Детский мир.

На модерации Отложенный

Пролог

Вновь и вновь я возвращаюсь на это место. И стою. Стою, ни о чем не думая, я пуст, обмяк и только отрешенным взглядом надолго впиваюсь в мутные воды Сунжи, а река все течет, как много лет назад, и в ней, мне кажется, тоже нет былой страсти и задора. Все — таки зима, пора угомониться.
Пора бы и мне угомониться, отступить и позабыть все. Но не могу, не могу. Я должен, я обязан рассказать о своей вине, о нашей общей вине, о нашей общей трагедии… Не впервой, не впервой я прихожу на это место, и жду, жду, что меня наконец-то наполнят силы и я смогу приступить к главной картине своей жизни. Но — увы!… И я почему-то всегда вспоминаю предисловие Чингиза Айтматова к повести «Первый учитель»: — «я боюсь не донести, я боюсь расплескать полную чашу». К сожалению, повторюсь, я пуст, я сник, но я мечтаю, я живу надеждой, я хочу, я очень хочу написать эту главную картину своей жизни. И не в первый раз я приступаю к ней, но не решаюсь, не могу, нет сил, боюсь. Мечтая об этой картине, я уже истратил немало красок, да все о другом. А эта картина преследует, и, пытаясь с чего-то начать, я вновь и вновь прихожу на это место и долго-долго стою, чувствуя скорбь, вину, утрату думать, думать, не могу, только память осталась, и я, не вглядываясь, просто направляю глаза на мрачновато-волнистый глянец реки — и будто на экране вижу фильм: красивый, красочный фильм со зловещим концом. И я не хочу его смотреть, да оторваться не могу, а уйду — тянет меня сюда, что-то зовет, в груди сосет, и я иду, иду вновь на этот пустырь, где иссохший по зиме бурьян пробился сквозь былой асфальт и цемент, да так и застыл, будто бы испокон веков и на века… И только Сунжа течет; она все видит, все знает, все помнит… Помню и я.
Помню, здесь был цветущий, светлый город Грозный. Говорят, что Грозный и сейчас есть. Так это только говорят: кругом пустырь, вдалеке руины, а остались лишь грозное название города и безликие души, как тени в нем, и все в черном; и хоть зима и снег, а мрачно, тяжко, грустно. И все же, как во сне, я помню прекрасный Грозный; город, в котором я когда-то родился, вырос, учился, работал. И именно на этом месте я и тогда, в молодости, подолгу стоял. Здесь, на набережной Сунжи, был роскошный, вечнозеленый парк с фонтанами и аллеями. А через Сунжу был мост. Позже, когда построили большой новый мост, этот старый мост сделали пешеходным и на нем посадили по краям пестрые цветы. Так и назвали мост — цветочным. И этот цветочный мост упирался в старинное, красивое, полукруглое здание, в одной половине которого размещались госучреждения, где когда-то работала моя любимая девушка, которую я вечерами после работы поджидал, облокотившись на перила цветочного моста. А другая половина здания была жилой, а на первом этаже — большие стеклянные витрины и много-много игрушек — это был «Детский мир». Да, у меня был детский мир — и вообще иной мир до поры зрелости. Да, мне очень повезло! А какое детство и юношество у нынешних детей Грозного? Вот о чем сказ. И как об этом людям поведать? Ведь кругом зловещая пустота, и даже от мостов ничего не осталось, только пара плит об опору зацепились, кое-где снежным пушком покрылись, небось ждут, что их когда-нибудь поднимут, вновь мост соорудят. Жду и я, мечтаю и свой мост перекинуть, правда в прошлое, но не в то пестрое и благоухающее, когда я был мал, да юн. Знаю, лучше того времени нет и не будет… Да я об ином. О чужом детстве, о другом, более позднем времени. Правда, мосты еще стояли, хотя разруха уже шла.
