к установлению в России крепостного права. При его наследниках оно утвердилось1. Можно спорить, было ли крепостничество неизбежным для России, но в любом случае оно не было фактором прогресса, ибо консервировало феодальный строй и тормозило процесс складывания в его недрах нового, исторически более прогрессивного уклада; к тому же «своими особенно варварскими, рабовладельческими формами русское крепостничество («барство дикое», Салтычиха и т. п. – М. К.) обязано и опричнине...Не только ей, но и ей...ибо закрепощение крестьянства тесно связано с закрепощением всего общества. Холопство российского дворянства перед царской властью остается непонятным без учета особо деспотического характера русского самодержавия. Опричнина была одним из факторов, придавших отечественному самодержавию его отвратительную форму. А в итоге: гений и злодейство, и в самом деле, несовместны, не дано тирану и палачу быть двигателем прогресса» (Там же).

Оправдывая тиранию Сталина и его «опричнину»2 (ежовщина, бериевщина и т. д.), многие, как известно, кивают на то, что «время было такое» и что безмерное разрастание аппарата НКВД и дикое расширение и ужесточение репрессий, дескать, было «исторически необходимым» – «врагов народа» надо было подавлять! Первая надобность подавления «врагов» очевидна, а вот вторая –их искусственного создания–спущена «под лед» истории, как это было некогда с новгородской «крамолой».

Опять-таки напрашивается историческая аналогия, подсказываемая нашими историками сегодня. Долгое время было распространено удобное для оправдания тиранства заблуждение: опричнина-де была исторически необходима, поскольку Руси нужна была централизация (чтобы выжить), а бояре, дескать, были ее противниками, вот и «приходилось» их уничтожать...

1 Разве отмена паспортов для крестьян, обложение их непосильной «данью» (против чего тщетно протестовал Бухарин) не явились новым введением «крепостного права» в России в середине XX века?! И, следовательно, сталинский режим – это, гак сказать, феодальный социализм.

2 Опричнина, по Далю (от «опричь» – особо, отдельно), – особое войско, телохранители и каратели; также часть государства, подчиненная дворцовому правлению, с особыми правами. Вспомним наших «особистов» – сотрудников «особых отделов».

Но, оказывается, бояре вовсе не были противниками централизации (как убедительно показали историки). На самом деле Иван Грозный отнюдь не с боярами боролся, хотя не раз демагогически проклинал их за «измену». Состав жертв его террора ныне изучен, и оказалось, что среди них было, конечно, более всего тех, кто ближе всех стоял к тирану, а потому и скорее других навлекал его гнев. Но на каждого боярина или дворянина приходилось по меньшей мере несколько (трое-четверо) рядовых служилых землевладельцев, а на каждого последнего приходилось по десятку лиц из низших слоев населения.

Наконец, среди самих опричников было немало отпрысков аристократических родов и, кроме того, опричники...в свою очередь, нередко становились жертвами созданного ими же самими орудия тотального террора, и их казнили, как и всех других. Бумеранг насилия возвращается к самому насильнику, поражая его.

Сталин, рассуждая об Иване IV, проецирует на него тот образ, который желанен для него самого, его собственный образ должен вобрать в себя лучшие (если же таковых не было – создать идеализированные!) черты своих исторических предшественников, потому что молчаливо предполагается: тот, кто познает ошибки в другом опыте, освобождается от них в собственном. «Ошибку» же Грозного, по Сталину, мы видели только в одном: что он при всей своей беспрецедентной на русском троне лютости и зверстве, оказывается, был еще недостаточно грозным и «недобил» несколько феодальных семейств.

Наиболее чудовищные вандальские акции при правлении и того, и другого были совершены против лучших людей по ложному доносу (у Сталина – уничтожение цвета нашей партии, армии и литературы)1. Не на это ли указывали в своих гневных возмущенных посланиях, каждый к своему тирану, вынужденные эмигранты–князь А. Курбский и дипломат Ф. Раскольников?

1 По последним данным, все еще не полным, уничтожено более 40 тыс. офицеров; литераторов же погублено более 1200, а сверх того еще 600 репрессированных выжило {См. : Книжное обозрение, 1989. № 1).

