Онтология Антона

На модерации Отложенный

Александр БАЛТИН

…мокро-сочащийся дождливой сукровицей, нестандартный январь, оставляющий тонкие язычки льда и снега; птицы разбушевались, сбитые расколом времени, предчувствуя вектор весны, и… пожилой человек, выходящий на лоджию покурить, сиречь — счастливо запутаться в лёгких ветках серого дыма, вдруг слышит:
— А где Джунгаровка-то была? — спрашивает Саша…
Сорок лет спустя после знакомства проходят привычными дворами, где разворачивалось детство...

И Антон, рано и бурно: некогда вторгнувшийся в жизнь — с буйством красок и изобилием действа, рассказывает — про те подростковые драки, когда собиралось пацанское множество, махали цепями и гитарными струнами, на каких закрепляли крестик удара, как грузило на удочке; кастеты шли в дело, ножи, включая лёгкие выкидухи…  Район делился на сегменты.
— Когда Водокачка приезжала махаться с мягковскими, они объединялись с Джунгаровкой, — поясняет Антон, кому Саша рекомендовал написать историю Мазутки, раз так хорошо помнит её: горящую и советскую, тяжёлую и залитую кровью, с легендарными сидельцами и ворохом жизненной пестроты.
Они минуют дом, где жил Лёша Размеров, здесь, в изученном, как детские формулы, районе, в каждом — кто-нибудь жил, тут словно впечатаны в янтарь, — застывший живо и трепетно: — массы историй, комичных и ненормальных, и пожилые люди (а Жанна Скачко, первая б… — красавица Мазутки, притаскивала бинты и йод Тохе и Михалёву, которого совсем больше нет в реальности, как мы её понимаем), прихлёбывая похмельное пиво, могут вспомнить всякую ерунду. …которая — важнее жизни.
— Здесь булочная была, — рассказывает Антон. — Раз, знаешь, — а очередь человека четыре, и последним участковый стоит, а мы все дружили с ним, — врывается Чижик, размахивает ножом, орёт: «Деньги сюда, быстро!» — Участковый глянул, фыркнул и говорит: «Совсем, Чиж, о-ел, нашёл, что грабить. А ну — свалил отсюда, а то посажу…»
— Да, анекдот. Не посадил?
— Да нет. Но мы все тогда в девяностых безумцами были…
Они делают по глотку пенного янтаря, вступая в очередной двор. Каскады их — с игровым оборудованием, которого тогда, в их детстве, не было, и с множественностью окон, глядящих на них прошлыми судьбами… завораживают.

Саша пришёл в школу сорок лет назад — в четвёртый класс, когда переехал в этот район с родителями, Антон учился со второго. В очках, рослый и крепкий, и, когда Сашу хотели перебросить из "А" в "Б", с папой пришёл в школу, мама была в командировке, в Польше, и папа, обратившись зачем-то к ребятам, что-то спросил именно у Антона, а тот ответил: «Так нам сказали, что Саша в "Б" будет учиться…»
— Да нет, — решительно заявил отец, поскольку сынок капризил. — Будет в А.
Саша и учился в А, отец добился продолжения константы бытия, дружил всю школу насквозь с Митькой, и называли их — интеллектуальные старички. С Антоном поддерживали ровные отношения. Ездили на олимпиаду по географии в другую школу, банально отвечали на вопросы. Потом — гулять пошли. Бродили вокруг клуба «Яуза», где часто тогда смотрели интересные фильмы; потом хрумкал крупитчатый снег, катать снежки начали, кидаться…
— Тебе Машка нравится? — спросил вдруг Антон.
— Машка? Не знаю… — растерянно ответил Саша, боявшийся девочек, и начал говорить про картины Дали, которые поразили.
Антону нравилась Машка, первая красавица класса. …пышная, замедленная и резкая одновременно, шикарноволосая, волшебноглазая Машка: кому она не нравилась? И — Олька: в принципе, не хуже, но другого плана: лёгкая, улыбчивая, не девочка — а: иду по воде и бабочек медных ловлю… У него, Антона, были романы — и с той, и с другой, а Саша, глядя на красавиц украдкой, боялся к ним подойти, представлял, что такое взаимоотношения с женщинами, только по Мопассану.