Было это в первую чеченскую компанию. Именно в компанию. Потому что война в Чечне — это война в Чечне; где-то далеко, в глуши, в горах, так там войны испокон веков — привыкли. А компаниям война нужна, ведь это шумовой фон, громоотвод, красочная декорация, за ширмой которой идет не менее жестокая война за разворовывание госсобственности, за новый передел мира сильными мира сего.
Да Бог с ними… Так неужели он с ними? Фу ты! Что за кощунство?! Да я не о том, совсем не о том… Словом, в первую чеченскую кампанию, помню, как сейчас, дело было тоже зимой, где-то перед самым Новым, 1996-м годом. Я из Москвы полетел домой, в Чечню, к старикам-родителям, которые никак не соглашались покинуть родину. Мой путь пролегал в объезд Грозного, на «перекладных», через многочисленные блокпосты с очередями, с проверками, с поборами, с унижениями и оскорблениями. И все же я добрался до родных, а там и стены помогают. Не смолкающая сутками канонада и рев авиации, стали как бы неизбежной чертой быта; по крайней мере местные вроде ко всему попривыкли, вот только сердца у некоторых не выдерживают — не железные. И все же жизнь в прифронтовом селе идет, есть и базар, есть и шабашники (хоть куда отвезут — лишь бы платили). Через пару дней оклемался я в кругу родни и решился в Грозный ехать: было дело, должник мой давний и с этой властью в чиновники затерся, якобы столицу после бомбежек уже восстанавливает, в общем, капиталец должен быть. Стали родные меня отговаривать, мол, опасно, кругом стреляют, а такие, как я — не местные, да на вид богатые — прямо на блокпостах пропадают. Однако денежный аргумент всегда превалирует — повез меня двоюродный брат в город, да не напрямую, где километровые очереди на блокпостах, а объездной дорогой, чтобы побыстрее. А там тоже блокпост, только пустынно и тишина, лишь Аргун даже зимой камни с гор перекатывает. Посмотрел военный на мою московскую прописку, чуть подольше на лицо, властно поманил пальчиком из машины и, что-то прикидывая, с ног до головы внимательно пробежался глазами по моему длинному дорогому пальто.
— За мной, — лишь процедил он, и, небрежно сжимая мой паспорт, тронулся в сторону железобетонных укрытий.
— Молодой человек, молодой человек, — бросился я вслед и что-то стал еще мямлить, на ходу залезая в карман.
— Знаю я вас, «ученых», — услышал я из-за широкой спины. — Все вы бандиты, а ты, по роже видно, — рэкетир.
Дольше мешкать нельзя, до мрачных укрытий с десяток шагов, и я не грубо ухватил военного за бушлат в районе локтя, обегая, преградил путь, пытаясь всучить деньги.
— Уйди с пути, — брезгливо глянул на содержимое моего кулака, — там особист ждет.
Отпихивая меня, военный хотел было тронуться, но тут мой двоюродный брат подоспел. Что-то говоря о моей профессии, он умело, сходу вложил в руку военного крупную рублевую банкноту; видя реакцию — вторую, третью. И после паузы, чуть ли не прикрикивая на меня: — «дай ему зеленую бумажку!» Я полез в другой карман, где хранилась пара стодолларовых купюр.
— Ладно, проезжайте, — улыбнулся военный, — я передам на следующий пост, чтобы вас пропустили.
Мигом мы бросились к машине, и только тронулись, как буквально преградил нам путь местный мужчина.
— Не едьте туда, не едьте, — на чеченском взмолился он.
— Мой брат, тоже приезжий, на днях вот так же на этом посту откупился, а на следующем исчез и ни слуху — ни духу, никто ничего не знает, ни за что не отвечает.
Не долго думая, мы стали разворачиваться и услышали в окно:
— Эй, ты! А ну пошел! Еще раз увижу твою харю, — и снова грубый мат, а вслед автоматная очередь, мы, тормознув, оглянулись, — слава Богу, в воздух, — вновь тронулись, и мне все казалось, что брат зачем-то на ухабах сбавляет ход, бережет какую-то железяку.
