Мы в аду или не в аду?

Может, мы здесь занимаемся выдумками по поводу каких-то страшных сценариев, которые будут разворачиваться? Ну, так давайте ещё и ещё раз подумаем: мы нечто выдумываем для себя, мы создаём некую театрализацию в виде каких-то искусственных страхов? Или ситуация на самом деле страшна донельзя? Мы в аду или не в аду?
Одна за другой выходят газетные правдивые статьи и телевизионные передачи по поводу того, как именно телевидение растлевает детей, маленьких детей. О девчонках 12-летних, которые грабят в городах, раньше считавшихся оазисами научной и культурной жизни, о каких-то детсадовцах, которые фотографируют друг друга в порнографических позах…
Детей не жалко? Мы же понимаем, что речь идёт не об отдельных случаях, а о том, что всё это ад, в который брошены люди. Мы же понимаем, что они сюда брошены, а не куда-то ещё! Значит, мы страшно залетели.
О каком тогда Коньке-Горбунке, о каком тогда «великом огненном коне» нужно говорить? Скромность-то нужна в подобных ситуациях? Разве непонятно, что если так сильно залетели и при этом пускаем розовые сладкие пузыри, то просто смешны донельзя?
Скажите же сами себе настоящую правду. Может быть, она пробудит что-то, может быть, она включит какие-то дополнительные резервные человеческие возможности? Может быть, тогда сможет эта коллективная личность, это соборное целое, оказавшееся в ситуации Маресьева, не в артель инвалидов идти, а взлетать в воздух и сбивать чужие поганые «мессеры»? Ведь такая возможность есть. Но она есть только тогда, когда реальность признаётся, когда на неё смотрят открытыми глазами. Когда на весь этот бесконечный ужас той жизни, в которой оказались, действительно открываются глаза. И когда понятно, что раз так залетели, раз в такой ужасприволокли сами себя, то после этого гламур, сусальность, патетика, романтическая живопись неуместны. А уместно что-то другое – то, что дышит этой последней силой одновременно самоуничижающего и самоподнимающего фольклора.
Вот такие мы. Да, залетели. Да, тащились чёрт знает как. Но это наша историческая судьба. Это наша историческая личность. И ещё посмотрим, кто быстрее доскачет до конечной цели, – вы на ваших «лошадках» или мы на этой «кривой козе». Да, вот такие, не стесняемся, прямо говорим, какие… Полюбите нас грязненькими, а чистенькими мы сами себя полюбим.
Неужели не понятно, что внутренне, морально, человечески – это единственный шанс на то, чтобы выйти из этого реального ничтожества в какой-то реальный подъём, в какое-то реальное самопреодоление? И что никакого другого шанса просто не существует? Так зачем дурачить себя и других, зачем цацкаться с собой, когда надо быть с собой так беспощадными, как только можно, в этих предельных, бесконечных ситуациях!
Может, Маресьев ещё и потому начал летать, что внутренне чувствовал: «Сдохнуть, умереть, но только не в эту инвалидскую артель! ». Потому что он без этого полёта не мог. Потому что там, внутри него, не было какого-то повреждения, какой-то слабины, после которой ты вдруг и оказываешься в артели для инвалидов. Или пьяненьким милостыню просишь, вспоминая о том, каким ты был вчера…
Ведь это же реальная возможность. Вот-вот и она наступит, вот-вот и она станет необратимой. Неужели это непонятно? Почему это непонятно? Почему?
Я езжу по стране. Не буду говорить в данном случае, куда, чтобы никто не обиделся (потому что, видит Бог, я меньше всего хочу кого-то обидеть). Трачу последние силы на то, чтобы действительно реально помочь. Приезжаю в… Ну, это другой город… не Красноярск... И в нём не так всё хорошо с «Сутью времени». Растерянные люди, они не собрались пока, они не точно знают, что им делать... Некоторые из них настроены, мягко сказать, не вполне конструктивно. Они сидят [в зале], слушают по многу часов, спрашивают, мучаются по поводу того, как же выйти из этой ситуации и так далее. Иногда они проявляют какую-то беспомощность, иногда неполную адекватность. Ну, это жизнь. Это так построено. Это и есть реальность, в которой мы живём.
Не будучи восхищённым тем, как происходит эта встреча, с тяжёлым чувством прихожу в гостиницу. А на следующее утро была назначена большая конференция, на которой собирается бизнес-элита очень серьёзного города – политическая элита, деловая, разная. Я не люблю элиту вообще. И особенно не люблю тех, кто называет себя элитой в той чудовищной ситуации, в которой мы оказались. Но тут как-то бросалось в глаза, что люди собрались серьёзные, лишённые гедонистических пороков, самовлюблённости – то есть всего того, что на блатном языке называется «понты дороже денег».
Люди сухие, конкретные, крупные, цепкие, серьёзные. Говоришь с ними, а они отвечают: «Вот сейчас, сейчас катастрофа, вот она приходит». И ты понимаешь, что они говорят об этом искренне. Они серьёзно об этом говорят, они действительно говорят о катастрофе. И это не то, что они пытаются на ней нажиться каким-то образом или сами с собой играют в такую странную вампуку – это определённый театральный жанр, где себя пугают и испытывают при этом некое театрализованное наслаждение… Это не театр ужаса.