…сквозная грусть томит меня, собираются предметы, лепятся образы снов. Стрекозы моих воспоминаний, замирая над потоком безумия, наименованного жизнью, не даются, никакого сачка не придумать, чтобы поймать их, с прожилками крыльев, географией витальной слюды… Саша и Антон, первый год после школы, сидят в детской песочнице, недалеко от Сашиного дома. Оборудование примитивно, середина восьмидесятых, площадка пустует, ребята курят «Дымок», самый примитивный вариант курева — и сигареты, извлечённые из мятой пачки, бодрят, как гимн. Крепкие сигареты без фильтра. В Сашиных руках — толстая тетрадь, исписанная каллиграфическим почерком Антона, а в нём — шифрованная тайна повести о рокерах — о! Тоха рокерил вдохновенно, не сумел вовлечь Сашу, тот только качем увлекался — атлетикой.
— Ты знаешь, — выпуская дым и смакуя его: недавно курит, говорит Саша: — Очень живо написано. Очень. И прекрасно передаёшь прямую речь, это редкость.
Антон польщён. Саша же знает литературу, бредил ей с детства, жил ею, всегда писал… Стендаль, анализировавший Красное и Чёрное, но никому не объяснивший своеродного названия, благосклонно улыбается, вглядываясь в ребят… Пока Роберт Музиль, знающий механизмы реальности как мало кто, предполагает взгляд Ульриха, где-то растерявшего свойства, в сестру-близнеца, как в зеркало… (Но Саша пока не спросил: «Антон, ты любишь Агату?» — имея в виду не школьную Машку вовсе, но — бумажную женщину, так определившую мистерию «Человека без свойств».)

Они встают. Ребята, докурив, и нагло намусорив в детском песке, встают. Они проходят узким перешейком между домами, о чём-то говоря: возможно о девчонках. Вы не заметили? Самая прекрасная тема… Таинственные, с формами чарования, они манили Антона с детства, — жившего своеобразным балансом совмещений: активная комсомольская работа и дворовые драки, практически отличная учёба и спекуляции, знал всё ворьё Мазутки, всех бывших сидельцев, но об этом было уже, всё было, простите, тополя наших дворов: ростом превосходящие восхитительную Трою…
Ребята проходят узким перешейком, и Антон, которого скоро заберут в армию, говорит что-то об учёбе в ИСАА, нечто комическое, конечно, возможно — о Максиме Крикунчике, старосте, оправдывавшем свою фамилию: в частности — криком: Тихо! Когда Тоха был в армии, переписывались: письма Антона, исполненные кармой каллиграфического почерка, хранились потом долго, ветшали листки, уходила жизнь… Алмаз загорался во лбу жабы, и время, использовав тонкий стеклянный перешеек, никак не хотело уходить в безграничность песков: из бархатных барханов которых так удобно созерцать лик Всевышего. Всеединого. Если предположить, что это возможно…

Странно встретились — Антон и Саша — после школы: возле магазина, называемого стекляшка: много витринного стекла.
— О, здорОво!
— Привет…
Поглядели друг на друга.
— Закурим? — вдруг предложил Саша.
Книжный, домашний, маменькин сынок.
— Ты разве куришь? — удивился Антон.
— Ага. — И Саша вытащил пачку «Беломора».
Они шли и болтали: о свежих пустяках юности: Саша рассказывал о компании своей, о двух Светках, о вечеринках, какие были для него новостью. Тоха предложил пойти как-нибудь в модную тогда пиццерию. Пошли. На Волхонке находилась: скромным таким домиком — многие любили посещать. Заказывал Тоха, — выглядевший старше: резкое, красивое лицо. Заказывал — ибо подразумевалось спиртное: вязкое, отдающее полынью, вкусное мартини. …ребята, сколько вы выпили потом, зависая на несколько дней, бушуя разговорами, неистовствуя в спорах, варьирующих смерть, философию, деньги, девчонок?.. 