А пару дней спустя все позабылось: деньги всегда нужны, а в войну особенно, и я решил поехать в Грозный по-иному, попроще, на маршрутном микроавтобусе. Вот уж кто в любой ситуации уживется. На блокпостах сплошной гуманизм: общественный транспорт вне километровой очереди, все водителя уже знают — таксу отдал и вперед, хоть на Грозный!
Город Грозный… Неужели такое возможно? Как до такого дойти? И если бы я в то время знал, что это только «цветочки», то я бы этого не вынес. А тогда, от злобы скрежеща зубами, я пытался угомонить свое разрывающееся сердце и, то ли обманывая себя, то ли еще как, больше пытался думать о личных делах, о должнике и деньгах и подспудно тешил себя мыслью, что я, а хоть и уроженец Грозного, но уже не грозненец москвич, там у меня теперь квартира, работа, семья.
Сойдя с микроавтобуса, я сразу же нанял такси. Водитель оказался не уроженец Грозного, даже родился где-то далеко. Правда, теперь он грозненец и, может, привык, может, крепится, а может, все в себе скрывает, но вид у него неунывающий — тоже хоть куда готов тебя отвезти, лишь бы платили, а как иначе и где иначе? Правда, названий улиц он не знает. Ориентиры: базар — вокзал — блокпост.
Зато я все помню, и как бы Грозный не раз бомбили, узнаю все. При подъезде к центру города затеплилась надежда: масса людей, меж руин — базар, и так он разросся и вроде все на нем есть.
А новое правительство Чечни расположилось в здании НИИ, и здесь сплошное столпотворение, как перед спектаклем.
Вход в здание охраняют бравые молодцы с надписью на груди «московский ОМОН».
Меня за земляка не признали, к уговорам отнеслись прохладно, направили в бюро пропусков, а там тоже столпотворение, тоже нужна заявка — словом, замкнутый круг; более двух часов я месил грозненскую липкую грязь и уже посматривал на часы, прикидывая, не пора ли мне восвояси, как неожиданно встретил старого знакомого — ныне чиновника средней величины, который без особых проволочек смог меня провести до искомого кабинета.
Мой должник оказался большим начальником, впрочем, им он при всех режимах умудрялся стать. Большая приемная, два секретаря и даже охранник здесь. Однако перед последним бастионом я проявил решительность и прыть. Хозяин кабинета в первый момент оторопел, даже вытянулся лицом, а потом уж очень мило улыбнулся, живо встал из-за стола, обнимая, поглаживая, усадил, крикнул: «чай, рюмки».
Пить коньяк я отказался, а хозяин все жаловался, как ему нелегко восстанавливать Грозный, на что я не посмел сказать: «Сам и разрушал». Тем не менее я вяло выдавил: — Верни, пожалуйста, долг.
— Да-да, конечно, только об этом печалюсь… Э-э, ты зайди-ка ко мне через пару дней.
Я вмиг представил как тяжелы для меня эти поездки, и уже более твердо заявил:
— Без денег не уйду, ты уже пять лет меня за нос водишь.
— Ну, кто такие деньги в кармане носит? — не без усмешки.
От всей обстановки я и так был озлоблен, а тут такой тон.
— Я в долгах, и без денег не уйду, — повысив голос, повторил я, так что охранник заглянул в кабинет.
— Хорошо, хорошо, — вскочил хозяин, и, поглядывая на часы, — у меня сейчас совещание с военными, ну-у, минут пятнадцать-двадцать. И потом я решу твою проблему.
А ты пока что посиди в приемной… Девочки, чай или кофе гостю!
— Мне далеко, в село ехать надо, — о своем печалился я.
— Не волнуйся, на моей машине отвезут — спецпропуск, даже охрану дам.
