Борис Сандлер: Рассказы о видных личностях идишской культуры

На модерации Отложенный

Борис Сандлер в своем кабинете главного редактора «Форвертса»Фото Сиднея Глака.

«Подмосковные вечера»

С Михлом Бараном нас свела радиопрограмма «Ди Форвертс-Шо» – «Час Форветса» — еврейский радиожурнал на станции WEVD. Его драматический бас-баритон я слышал и раньше, на так называемом «культурном сейдере» на Пейсах в «Арбетер-Ринге» [Рабочий кружок — ред.]. Михл Баран вел сейдер, вкладывая в него всю душу и помня о еврейских традициях, которые он вынес из сожженного «Старого дома». Лучшей кандидатуры, чтобы информировать слушателей о мировых новостях, я для своей программы даже не искал. Все равно не нашел бы.

При всей его сердечности и любви к людям, обаянии и умении преподнести новость в нем тлел и не мог погаснуть огонек, которому Михл сам не давал разгореться.

Он хорошо говорил по-русски, хотя его речь слегка тормозил еврейско-английский акцент. Русский язык у него ассоциировался со службой в Красной армии, в рядах которой он четыре года вел свою собственную войну, мстил за отца и мать, за братьев и сестер, за всех своих земляков из местечка Ошмяны, недалеко от Вильнюса. О том, как велики были его мужество и ненависть к врагу, свидетельствует тот факт, что в первых боях Михл участвовал как простой солдат, а закончил войну офицером, в звании капитана.

Эту часть своей биографии он рассказывал очень кратко, скупясь на слова, будто что-то не давало ему шире распахнуть окно воспоминаний. Это и был тот самый тлеющий огонек. А я не расспрашивал. Правда, захотел один раз записать с ним беседу для нашей радиопрограммы, посвященной Дню Победы. Но Михл отказался, вернее, отвертелся под каким-то предлогом. Однажды я все-таки спросил, как же в те времена ему, офицеру Красной армии, пришла в голову такая дикая мысль – бежать из Советского Союза.

Михл посмотрел на меня с добродушной улыбкой. Я подумал, что этим все и кончится. Он заговорил по-русски:

– Тогда я уже был женат. Служил в Берлине. Как вы знаете, он был разделен на четыре зоны: советскую, американскую, британскую и французскую. Мой командир, полковник Зельдин, ночью вызвал меня в штаб. Разговор был недолгий: получил приказ – выполняй! Когда я уходил, он вышел со мной на улицу. Закурил папиросу и вдруг заговорил по-еврейски, хотя раньше я от него на идише ни слова не слышал: «Я знаю, ты из отпуска в Вильнюсе с женой вернулся». — «Так точно!» – ответил я по-русски. Он наклонился ко мне, так что мы чуть носами не столкнулись, и продолжил: «Бери свою молодую жену и делай ноги туда, к ним… Понял?!» Как видите, Борис, я понял своего командира…

В Америке он не входил в местные организации ветеранов, был записан в категорию выживших в Катастрофе. Но его все-таки тянуло к своим, к «русским» фронтовикам, особенно в начале мая, когда на Брайтон-Бич устраивали парад в честь великой Победы. Насколько я знал, сам он в парадах не участвовал, стоял в стороне и любовался бравыми стариками со сверкающими медалями на груди. Наверняка Михлу тоже было чем гордиться: не каждый солдат становится капитаном, тем более еврей, но Михл никогда не надевал своих наград. И вдруг после ежегодного майского парада на Брайтон-Бич Михл появляется у меня в офисе и прямо с порога начинает рассказывать:

– Борис, представляете, стою себе в сторонке, красота, парад уже заканчивается, и вдруг слышу, кто-то кричит: «Мишка… Мишка, живой!» И вижу, через толпу ко мне протискивается человек моих лет, в поношенной гимнастерке, медали звенят, и слезы на глазах. Обнимает меня, и опять слышу: «Мишка, живой… Командир!» Представляете, Борис, он меня узнал…

Михл отвернулся, и я понял почему. Помню, точно так же отворачивался отец, когда скупо рассказывал о своих военных переживаниях. Он ведь был с Михлом одного возраста. И я ни одного его рассказа не дослушал до конца, они комом застревали у него в горле…

Я почувствовал, что сейчас подходящая минута, и снова предпринял попытку:

– Михл, дорогой, давайте сделаем с вами беседу на радио… Вы же герой!

Михл выдержал паузу, чтобы успокоиться и, наверно, заодно умерить мою прыть.