А в следующий раз встретились неожиданно: в лесопарке во время пробежки, и снова удивился Антон, не ожидавший такого от неспортивного когда-то толстого Саши, осатанело наматывавшего круги в жажде стать стройным и мускулистым, в мечтах, с бесконечной словомешалкой в голове… Остаток пути бежали вместе и, пытаясь разговаривать, убеждались, что это довольно забавно.
У Антона, после встречи той в лесопарке, мелькающем многоствольно. У Антона: квартира просторна — по советским меркам, отец пока не стал академиком: физик, работающий на оборонку, как большинство учёных тогда, но станет, станет. Всё равно — профессорская квартира велика, хорошо обставлена, с картинами на стенах. Туго блестит лоснистое жирное масло. Мама Антона (её нет сейчас, пьеса пишется, Саша знает: изыскана, тонка и изящна, как держит сигарету — тонкий женский жест, залюбуешься, как пальцы, эффектно и нежно, ранят клавиатуру, когда играет на пианино!) — со вкусом обставила колоритное советское жильё.
Сидят в комнате Антона на диване, на полированной плоскости (задний формат) которого — графинчик молдавского вина, сыр на тарелочке, яблоки Ямвлиха в вазе. Антон, всегда хорошо рисовавший, изображает — графически точно — сгустки мышц:
— Смотри, вот этот узел — дельтоид, он из трёх связок, как бы…
Чёрная штриховка, тонкое плетение волокон.
— Качается это так. — Антон встаёт, показывает движение.
Потом — длятся другие рисунки. На стене — несколько атлетических фото: Борис Шахлин, в частности, переплетённый, перевитый мышцами, будто повилика — по стволу души… За окном первого этажа — спокойная жизнь беспокойной Мазутки.
— Тоха, — вдруг прерывает Саша. — А ты о смерти думаешь?
— О смерти? Пожалуй. Лучше воспринимать по-индийски, спокойно, мол, потерпишь некоторое неудобство, потом переселишься в другой объект.

Антон тяжело служил в армии: попал в Казахстан, зимой, в морозы сорокоградусные. Рассказывал: «Представь: нас привозят, сорок московских парней, и на вокзале уже — мрачные казахи стоят в зипунах, руки в карманах, и рожи… жаждущие драки».
— Там постоянно… что ль?
— Постоянно, да.
Антона с обморожениями пальцев отправили в Ленинградскую военно-медицинскую Академию, где уже и дослуживал, фаланги пальцев отняли.
Антон занимался бизнесом, завершив тропу университета, вернувшись, разумеется, из области армейщины — после окончания универа. Разнообразным — торговым, связанным с криминалом, в который всегда тянуло, освоил бухучёт, много чего освоил, создавал фирмы, в некоторых принимал участие отец, чья жизнь физика пошла под откос после развала СССР; Антон жил бурно — всегда: щедро, на разрыв, дружественный, чрезвычайно любивший и сок жизни, и яды земные.

…вливается холодный хрусталь водки в алхимические тайны сердец…
Жизнь уходила, оставляя в них следы: Антон и Саша, уже много печатавшийся, не зря же писал со школьных лет, общались одно время чуть не каждый день. Чаще у Саши, с мамой которого Антон дружил: или — она с ним, жившая жизнью сына.
— Как бизнес, Антон?
— Полосато, Ольга Алексевна. Но вы ж знаете, я не унывающий.
Действительно — чёрный пояс по оптимизму, как когда-то был по каратэ. Или не был, — но занимался изрядно, не считая постоянных дворовых драк. …представить те, подпольные каратэшные ристания… Кровь на полу, резкость зигзага — проходит удар, никакой голливудщины: удары же делаются всерьёз… Держись, Тоха! Потом у Саши появилась семья, Антон уже давно запутался в жёнах как в цветной прелести мира, и общение сократилось, но не прервалось.

Из моря бизнеса Антон выплыл — сначала в компьютерную графику, подпав под красивый гипноз гиперреализма, избежав зигзагов воздействия экспрессионизма, не говоря — не получив никакой опции от фовизма, которому подвержен в действительности; но графика его оставалась такой же ранящий, как изображения голых женщин в пятом классе школы. С патронташами, опоясывающими сочную спелость тела. Потом — стали проявляться и выставки — коллективные пока. И особняк в сладком центре московском, в сердце града с его энергичными пульсациями, в роскошном доме, что каменная оранжерея, — благосклонно принимает Тохины выставки. Где: …цветут его абстракции: пёстрые механизмы вращаются будто, завораживая, пирамиды растут из шаров, цвета переливаются оттеночной шкалой, символы и знаки переплетаются в причудливой барочной… Великолепные орнаменты бытия, таинственные и волнующие, созидает Тоха. Антон.
— А помнишь, Тоха, как классе в пятом снабжал всех картинками — ню?
— А… было…
Изображения голых женщин: без голов и финалов ног, зато — часто в патронташе. Саша хранил у себя несколько. Они пьют опять. Они пьют на скамейке у Сашиного подъезда, не закусывая, не намереваясь никого шокировать, пожилые, — впрочем, Антон утверждает, что ему всегда девятнадцать, и Саша, не обладающий подобной витальной энергией, чётко знающий, сколько им на самом деле, готов поверить… Они пьют, смеются, вспоминают. Ну что — пожелаем им долгих лет жизни? Я бы пожелал. А вы?