— И уже в дверях: — А может, сегодня у меня переночуешь? — и, моргнув, затейливо жестикулируя, полуголосом: — Отдохнем по полной программе. Такого даже в Москве нет.
— Меня дома ждут, — как можно строже ответил я.
Когда я уже допивал вторую чашку чая, запиликала рация охранника, и он вышел. Потом ушла одна девушка, а другая уж очень громко отвечала в телефон, что начальника ни сегодня, ни еще неделю не будет — в командировке. Я все сидел и думал, что это версия для назойливых посторонних, пока девушка не сказала:
— Рабочий день закончился. Я обязана опечатать кабинет и сдать ключи охране.
— Что-о-о? — Я чуть ли не заикался. — А он не приедет?
Оболваненный в очередной раз, вяло соображая, я попытался покинуть огромное, опустевшее здание, но меня не выпускают — требуется какой-то пропуск с отметкой, а у меня никакого пропуска и не было. Приходя в себя и вспоминая повадки московской милиции, я было полез за кошельком, да тут подоспела секретарша, помогла мне выйти. Уже сгущались сумерки. Дул колючий ветер, нагоняя жесткий редкий снег. От былой толпы лишь тысячи следов на мрачноватом насте и поразительная тишина, только учащенный стук каблуков, заглохший за поворотом.
Поднимая воротник, ежась, в ту же сторону, к базару, заторопился и я. За углом мрак вымершего города. Я побежал. Поскользнулся раз, два — устоял, на третий плашмя угораздил в рытвину. Проклиная весь свет, зачем-то пытаясь облагородить свой попорченный импозантный вид, еще более размазал грязь. Плюнув на все, побежал дальше сквозь дворы, где провел все детство и молодость. И странное дело, никаких чувств или эмоций. Это чужой город, он разбит, захламлен, и отсюда задолго до войны я уехал. А детство? А память? То было не со мной. Или в другой жизни. И не хочется то счастье с этими руинами связывать…
Вот и базар. Здесь оживленно, какой-то пьяница, как и я, вымазанный, да не печалится, еще залихватскую песнь орет. С ходу я заскочил в переполненный микроавтобус, у самых дверей примостился на корточки. Я даже не успел рассчитаться за проезд, как мы подъехали к мосту… Да, к этому месту, где я сейчас стою.
Раскрылась дверь, и я еще не увидел лица, как ощутил терпкий запах перегара и грубую команду:
— Мужчины, на выход! Документы!
Всем паспорта вернули, а мой стал снова под фонариком рассматривать.
— Что ж ты из Москвы сюда приперся?… Что? К родителям? А кто в грязи вывалял столь роскошный вид?
Пока я мямлил, выскочил водитель, засуетился вокруг военного, пытаясь что-то еще всучить.
— Этот тип подозрительный, — заключил военный и, видя, что водитель не отстает, рявкнул: — А ты давай проваливай! Живее, освободи проезд!
— Ну, пожалуйста, отпустите его. Уже темно, он мой родственник, — не унимался водитель.
— Прочь, я сказал! — заорал военный и вдруг скинул короткий автомат и очередью прямо под ноги водителя.
Машина тронулась, остановилась, и сквозь открытую дверь на чеченском:
— Парень, как тебя зовут и откуда ты?
Я было ответил, но все приглушила стрельба поверх микроавтобуса.
Ткнули в спину, и на ходу я озирался в очередную машину, пытаясь сквозь свет фар увидеть помощь. Но было не до помощи. Каждый должен был выживать сам, и действия водителя — уже был подвиг.
За тщательно огороженной территорией темное строение из железобетонных блоков. Меня провели сквозь недолгий лабиринт с едким запахом консервов и курева, и мы оказались в довольно светлой комнате, с большим деревянным столом с остатками еды, с нарами, на которых, укрывшись в ватник, скрючившись лежал военный в грязных сапогах.
— Кузьма, вставай, принимай товар… Вроде день не зря прошел, — задорно прокричал мой провожатый.