– Послушайте, Борис, и поймите, – начал он тихо. – Я всегда любил русские песни. У меня дома целая стопка пластинок с русскими и советскими песнями. В шестидесятые русский магазин на Манхеттене был единственным на весь Нью-Йорк, где можно было купить русскую пластинку, русскую книгу и всякие русские сувениры, в том числе черную икру. Икра меня не интересовала, но за новой пластинкой я время от времени туда заглядывал. Тогда была очень популярна песня «Подмосковные вечера». Однажды вышел я из магазина с очередной покупкой и вдруг заметил, что за мной увязался какой-то здоровенный парень. Долго сомневаться не пришлось. Как только я свернул с шумной авеню на тихую улицу, он нагнал меня и предъявил удостоверение. Попросил показать пластинку, достал ее из конверта, осмотрел с обеих сторон. Потом, назвав меня по имени, хотя я ему не представился, убедительно попросил больше в магазине не появляться. Ухмыльнулся и на прощанье посоветовал слушать американские песни, они не хуже русских…

Не знаю почему, но единственное, что мне пришло в голову, это спросить Михла: а хоть песни-то с советской пластинки ему понравились?

Он засмеялся:

– Больше я той пластинки не видел. Он ее у меня отобрал. Наверно, ему тоже нравились «Подмосковные вечера».

Письмо из Ленинграда

Когда я писал историко-криминальный роман «Глина и плоть» о кровавых событиях вокруг кишиневского погрома 1903 года, самая большая проблема, наверно, заключалась в том, чтобы ознакомиться с документальными материалами конца XIX – начала ХХ века. Куда бы я ни сунулся, всюду отказ. До сих пор в толк не возьму, зачем эти отпугивающие печати «Совершенно секретно» – на документах, брошюрах, черносотенной прессе того далекого времени. От кого больше скрывали эти источники: от евреев, чтобы они, не дай бог, не могли на них ссылаться, или от новоявленных русских фашистов, чтобы они не перенимали опыта своих предшественников?

Однажды мои жалобы услышал Ихил Шрайбман.

– Напиши в Ленинград Вильскеру. – Вытащив из кармана мятый носовой платок, он заодно извлек оттуда этот совет. – Он большой знаток, и у него есть доступ к тому, что тебе нужно… Дам тебе адрес.

А нужна мне была копия так называемых «Протоколов сионских мудрецов», точнее, кое-какие выдержки из этой антисемитской поделки. Эта якобы еврейская программа по захвату мира впервые была напечатана в петербургской газете «Знамя», которую издавал махровый антисемит Паволакий Крушеван.

Лейба Вильскера я мельком видел в редакции «Советиш Геймланд», когда учился на Высших Литературных курсах. Читал в журнале его уникальные исследовательские работы, например, о Иегуде Галеви. Такие материалы тогда были редкостью вообще, а не только в Советском Союзе. Статьи Вильскера сразу же перепечатывали за границей. Выглядел он не так, как частые посетители редакции. Тихо, широким, мягким шагом он старался побыстрее миновать открытое пространство холла и затеряться в длинном, темном коридоре, куда выходили кабинеты сотрудников; только слегка кивал секретарше за столом около двери главного редактора.

Я не решался к нему подойти. Кто я, автор нескольких несчастных рассказиков, напечатанных в журнале, по сравнению с известным гебраистом, величайшим знатоком скрытых в архивах сокровищ?!

Все-таки я написал Вильскеру в Ленинград и изложил свою просьбу. Прошло немало времени, и я уже начал жалеть: человек занят, занимается важными научными исследованиями, некогда ему копаться в старых, пыльных бумагах, чтобы скопировать для меня несколько страниц…

И вдруг из журнала приходит печальная новость: 19 февраля скончался Лейб Вильскер. Сердечный приступ. А буквально через два дня я нахожу в почтовом ящике письмо из Ленинграда:

«Товарищ Сандлер, извините, что долго не отвечал на ваше письмо. Высылаю вам негативы материалов, которые вы просили. К сожалению, они не лучшего качества, но читать можно.

Желаю вам успехов в работе. Если от меня нужна еще какая-нибудь помощь, не стесняйтесь.

Ваш Лейб Вильскер.

15.2.88»

Я заглянул в распечатанный конверт. Там лежало несколько черных прямоугольников – кадры фотопленки…

Преждевременный некролог

В первый раз я увидел Иосифа Бурга в редакции «Советиш Геймланд». Бывало, что в Москву на собрания редколлегии приезжали не только ее члены, но и другие еврейские писатели.