Митька и Сашка

По дороге в школу, под хрусткие снежные скрипы Митька сказал:
— Отщепи мне кусочек пластилина от своей молекулы, я слепить не успел.
И Сашка, вытащив её из портфеля, отщипнул. Митька, любивший пластилин, шёл и лепил свою, химически необходимую на уроке молекулу, пока Сашка ровнял собственное изделие.
Дома у Митьки:
— Во, гляди, город фантастический будет.
Увлекался фантастикой, когда гуляли, пересказывал Сашке, не читавшему её, миры Лема, или кого-то ещё, а когда приходил Сашкин черёд — повествовал о классиках русских, поедаемых-изучаемых методично и подробно. Реальность, уходящая на второй план. Дома у Митьки нагромождение пластилиновых коробок, перекрученные толстые бруски, ярусы и кубики, должные стать домами и космическими конструкциями, странные существа, неровные шары, антенны, напоминающие уши, глазастые уродцы (не было тогда слова монстрики, да и самих их не было!), по-своему милые, вытащенные из небытия, чтобы населить волшебный город. Из окна — двор, будто миниатюра, Митька живёт высоко: детская площадка, как игрушка Гаргантюа. 
В монопольку стали играть потом, перебирая забавные бумажные деньги, не представляя, какую силу заберут, всех взяв в плен, несколько лет спустя. Ведь — Союз казался незыблемым. Посмеивались: фрондирующие интеллигенты-родители, сами не желая, склоняли к тому; посмеивались над засильем пустой шелухи идеологии, не представляя, какой разгул слепых и жадных инстинктов воспоследует. …толстые, желе греха дрожащие животы грехов набиваются плохо: сколько ни пихай, всё мало. Понятия грех — хлюпающего лягушачьим чревом — не было в их обиходе, как и рассуждений о смерти и вере.
 О смерти, впрочем, Сашка рассуждал:
— Жизнь — дорога к смерти сквозь суммы потерь, — говорил он, маленький книгочей, толстый, не спортивный очкарик, не представляющий, как можно устроиться в этой переогромленной жизни. Но Митька считал, что суть её в общении…
— Да брось ты, Мить, — прерывал его Сашка. — Суть её в творчестве.
Оба заражены. Сашка, приносящий Митьке школьные тетрадки, исписанные рассказами. В одном — действуют киты: очеловеченные, конечно. История с выбрасывающимися на сушу китами произвела на Сашку чрезвычайное впечатление, и он живописал, живописал сообщество огромных существ, таким образом выражающих протест против человеческой жестокости. Люди, яростно и яро рубящие китовые туши, — брызгают красные осколки плоти. Шматки горят краснотою воспаления. В другом рассказе действовал Герострат, вызывавший почему-то волны сострадания. Митька читал стихи — в основном иронические. Обсуждали. Ходили, спорили, размахивали руками. Потом — стали ездить по букинистическим.
— Зачем тебе книжка «Гракх Бабёф во время термодорианской реакции»? — спрашивал Сашка.
— Понимаешь, история Франции влечёт сильнее и сильней, — расплачиваясь мелочью, сэкономленной на завтраках, говорил Митька.
Сашка присматривал старые сборнички поэзии, хотя сам стихов не писал. Зато читал их вслух в классе, преображаясь, играя интонацией, смакуя слова, читал, не видя класса, зная, что слушают заворожено; и колоритный словесник — могучий ветеран войны, густобасый, высокий и чревастый — водил по классам, — мол, вот как нужно читать; сам слушал удивлённо, подрагивая щеками в склеротической красной сеточке.
 