Лежащий сопя перевернулся, медленно занял сидячую позу, долго протирал пролежное лицо грязной рукой, потом будто нехотя долго листал мой паспорт и с ленцой пробасил:
— Все содержимое карманов на стол. Часы тоже… Лицом к стене, — следующая команда. — Руки вверх. Шире ноги, еще шире, вот так, — по голеностопу пришелся удар сапогом. С меня сняли шапку, пальто и даже пиджак; грубые руки стали шарить по телу, а Кузьма продолжал допрос:
— Я снова спрашиваю: цель приезда? А чем занимаешься в Москве? Небось, боевиков финансируешь?
Еще много было вопросов такого же содержания. Уткнувшись лбом в холодный бетон, я что-то лепетал в свое оправдание. И тут, словно приговор:
— Отправьте его в штаб.
— Так БТР уже ушел.
— Хм, что, до утра его с собой держать?
— Зачем? Как обычно, стемнеет — и к рыбкам, в Сунжу.
Не знаю, может они и шутили, но мне было не до шуток, затряслись коленки и я развернувшись, стал умолять:
— Отпустите меня, отпустите! Все что хотите заберите, и отпустите. Никаких боевиков я не знаю.
— К стене, лицом к стене! — рявкнули на меня, прикладом прошлись по ребрам, так что умолк, от боли еле дышал, но инстинкт выжить на пределе, и в возникшей страшной тишине почуял какую-то перемену, в подтверждение этого я услышал хорошо поставленный приятный баритон:
— Кузьмин, вы опять на ночь глядя бардак учиняете?
— Никак нет, товарищ капитан! Весьма подозрительный тип. Нужно проверить. — Может побудешь с нами? Сейчас ужинать будем, — очень мягко произнес баритон. — Нет-нет, спасибо, я дома поужинаю. Отпустите меня, я ни в чем не виноват, — не оборачивая головы, скороговоркой выпалил я, думая, что это ко мне обращаются.
— Замолчи, урод! — перебил меня прокуренный бас.
— Отставить! — приказал баритон.
И тут наступила странная тишина. И почему-то страх мой исчез, и ощутил я нутром, прямо вдоль позвоночника, к затылку, странное приятное тепло, будто меня благодатно погладили. Вслед за этим непонятные легкие шажки, меня коснулись теплые ручки, и я, боясь вывернуть голову, только взглядом повел вниз; и навстречу глаза — большие, детские, светло-карие глаза, и них необычное вопрошание, и смотрят они не в лицо, а прямо в глаза, словно душу хотят понять.
Этот взгляд был так проникновенен, так чарующ, с такой добротой, из иного мира, что я невольно уткнулся взглядом вновь в сырой бетон.
А ручки, поглаживая меня, зашли с другой стороны, и мне показалось, чуть за карман дернули, вновь зовя и одновременно взбадривая. Вновь лишь взглядом скользнул я вниз, вновь наши глаза встретились, теперь надолго, и трепетная волна вполне осязаемо прокатилась по всему моему телу. Вначале мне стало стыдно, а потом как-то умиротворенно, даже возвышенно над этой бренностью людской, так, что я спокойно отпрянул от стены, осторожно коснулся головки мальчика и, поглаживая, ее свободно развернулся и первым делом увидел пред собой опрятного подтянутого капитана.
— Отпустите его, — впервые я услышал голос мальчика, и этот голос был низкий, с детским баском и с хрипотцой простуды.
— Ну, — очень вежливо, даже галантно склонился капитан перед мальчиком. — Понимаешь, у нас, у взрослых, не так, как в сказке. А есть какой-то порядок.
— Бабушка Учитал говорит, что у взрослых все — не порядок.
— Ну, «Учитал», — так же исковеркал баритон, — где-то, может, и права.