Не фильмы ужасов. Это реальность. Я вижу, что на меня смотрят честными глазами и говорят: «Всё, катастрофа! – вот она, наползает».
Потом с одним из самых ярких людей, говоривших это, ты остаёшься вдвоём. Он ещё более доверительно тебе говорит о том же…
Я отвечаю ему тогда: «Слушайте, но ведь Вы такой сильный человек, Вы много знаете, много умеете. Ну, Вы разъясните что-то «Сути времени» – вот этой группе, которая в этом городе что-то подрастерялась, не всё понимает. Придите к ней, поговорите, помогите. Давайте работать вместе». А человек мне на это отвечает (человек довольно молодой, гораздо моложе меня): «Ой, Вы знаете, лет десять бы назад с какой радостью я этим всем занялся! А тут уже столько жизненных обязательств…»
И вдруг всё, что я увидел перед этим (все эти умные, сильные лица бизнес-элиты, политической элиты, весь этот сухой рационализм, которым я всегда восхищаюсь, вся эта недюжинная воля, разум), – всё то хорошее, чем я успел восхититься, вдруг оно всё предстало, как рассыпающаяся глина… Только что казалось, что всё это живое и очень цельное, настоящее, подлинное. А оно вдруг берёт и сыпется. И на этом месте образуется какая-то груда песка.
И тогда ты вдруг понимаешь, что, может быть, эти полурастерянные люди, которые собрались и жмутся друг к другу в этой группе «Сути времени»… (Это в данном городе, в других городах это происходит совсем не так, – я подчеркиваю, в Москве, в Ленинграде, Красноярске это всё не так.) Но вот в том, конкретном городе, где я оказался, они жмутся друг к другу чуть-чуть растерянно и неловко… – может, те люди и лучше…
Потому что, вдумайтесь… Если человек – крупный, сильный, волевой, настоящий – без всякой театрализации всерьёз говорит о катастрофе, то он же должен заняться каким-то её преодолением. Ну, не знаю… бункер на случай ядерной войны должен для себя вырыть... А если он мыслит категориями целого, то он должен страну спасать от этой катастрофы. Какие у него в этой ситуации могут быть жизненные обязательства, даже перед близкими? Может быть одно обязательствО, а не обязательствА. У него может быть обязательствО – эту катастрофу не допустить, спасти от неё, если он сильный, крупный, волевой, умный человек с возможностями. У него других обязательств нет.
Они у него были бы в другом случае в огромном количестве, - если бы он смотрел на меня и говорил: «Сергей Ервандович!.. Да что Вы выдумываете! Да какая катастрофа! Всё в шоколаде, всё очень здорово. Идём к возрождению России. У нас скоро всё будет лучше, чем где бы то ни было на земле. Ну, извините, у меня много конкретных жизненных обязательств на этом великом, счастливом пути. Я должен заниматься своими близкими, своими детьми, своими родителями. Я должен заниматься своим бизнесом, я должен заниматься ещё чем-то. У меня много целей, они у меня размечены в соответствии с определёнными жизненными планами».
Этот человек был бы прав в таком случае. Как только он говорит: «Да всё в шоколаде, всё хорошо. Мы идём не в пропасть, а по великому, счастливому пути на Фудзияму, или Эльбрус, или на Джомолунгму. Всё хорошо», – он дальше имеет право говорить об огромном количестве жизненных обязательств. И было бы странно даже, если бы он об этом не говорил.
Но если он «в первых строках сего письма» (в рассказе Бабеля было так сказано: «В первых строках сего письма спешу Вас уведомить») говорит, что надвигается чудовищная катастрофа, если он об этом говорит серьёзно, целостно, подлинно, то как он может дальше говорить о том, что у него до фига каких-то там жизненных обязательств? Кто из нас двоих сошёл с ума? Я или он?
Мне-то кажется, что это такое специальное состояние ума и души, в котором один очаг, одна часть мозга и сердца говорит об этой катастрофе и крутится в одном направлении, а другая часть того же мозга и сердца говорит о том, что у неё много жизненных обязательств, и крутится в другом направлении. Но это знаете, как называется? Это – раздвоение личности, потом расчетверение и так далее. Шизофрения, прошу прощения, это называется.
Постмодернисты об этом писали – «шизокапитализм»…
Я в данном случае говорю не о частной психиатрии, а о синдроме, который охватывает целое сообщество, группы. Обязательства у них, понимаете? С одной стороны – катастрофа, а с другой стороны –обязательствА. И времени у них для того, чтобы протянуть руку как-то сжавшимся, прижавшимся друг к другу, чувствующим беду, растерянным, тоже ведь неслабым и хорошим людям, – на это времени нет. А может быть эти-то люди и есть последний шанс на преодоление катастрофы? Может, другого-то шанса и нет? Этот – крохотный, слабый, а другого нет вообще.
Комментарии