Сашка пришёл в четвёртом классе: переехали в родителями в этот район, Митька учился с первого. Кудряв и худ, подвижен, но не спортивен. Сашка рыхл и толст, стесняется своего тела, но — силён и быстр, может прекрасно бегать (через несколько лет, когда стеснение телом окончательно сожмёт мысли, активно займётся атлетической гимнастикой, увлечётся ею страстно, чтобы через несколько лет разлюбить. Всякой любови приходит каюк, — но ты ещё не знаешь об этом, подросток: жёсткий, как рог, перст судьбы, ещё не упёрся в твоё миропонимание). Почти сразу, в четвёртом же классе, сошлись: Сашка и Митька: на почве иронии, пересмеиваясь странно:
— Морской порт захватил!
— А ты аэродром бомбанул!
Сейчас — шумящие и шуршащие десятилетия спустя — не вспомнить, что в виду имелось, но, вероятно, нечто очень важное для одиннадцатилетних мальчишек. Потом возникли непонятные животные — курдли: непонятные для Сашки, а Митька, зачитывавшийся Лемом, вытащил их из книг, но они обрастали потомством: глокакурдли, бокакурдли, ребята складывали пальцы, у кого смешнее получится, изображая их, вымышленных животных. Гибриды фантазии и яви становились отчётливей (Босх из каменоломен небесной своей перспективы радуется играм котят) — чреватые для Саши, ибо закончились пубертатным кризом, из которого его вытаскивали психиатры. Но — есть ещё какое-то время — да, время? Не отвечает.

Сашка писал. Митька уходил в историю. Сашка писал так истово, что школа, введённая в объектив реальности, попросту мешала. Он стал прогуливать, наматывая слои отчаяния и, когда они стали слишком серьёзными, попробовал покончить с собой. Его спасли. Психиатр, найденный по цепочке связей, устроил индивидуальное посещение. Сашка сидел дома, читал и писал. А Митька делал школьную карьеру — и по комсомольской линии, и по учёбе: ему необходим был истфак МГУ. Они встречались, гуляли, Сашка рассказывал о писаниях своих, Митька, словно задавшийся целью доказать реальность реинкарнации (откуда ещё у советского мальчишки, и не мечтавшего попасть во Францию, такая тяга к ней, великолепной?), о новых своих изысканиях.
…когда-то дни рожденья Сашки отмечались домашним кругом: приходили три семьи, с родителями дружили родители, дети играли, накормленные мамиными деликатесами; а Митькины дни рожденья справлялись иначе, и Сашка участвовал в них. Митькин отец — журналист, маленький и подвижный, с лицом, несколько вогнутым вовнутрь, хорошо вёл столы, постоянно шутил. К примеру: предлагая девочке (Сашка не вспомнит какой) то и это и, неизменно встречая отказы, он, бесконечно живой и ироничный, спросил, протягивая сосуд: «Соли хочешь?» — Мама Митьки была замедленной, выше отца, речь плавно текла… …французские изыскания Митьки. Рассказы Сашки.

После школы Саша, родители которого полагали, что он не сможет натурализоваться в сфере социума, был устроен в библиотеку вуза, располагавшегося недалеко от дома, и там, попав в молодёжную компанию (не только замшелые, вяло шуршащие библиотечные бабки оБЫТОВАЛИ там), стал меняться столь быстро, что сам не поспевал за собой. Так или иначе, выпивать и качаться (подпольно, подпольно, в Союзе не приветствовался атлетизм) он стал одновременно. А Митька, поступив легко на необходимо-вожделенный истфак, ушёл в учёбу. Такие дела.
Поначалу перезванивались. Но Сашке, усвоившим дурацкое словечко «крутой», казалось уже не круто общаться с Митькой: круто же — выпивка, девчонки, кафе… Какой глупый молодёжный круговорот. …какой ничтожно-молодёжный Сашка! Они отдалились. Потом перестали общаться. …папа Саши, вернувшись с работы, шурша снимаемой серой курткой, достал письмо:
— Саша, Митя тебе из армии пишет. Надо ответить, я считаю.
У Сашки давно ныло — предал друга. Ответил. Переписывались. Письма бурлили юмором, хотя Митьке в армии жилось несладко, Сашка освобождён был по зрению. Потом — последовало письмо — трагический излом: «Мить, я похоронил отца». Митя отвечал соответственно. Они виделись ещё раз, только онтологитчески — один — после армии, Митя пришёл в гости. Только раз. …чай мерцал драгоценным кармином, и разговор о поэзии представился бы нарушением правил.

Много лет спустя Сашка, много печатающийся, сложно и тернисто проходящий дорогу свою, обрывками что-то слышавший о Митьке, вспоминает былое: скрип снега кочерыжный, когда шли в букинистический, пластилин и игры, курдлей и первые миги школьного общения, и думает, как глупо, глупо, глупо разойтись было. Глупо, по-детски. Ничего не вернёшь. Судьба, незримая, как всегда глядит на Сашу, сожалеюще покачивая головой: «Мол, идиот, так и не понял, что от тебя ничего не зависит?»