Неплохая возможность повидаться, поговорить, а может, если главный редактор будет в хорошем настроении, и получить приглашение к нему в кабинет, поучаствовать в заседании.

Аскетическая внешность Бурга: длинные, спадающие на воротник белоснежные волосы, зачесанные назад a la Ференц Лист; идеально подогнанный по фигуре серый костюм с иголочки; галстук в тон и белая рубашка с крахмальным воротничком, а главное – огромные, на пол-лица, очки в серебряной оправе, как коромысло, висящие на орлином носу, – так, на мой взгляд, и должен был выглядеть истинный галицийский еврей из благородной ассимилированной семьи. Это вам не какой-нибудь сын плотогона. Да еще и с такой фамилией – Бург! Будто часть известной фамилии Гинцбург…

В поездках его всегда сопровождала жена – статная, красивая русская женщина, на голову выше мужа. Звали ее Нина Оболенская. Держалась она скромно, на круглом лице – милая улыбка, в серых глазах – непременное уважение к людям, с которыми здоровался ее муж. Все знали, хотя вслух не говорили, что жена Бурга из рода русских князей Оболенских, чье генеалогическое древо восходит к самим Рюриковичам.

Бург принадлежал к тем еврейским писателям, которые влились в советскую литературу незадолго до Второй мировой войны. Главный редактор «Советиш Геймланд» называл их «западниками» и относился к ним с определенным подозрением. Бург интуитивно чувствовал это недоверие. Он успел стать довольно известным писателем в довоенной Румынии, но когда в Советском Союзе начались «добрые времена» террора против еврейской культуры, оставил творчество. Он будто впал в летаргический сон, и понадобились годы, чтобы преодолеть страх и выйти из оцепенения.

Кончилась Шестидневная война, антиизраильская пропаганда в самом разгаре, и вот – новая напасть: на Бурга обратил внимание крупный партийный функционер в Черновцах. Что случилось? Да просто этот функционер вбил себе в голову, что между черновицким писателем Иосифом Бургом и членом Кнессета Иосифом Бургом должна быть какая-то родственная связь. Писатель Иосиф Бург внезапно почувствовал, что над его головой опять сгустились черные тучи, как в «те добрые времена». Но, сколь ни велика была глупость городских властей вообще и того функционера в частности, времена все-таки уже были другие…

Иосиф Бург благополучно прожил девяносто семь лет и умер, окруженный почетом и уважением, признанный как в Черновцах, так и за границей, особенно в Австрии и Германии.

Но все-таки: за несколько лет до его смерти в редакцию газеты «Форвертс» пришел факс (электронная почта тогда еще была редкостью), что скончался писатель Иосиф Бург. Печальная новость сопровождалась обширным некрологом. Очередной номер газеты уже был составлен, но место, чтобы помянуть последнего еврейского писателя на независимой Украине, все же нашлось. Я засел за перевод присланного некролога. Не хватало одной мелочи: я не мог найти фотографию Бурга. Вдруг звонит телефон. Снимаю трубку и слышу тонкий, как у женщины, голос: «Это говорит писатель Иосиф Бург…»

Как выяснилось, в Черновицком еврейском культурном обществе кто-то что-то услышал и без злого умысла истолковал на свой манер. Несколько русских изданий в Израиле этот некролог уже успели напечатать. Старый писатель был так взволнован, что я даже испугался, как бы его удар не хватил. Попытался его успокоить:

Не берите в голову! Это хорошая примета. Значит, еще много лет проживете в добром здравии. А лучшим опровержением этих слухов будет, если вы пришлете в редакцию какой-нибудь новый рассказ. – И поспешно добавил: – Да, и, пожалуйста, пришлите еще свою фотографию…

Добрые дела…

Немало писателей, получивших Нобелевскую премию, честно заслужили эту высокую награду за свои произведения, где описана тяжелая, горькая жизнь «униженных и оскорбленных». Но я не припомню, чтобы кто-нибудь из нобелевских лауреатов отдал хотя бы часть огромной премии на реальную поддержку живых людей, отвергнутых обществом, которых эти писатели так ярко и убедительно изобразили своим пером.

Идиш и еврейская литература тоже, можно сказать, относятся к «униженным и оскорбленным». Поэтому еврейский мир был так взволнован и обрадован, когда в 1978 году Нобелевский комитет решил присудить самую высокую и почетную награду за литературное творчество еврейскому писателю Исааку Башевису-Зингеру.