— Учитал всегда права, — постановляющее перебил мальчик, — она фи-зил-ас-лоном, — по слогам, картавя продолжил, и после паузы, вздохнув, — она и со звездами говолит. — Да-а, языкастая бабулька, — съехидничал кто-то в сторонке, там же ухмыльнулись. Капитан лишь насупленно в ту сторону глянул, и смешки прекратились, а он, вновь раздобрев лицом, склонился к мальчику:
— А ты завтра придешь?
— Учитал не лазлещает, здесь стлеляют.
— Ну что ты, дорогой! Кто же здесь стреляет?
— Только что стлеляли, — с такой укоризной, что на минуту все мы, взрослые, замерли, и как бы в оправдание, старший из нас по положению услащенным баритоном ответил: — Так это в воздух, для порядку.
— От стлельбы «полядку» нет — одна лазлуха, и папа с мамой плопали, — глядя прямо в глаза капитана, громким баском сказал мальчик и жестом указал на автомат.
— А оздух стлелят солсем нельзя — туда ведь улетел мой щалик. И оттуда, когда я сплю, плилетают мои папа и мама, если вы ночью не стлеляете. Но вы каждую ночь стлеляете, и мои папа и мама уже давно ко мне не плилетают… И щалик не прилетает. Вы все время стлеляете.
— Мы не стлеляем, мы от бандитов отстреливаемся.
— Бабушка Учитал говолит: кто с олужием — все бандиты.
— Вот карга вонючая, — оживились в углу.
— Прибить дуру надо, одичала средь варваров.
— Ха-ха-ха! — сумасшедшим хором.
Мальчик резко отпрянул от меня, от нас всех, прильнул к бетонной стене, съежился, маленькими испачканными ручонками прикрыл головку, и лишь глаза, эти большие блестящие глаза учащенно заморгали, но прямо, пытливо глядели на солдат, стремясь понять их.
— Кузьмин! Твою мать! — пропала изящность в голосе капитана. — Пшел вон! Все вон отсюда!
— Ну-ну, не усердствуй, все мы на посту, — пробурчал на ходу кто-то, и уже извне другим певучим голоском: — А шальные пули летают, где настигнут — неведомо.
— Эх! Яблочко, куда ты катишься, — запел пропитой хрипотцой другой, — ко мне в рот попадешь — не укатишься.
А капитан подошел к мальчику, крепко прижал к себе, склонился, и поцеловав в щечку, поглаживая, мягким шепотом:
— Ты завтра придешь со скрипкой?
— Учитал заплещает.
— Тогда я сам приду, тебя послушаю — застегивая пуговки на куртке мальчика, потом, став на колено, очень аккуратно очищал засохшую грязь со штанин, и как бы улавливая мою мысль: — Завтра пойдем на базар, ботинки зимние тебе купим.
— Бабушка Учитал и Ложа сказали, что скоро Новый год будет, им на лаботе теперь деньги дадут, и они мне все новое и ботинки блестящие купят.
— Теперь мальчик вновь выпрямился, посветлел и, заглядывая в глаза капитана, уже доверительно водил пальчиком по золотистой пуговице на бушлате, в то время как капитан, усердно возился с отклеившейся подошвой на ботинке мальчика, пытаясь крепче перевязать ее шнурком.
— А еще, а еще, — загорелись глаза мальчика. — У нас будет елка, зеленая, как в вашем телевизоле и плидет дедушка, его зовут Молоз, и он ласкажет мне сказку и подалит много-много, вот столько, — и он развел ручонки, — подалков, а там и конфеты, и шоколад, и йогулт, и яблоки, и даже бананы.
— Завтра, завтра, я тебе все это куплю, — с удивительной нежностью любовался капитан мальчиком, сидя перед ним на корточках. — Я бы тебе давно все это купил, так разве этих архаровцев одних оставишь? — тяжело вздохнул капитан, от каких-то мыслей меняясь в лице и вставая. — Тебе пора домой, стемнело.
— А вы мне еще машину купите? — оживился мальчик, снизу пытаясь заглянуть в глаза, очень быстро глубоко вздыхая.