Потомков восхищала якобы стальная твердость характера по отношению к единокровному детищу своему: Грозный в гневе убил собственного сына, Сталин фактически сделал почти го же самое (хотя, как и все, что он делал, – чужими руками), отказавшись обменять своего сына Якова на военнопленного немца. 1

Чем же тут восхищаться: бесчувственностью, твердокаменностью истукана? Легко быть твердым, будучи бесчувственным; и с каких это пор в отечественной нравственной традиции бесчувственность стала возводиться во «врожденные заслуги»? Помнится, прежде к таковым относили прежде всего доброту и милосердие («долго любезен» народу русскому доселе бывал лишь тот, кто «милость к падшим призывал», а вовсе не тот, кто «расстреливал несчастных по темницам»).

Это план имперсональный, субъективный–личная бесчувственность как врожденное качество. Что же касается интерперсонального, социального, то тут безмерность жестокости выступала как бы репрезентантом безмерности силы, которая является своего рода «верой навыворот». Вера как таковая живет, питаясь энергией надежды, любви и ищет подтверждения в перманентном «чуде» – сериях чудесных таинств или таинственных чудес, время от времени возобновляемых.

Жестокость – это «вера навыворот»: она живет, питаясь энергией страха и подобострастия (лести), и ищет подтверждения в перманентном «чуде навыворот» – бесчеловечных акциях преступающих норму обычной человечности), сериях тайных преступлений, время от времени возобновляемых (психологическая суть таинства остается, только чудесность заменяется жуткостью).

Для осуществления этих перманентных акций нужен специальный государственный аппарат, разветвленный, имеющий своих преданных агентов повсюду на местах, связанных друг с другом круговой порукой и кровью жертв, а также и «внутриведомственным страхом» – время от времени необходимо заменять агентов, убивая тех, кто убивал. Сталин создал такую «опричнину», какая и не снилась Грозному, вот уж тут он поистине научился на «ошибках» (т. е. недостаточной последовательности) своих предшественников.

1 По словам С. Аллилуевой, ее отец уже после победы под Сталинградом как бы невзначай сказал: «Немцы предлагали обменять Яшу на какого-нибудь из своих...Стану я с ними торговаться? Нет, на войне – как на войне».

Опричнина же с неизбежностью порождает доносительство как социальный институт, опутывающий весь народ, всю массу снизу доверху железной паутиной страха и взаимного недоверия, растлевающий мораль легкостью расправы руками опричнины практически с любым человеком, который тебе мешает или кому завидуешь и просто хочешь завладеть чем-то, ему принадлежащим. Так, предательство, ложь (лжесвидетельство), воровство и убийство, осужденные христианской моралью (что было социально закреплено многовековым опытом истовых подвижников), получают своего рода узаконение, поскольку именно эти ценности перманентно стимулируются. Происходит нравственное растление общества в принципе, а коль скоро это существует более трех десятилетий (возраст целого поколения), то эти моральные завоевания закрепляются достаточно прочно.

Таковы отдаленные следствия института «опричнины», придавшей традиции отечественного «самодержавия» поистине отвратительную форму.

Что же касается личности автора и полновластного хозяина этого института, то нельзя не согласиться с историком, уместно вспомнившим крылатую пушкинскую формулу о гении и злодействе, –да, тирану и палачу не дано быть двигателем общественного прогресса, с необходимостью включающего в себя и нравственную сторону. Поэтому, на мой взгляд, период сталинского социализма (как и последующего постсталинизма) следует признать не развитием революции и уж тем более не эволюцией, а инволюцией, развитием с обратным знаком – регрессом1.

Сталин, нерусский на русском революционном престоле, вроде бы явился лицом, вполне отвечающим духу национальной истории, где «володеющие и княжащие» сей землей «великой и обильной», начиная с призванных для наведения «порядка» варягов, в течение столетий были чужеземными деспотами.

Но сталинизм принципиально чужд гуманизму, всему тому, что дорого человеку, человеческой культуре, – доброте, любви, милосердию, надежде, вере, мечте. Тут мы еще раз должны вернуться к возникавшим предложениям видеть параллели между коммунизмом и христианством. 

1 См. об этом главу «Инволюция социализма».

