Воля и представление 3

На модерации Отложенный

 

«В новые времена иссякает в господствующем сознании творческое дерзновение. Думают о чем-то, пишут о чем-то, но были времена, когда думали и писали что-то, когда было то, о чем теперь вспоминают, о чем пишут исследования. Наша эпоха потому, быть может, так «научна», что наука говорит о чем-то, а не что-то. ... Мало кто уже дерзает писать так, как писали прежде, писать что-то, писать свое, свое не в смысле особенной оригинальности, а в смысле непосредственного обнаружения жизни...» Так говорил Бердяев во первых строках своего сочинения Философия свободы (1911).

Почему это так? И насколько это так? Не следует ли поставить вопрос шире, повести речь о некоем фундаментальном противоречии между жизнью и мыслью, между волей и представлением, в направлении Шопенгауэра и Ницше? Не есть ли воля в своей концентрации в виде власти, условно и приблизительно пока что выражаясь, такой магнитный полюс, к которому устремляются стрелки всех индивидуальных ментальных компасов издалека? Или зона магнитных бурь, приближаясь к которой слишком близко, самые лучшие компасы неизбежно выходят из строя, так что стрелки их начинают бешено вращаться?

Мысль, т. е. настоящая, радикальная мысль, обращенная к действительности, к жизни par preference непосредственно, а не только посредством готовых, унаследованных интеллектуальных инструментов — радикально же противостоит этой действительной жизненной практике. Мысль критикует жизнь, судит ее и осуждает — во имя всегда более высокой жизни. Отвержение Ницше «человеческого, слишком человеческого», которое должно быть превзойдено в сверх-человеческом — лишь один из наиболее известных, хрестоматийных уже примеров.

Мысль преступает закон мира сего во имя более высокого закона. Закон, который она преступает, есть закон попечения о существующем, сохранения, консервации его. Можно было бы повторить, вслед за многими, что мысль «революционна» и «революционизует», если бы слово «революция» не было напрочь затаскано и опорочено в XIX-XX вв. и, более того, если бы оно не было, подобно многим общеупотребительным терминам, глубоко амбивалентно в своем первоначально-грамматическом смысле («revolubilis [revolvo] poet. — удобно назад катимый; revolvo... — назад катить, скатывать; возвратить(ся); падать, опять впасть; назад пройти, снова испытать; повторять», и т. д.; поэтому правильны словосочетания «китайская революция» или «русская революция», но «английская» или «американская революция» – сомнительны). Правильнее сказать, что мысль исподволь «подрывает» любой существующий порядок, делая его предметом рефлексии.

Вопрос в том, в какой мере она его подрывает в поисках корней (radicus).

Всегда существует ортодоксия, утверждающая вместе с Лейбницем и Гегелем, что этот мир в данном своем виде — «наилучший из возможных», и «все действительноe разумно, а все разумное — действительно». Против этого официального оптимизма выступают диссиденты, подвергающие радикальному сомнению данный порядок вещей. Но Запад отличается от Востока тем прежде всего, что такое сомнение, и с веками радикальное все более, все более легализовано и легитимно. Еще один банальный пример, для иллюстрации: в чисто английском институте «оппозиции Его/Ее Величества» это сомнение воплощено формально-политически.

Современное понятие dissent, оформившееся в рамках той же Островной традиции, имеет в основном политические коннотации. В условиях политического строя, т. е. на Западе вообще и в аnglosphere прежде всего, «инакомыслящие» объединены в группы, на династическом же Востоке извечно существует административное правило «больше трех не собираться», которое «еще никто не отменял». Не вдаваясь пока в связанное с этим сущностное различие между Западом и Востоком, отметим только, что и на Западе объединение в группу, факт единства группы не способствует свободе мысли. Как существо грегарное, социальное (классическое определение «zoon politikon» тут не следует вспоминать), т. е. включенное всегда в ту или иную группу и соответствующую иерархию, конкретный человек ограничен в своем мышлении лояльностью групповым интересам и идеалам. Примеры исторического масштаба и здесь лежат под рукой: «моралистический нигилизм» русской интеллигенции или ортодоксальный марксизм, от которого успел откреститься и сам Маркс, заявивший как-то: «я не марксист». Отсюда проблема идеологии, связанная с ней «социология знания», и даже «исторический материализм» как таковой.

Мысль делает жизнь своим предметом, стремится рассмотреть ее объективно. Поскольку жизнь субъектна по определению и избегает объективации, она сопротивляется мысли на уровне инстинкта. Ментальные отображения действительности, реальной жизни людей — результат того или иного компромисса между мыслью и жизнью. Мышление конкретного человека происходит всегда в определенном диапазоне, границы которого размечены «по умолчанию» расставленными «внутренним цензором» красными флажками.

Когда кто-то пытается вырваться за эти пределы, под лай внутренних овчарок, мат внутренних вертухаев, и стрекот пулеметов на внутренних вышках, это квалифицируется как «попытка к мысли».