— Такую класную, большую, — самосвал называется. Мне папа такую в «Детском миле» покупал. Там много было иглушек, и много было детей, и я с ними иглал, и в войнушку тоже. А вы не умеете иглать, и автоматы у вас воняют, они глязные, не такие, как в «Детском миле» были. А где сейчас «Детский мил»?
Я увидел, как в страдающей гримасе изменилось лицо капитана, дернулись сжатые губы, и как он увел растерянный взгляд в сторону.
— Так где же «Детский мил», где? — слегка дергая бушлат военного, повторил мальчик, и не дождавшись ответа, перевел вопрошающий взгляд на меня, прямо в глаза. — А вы дядя, знаете, где «Детский мил»?
Я оторопел, тоже отвел взгляд и потом, ища поддержки, посмотрел на военного; наши глаза встретились, и я не знаю, что он прочитал в моих, но в его глазах была крайняя тоска и усталость.
А мальчик, не дождавшись ответа, с детской непосредственностью продолжал:
— Вот видите, ничего вы не знаете. Значит, плохо учились. А бабушка Учитал все знает. И она говолит, что «Детский мил» там, где мои папа и мама, и скоро они все велнутся, и щалик велнется… Может, даже сегодня ночью, если вы опять стлелять не будете.
— Так кроме нас кругом стреляют, кругом бомбят, — виновато развел руками капитан.
— Да-а — как-то не по-детски вздохнул мальчик, опустил голову и, уже не глядя на нас:
— А когда же ваша война кончится?
— Скоро, скоро кончится, — совсем неуверенно сказал капитан, кладя руку на голову ребенка.
А мальчик вновь устремил взгляд на военного и совсем тихо:
— Вы давно обещаете… Пойду домой. Учитал, может плишла, волнуется, искать будет… Снова полугает, — он сделал пару шажков к выходу, остановился, обернулся, и очень ласково: — А вы мне и домой покушать дадите?
— Конечно, дам. Вот пакет я тебе приготовил.
— Спасибо. Вкусный у вас хлеб… А Учитал меня лугает, говолит, я поплошайка. Но они тоже кушают… А денег у нас давно нет.
Мальчик двумя ручонками буквально выхватил пакет, не удержал, положил и с нескрываемым любопытством заглянул в него:
— О-о! Моложеное!
— Это не мороженое, — также склонился военный. — Зимой мороженое не едят… Это масло, вот сгущенка. Ты ведь любишь сгущенку?
— Ой, как я люблю сгущенку! Это объедение! На хлеб намажу и буду долго-долго есть!
— Ну, давай, уже поздно, — настоятельные нотки зазвучали в голосе капитана, — мои ребята тебя проводят.
— Не-не, не надо, — широко раскрылись глаза мальчика.
— Учитал и Ложа военных боятся. Меня лугать будут.
— А как ты пакет унесешь? Да и темно уже.
И тут без заминки мальчик сказал:
— А меня дядя пловодит.
— Он задержан, — командный баритон появился вновь в голосе капитана.
— А зачем его заделживать? — удивленно продолжил мальчик.
— Ведь он без олужия.
— Это жизнь, война — назидательно сказал капитан, и, вздыхая — Понимаешь?
— Не понимаю, — в глазах мальчика появилось то ли смятение, то ли еще что, и он вновь вглядывался прямо в глаза офицера.
— А вы ведь говолили, что жизнь — это сказка, а сказка и есть жизнь.
Капитан потупился, дергаными движениями достал из кармана сигареты. И в это время мальчик подошел ко мне, взял за руку:
— Отпустите его, пожалуйста, — сказал он так же просяще, как ранее просил еды.
Офицер медленно прикурил, часто глубоко затягиваясь, провел тяжелым взглядом по всей моей фигуре.
— Не думайте о нем плохо.