Думается, параллели возможны и не случайны: в конце концов, суть христианского вероучения сводится к тому, чтобы сделать всех людей, всех без исключения членов социума, счастливее и лучше, чем они есть («приидите ко Мне все страждущие и Я утешу вас»), открыть людям глаза на ад вокруг себя и в собственной душе; правда, рай на земле не возможен, пусть же человека согревает хотя бы мечта об этом – прекрасные люди на прекрасной земле.

Суть марксизма – в переустройстве мира; коммунизм и есть «рай», равноправный для всех без исключения членов социума («свободное развитие каждого является условием свободного развития всех»); и он возможен на земле, считают марксисты-ленинцы, по крайней мере как идеал, а идеал есть не только прекрасный призрак, с коим «должна сообразовываться действительность, но и реальное движение» (К. Маркс).

Это «движение» превратилось в историческую реальность после Октября, и тот, кто стоял во главе его, обозревая первые ростки становления этой реальности, был не только реальнейшим политиком и стратегом, но и человеком глубочайшей веры в правоту своего дела и высокой мечты. Футуроориентированность передовой русской мысли вылилась в мировоззрение Владимира Ульянова, в котором нерасторжимо сливалось знание научного коммунизма и вера в будущее своего народа. По мудрому наблюдению Горького, Ленин настолько хорошо знал историю прошлого, что мог и умел смотреть на настоящее из...будущего. Смотреть на настоящее из будущего – вот credo («верую») – воззрение, в той или иной степени характерное для всей ленинской гвардии и переданное живой эстафетой другим поколениям.

Вот этими – ленинскими, футуровидящими–глазами лучшая часть советского общества смотрела на свое настоящее – сирое, бедное, отверженное, трудное и горькое, пыталась провидеть его будущее, и во имя этого светлого образа не просто жила (как, например, люди на Западе), а боролась за жизнь, как в бою, отбивая от косных сил свое возможное светлое будущее. Вот в чем смысл положительной стороны жизни и наших 30-х годов – беззаветная вера в счастливое будущее, вполне возможное, кое обязательно наступит. В этом, пожалуй, всемирно-исторический смысл и назначение России, русской культуры, которая, начиная с декабристов и Пушкина, жила более всего верой в свое историческое будущее: «Товарищ, верь! Взойдет она – звезда пленительного счастья...» Мечта – чрезвычайно дорогое для Владимира Ильича понятие (недаром его самого проницательный зарубежный наблюдатель-фантаст назовет «кремлевским мечтателем», прозревающим возможный советский «рай» сквозь образ тогдашней России, пребывающей «во мгле» ада), и все гиганты ленинской гвардии – это «героические энтузиасты», исполненные более и прежде всего ВЕРЫ, ВЕРЫ В БУДУЩЕЕ.

Революция выдвинула целую плеяду героев, ленинских сподвижников, блестящих личностей своего времени, в полном и глубоком, отрешенном смысле «отчизне посвятивших души прекрасные порывы».

Четкую направленность такой личности, ее пронизанность «ветром истории» ясно выражает сжатая автохарактеристика Валериана Владимировича Куйбышева: «Я – весь в происходящей борьбе, весь без остатка. Не только приемлю ее всю, с ее грубостью, жестокостью, беспощадностью ко всему, что на пути, не только приемлю, но и сам в ней весь, всем своим существом, всеми помыслами. Все надежды, вера, энтузиазм в ней, в борьбе. Все, что не связано с ней, чуждо мне, я люблю, мне близко то, что с ней слито...» (Цит. по: Партия шагает в революцию. Рассказы о соратниках В. И. Ленина. М., 1964. С. 250).

Впечатляет и поражает цельность такой натуры, глубинная страстность, подчиненная единой цели всю жизнь: Куйбышев буквально сгорел на работе и умер в 47 лет, выйдя на перерыв перед очередным ответственным заседанием – так же точно, как девятью годами раньше его друг Феликс Дзержинский. И не просто поражает, но и ЗАРАЖАЕТ и ЗАРЯЖАЕТ других своей верою.

Всякая вера, чтобы не иссякнуть, должна иметь некоторое пресуществление; ее постоянный источник питания – это ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ в ком-то (наглядное, живое созерцание – подтверждение «собственными глазами») и ОВЕЩЕСТВЛЕНИЕ в чем-то (деяния, поступки, плоды деятельности).