Может, я ошибаюсь, но я никогда не слышал, чтобы наш великий писатель учредил фонд, стипендию, хоть бы субсидию какую-нибудь выплатил в поддержку идиша. Ни цента.

Более того: помню, когда газета «Форвертс», где еврейский нобелевский лауреат проработал всю свою творческую жизнь, в 2004-м выпустила двойной компакт-диск «В суде моего отца», блестяще начитанный Довидом Роговым, с редакцией очень быстро связался адвокат, охраняющий права на издание Башевиса, и потребовал выплатить кругленькую сумму. Что ж, пришлось заплатить, ничего не поделаешь, несмотря на то, что Башевис впервые опубликовал эти рассказы в газете и получил за них причитающийся ему гонорар.

Родовитая пара

Я всегда видел их вместе. Она держалась на пару шагов впереди, быстро и легко вышагивала на высоких каблуках, голова чуть наклонена вперед, высокая прическа, на чистый лоб падают одна-две осветленные пряди, губы аккуратно, хотя и слишком густо накрашены, однако не они и даже не решительный еврейский нос делали ее лицо привлекательным, но глаза, из которых рвалась наружу кипучая энергия. Возраста она не скрывала, наоборот, умно давала понять, что она ближе к девяноста, чем в начале восьмидесяти.

Он отставал, но сохранял дистанцию, как актер на авансцене, когда звучат аплодисменты в адрес примы. Позволял ей играть главную роль, но не упускал случая напомнить, кто он. Она сама шутила насчет своего мужа: «У него пять профессий: был профессором-марксистом, вел по телевизору программу о Китае, а еще он художник, фотограф и президент Фонда Шолом-Алейхема».

И вот мы подошли к самому главному: их зовут Бел Кауфман – внучка Шолом-Алейхема и Сидни Глак – ее второй муж, деятельный и ассимилированный американский еврей. Ни Бел, ни, тем более, Сидни на идише не говорили. Она свободно и с удовольствием говорила по-русски и любила встречаться с русскоязычными иммигрантами. Ведь в СССР Шолом-Алейхем был единственным еврейским писателем, которого власть признала классиком и вплела его творчество в пестрый венок национальных литератур. К тому же Бел Кауфман знали как писательницу благодаря роману «Вверх по лестнице, ведущей вниз», переведенному на русский в конце шестидесятых. Да и без романа только его название  знали и использовали почти как идиоматическое выражение. Именно еврейские представители поколения, в молодости увлеченного книгой Бел Кауфман, в конце восьмидесятых – начале девяностых перебрались на Брайтон-Бич. К тому времени в Америке шумиха вокруг бестселлера Кауфман и снятого по его мотивам голливудского фильма давно сошла на нет и изрядно подзабылась, но для обитателей Брайтон-Бич, особенно для его элиты, Бел Кауфман осталась символом ушедшего мира.

Однажды Бел и Сидни заглянули в редакцию «Форвертс». Мимоходом поприветствовав сотрудников еврейской редакции, Бел быстро направилась к дверям английской газеты. А Сидни задержался в нашем еврейском отделе, пофотографировал сотрудников и остановился на пороге моего кабинета. Дверь была открыта. Сидни поздоровался и попросил разрешения войти.

С его шеи на кожаном ремешке свисал фотоаппарат. Сидни сразу спросил, не буду ли я возражать, если он сделает несколько моих снимков. Почему же я должен возражать? Наоборот, это честь для меня. После короткой фото-сессии мой гость сел напротив меня к столу и достал из сумки большой желтый конверт. «Наверно, – подумал я, – принес фотографии для газеты…» Там и правда было несколько фотографий, но его цель оказалась совершенно другой.

Он разложил их на моем широком редакторском столе, как военную карту, составленную из нескольких частей. Присмотревшись, я увидел какое-то кладбище. Вскоре на переднем плане я узнал надгробие Шолом-Алейхема со знаменитой эпитафией, высеченной на черном мраморе. От могилы Шолом-Алейхема через десятки других надгробий тянулась проведенная ручкой тонкая линия, похожая на телеграфный провод, и заканчивалась на маленьком белом четырехугольнике. В него и уперся указательный палец моего уважаемого гостя.

– Это могила моего отца… Совсем недалеко от Шолом-Алейхема…

Он посмотрел на меня и с достоинством пояснил:

– Отец был крупной фигурой в американском рабочем движении. – И уже тише добавил: – Как видите, у меня тоже непростой… ихес.

Последнее слово он неожиданно произнес по-еврейски. Оно означает – «родословная».