— Откуда тебе знать, как я думаю? — отводя от нас взгляд, жестковато ответил военный.
— Знаю, — как-то загадочно произнес мальчик, чуть погодя слегка дернув меня, — отпустите нас.
На слове «нас» он сделал до того значительное ударение, что капитан встрепенулся, резко глянул в нашу сторону, остановил взгляд на нашем рукопожатии. С нетерпением ожидая решения, я в упор смотрел на командира блок-поста, и мне показалось — не что иное, а лишь потаенная ревность тенью легла на его лицо.
— Идите, — тихо вымолвил он, устало подошел к нарам, грузно сел, швырнув в угол окурок.
Я кинулся к своим вещам, в беспорядке валявшимся тут же на нарах, спешно взял паспорт со стола, а дорогая шапка, часы и кошелек исчезли. Я замялся, желая привлечь внимание капитана, но тот огрубевшей, испачканной рукой прикрыл склоненное лицо, будто испытывал боль.
— Ничего, — вновь дернул меня мальчик к выходу, — зато нам вот сколько еды дали, — он еле держал пакет, — вот будет счастье, ведь там и сгущенка есть, а с хлебом так вкусно, лакомство. Пойдем, Учитал небось волнуется, домой плишла.
Темным лабиринтом железобетона я засеменил за мальчиком. Потом был яркий свет прожекторов, и окрики военных возле запоздалой машины. Все это я пытался не видеть, и лишь когда ряды колючей проволоки остались позади, я понял, что холодная, ветреная зимняя ночь застигла меня врасплох в этом страшном разбитом городе, где отовсюду стреляют, где темное небо беспрерывно бороздят самолеты и вертолеты, и все это на фоне неумолкающей недалекой канонады по всему периметру города.
— Ой, — вдруг средь этого кошмара я услышал игривый голосок моего ведущего, — опять негодная лазвязалась.
— Мальчик присел, стремясь приноровить оторвавшуюся подошву. Пытаясь ему помочь, я тоже сел, но было темно и руки мои отчего-то дрожали, и, не справившись с промоченным узлом, я второпях решил иначе — взял мальчика с пакетом на руки. — Куда идти? — озабоченно спросил я, обнаружив, что ребенок на вид хоть и худющ, да увесист, даже крепок, так что с силой сжал мою шею и с задором скомандовал:
— Сюда! Где «Детский мил»!
Обходя многочисленные рытвины и воронки, боясь поскользнуться, как можно быстрее я направился к мрачному полуразрушенному зданию. А мальчик, видать, уже освоившись на моих руках, чуть расслабился и — уже поглаживая мои волосы:
— Вот так же в детстве и папа меня на руках носил.
— А теперь ты не маленький? — почему-то вырвалось у меня.
— Конечно, нет. Я даже в колонии был.
— В какой колонии?
— В такой, где все бьют, чеченом обзывают… А ты ведь тоже чечен?… А почему нас все бьют, все в нас стлеляют?
Я не знал, что сказать, как ответить, и только сильнее прижав мальчика, еще более ускорил шаг, пытаясь внимательнее глядеть под ноги. Однако мальчик обеими руками с непонятной силой обхватил мое лицо, уперся взглядом в мои глаза и не по-детски серьезно на чеченском спросил:
— И долго мы будем чеченами?
Я буквально остолбенел, даже руки мои ослабли. Я поставил мальчика на землю, а он снизу в упор все смотрел, и я не знаю, что он в потемках на моем лице видел, но я постарался собраться с силами и как мог твердо ответил:
— Мы родились чеченцами и всю жизнь должны чеченцами быть.
— Значит «Детского мила» у нас, как у длугих, не будет?
— Как не будет?! — озадачился я и хотел было что-то оптимистичное сказать, но в это время за рекой, прямо напротив нас как бабахнуло, аж ноги подкосились. Чудом я не упал, вновь быстренько взял мальчика и спросил о насущном: «Куда бежать?»

Продолжение следует.