В ленинское время идеалы коммунизма еще никак не могли быть овеществлены – гражданская война, интервенция, разруха и голод не оставляли тогда места для их реализации, не оставалось ничего, кроме святых надежд и чаяний.

Ленинская гвардия – блистательные личности – была носителем этой веры, ее олицетворением, которое «можно пощупать» и удостовериться, что коммунизм – не химера, что он хотя бы отчасти есть уже сегодня, что хотя бы в лице одного человека, но живого, простого, живущего вот здесь, сейчас, с нами рядом. Отсюда это желание «пощупать», то есть удостовериться не только своими глазами, – ведь согласно пословице, русский глазам не верит («ходоки» к Ленину).

Олицетворением и единственным символом светлого будущего, человеком-символом, воспринимавшимся как солнце, был Ленин, вот почему столь трагично народ воспринял его уход из жизни. Казалось, солнце нашего будущего закатилось, померкло, или, как сказано во многим тогда еще памятном Апокалипсисе, «стало мрачно, как власяница».

В 30-е годы эта эстафета веры была продолжена в энтузиазме– героическом и трагическом – индустриализации; а в 40-е годы –в энтузиазме защиты своих кровных (увы, в буквальном смысле) завоеваний от смертельной внешней опасности, надобно было отстоять свое будущее от вероломного и кровожадного врага, покусившегося к тому же и на самое заветное–на социальные идеалы.

Поэтому и кончина Сталина – этого, по Барбюсу, «Ленина сегодня»1 –воспринималась народом столь же трагично; солнце нашего будущего померкло, говоря пушкинскими словами, «как нам теперь жить будет?!». Отсюда это –тоже не менее странное для европейцев–желание всюду, во всех без исключения сферах труда и общественной деятельности и даже отдыха видеть напоминание о дорогом и единственном образе-олицетворении: многомиллионное тиражирование–графическое, живописное, скульптурное, плакатное, текстильное, монументальное и миниатюрное; всюду – в городе и в селе, на каждом без исключения предприятии, в искусстве и т. д. – перманентная лениниана. Все это необходимо опять-таки как неусыпное соприсутствие ленинского образа в наших текущих буднях, как если бы Он, всевидящий, зрил нас всечасно и вездесущно и напутствовал: «Верной дорогой идете, товарищи!»

Это наша, советская святыня и – не слушайте брюзжания профессорского атеизма – наша, СОВЕТСКАЯ ИКОНА, необходимая в каждом социально неравнодушном доме, ибо в ней опредмечена была наша вера в возможное светлое будущее, будущее человека как самоценности, как самоцели истории.

1 Коммунисты всего мира хотели бы тогда верить в то, что подвиг первого поколения русских революционеров-ленинцев не пропал и борьба и понесенные жертвы были тоже не напрасны. Долорес Ибаррури на XVII съезде провозгласила Сталина любимым и непоколебимым, стальным и гениальным большевиком, вашим и НАШИМ (') вождем пролетариев и трудящихся всех стран и национальностей всего мира!

А не винтика в бездушной, бесчеловечной бюрократической машине!

Поскольку все было сделано так (и на это работала вся колоссальная машина тотальной пропаганды, в основном и созданная для данной цели), что у Ленина якобы был соратник, а потом и преемник – Сталин, то все это громадное социальное чувство, любовь масс, жаждущая живого (а не мумифицированного) олицетворения, обратилась, естественно, на него, и многое, очень многое было сделано для г ого, чтобы этот «вечный огонь» постоянно поддерживать. Сталин недаром любил свои изображения в профиль, чтобы «та» сторона его лица – злодейская, как оборотная сторона Луны, не была видна. Власть и злодейство в тени, а Любовь снаружи.

Но те, кто покинул родину хотя бы внутренне (внутренняя эмиграция) и смотрел на нее, так сказать, в перевернутый бинокль, провидели негативные следствия авторитаризма задолго до того, как они развернулись в 30-е годы, – этим «людям будущего» Советов, людям, сгорающим в огне своей мечты и почти радостно принимающим безвинную смерть, Н. Гумилев завещал:

Издавна люди уважали
Одно старинное звено.
На их написано скрижали:
«Любовь и Жизнь» – одно.

Но вы – не люди: вы живете,
Стрелой мечты вонзаясь в твердь.
Вы слейте в радостном полете
Любовь и смерть.