Демократия страха

 

— Андрей Николаевич, ваша статья о «новом Левиафане» на сайте «Либеральной миссии» обнаруживает какое-то слепое пятно в наших представлениях. В мире обсуждаются глобальные вызовы, угрожающие человечеству гибелью, а мы вносим в Конституцию поправку про предков, которые нам что-то там завещали…

— Значение «традиций предков» пропагандой далеко не исчерпывается. В современном мире понимание национального суверенитета, сложившееся в VIII–XX веках, перестало отвечать новым вызовам, но и отказаться от него полностью тоже нельзя. Хотя бы потому, что предки у нас действительно очень разные, а массовая и стремительная миграция влечет сосуществование в одном пространстве людей разных культур. Это грозит постоянными конфликтами, инструменты для разрешения которых еще только изобретаются.

Многие национальные государства пытаются защитить себя, укрепляя суверенитет, — старинным методом «огораживания». Это происходит не только в России, но в Венгрии и Польше, да и в истории с британским Брекситом эта тема явно слышна. Но поскольку демократии, пусть даже они часто декоративны, подразумевают поддержку таких неочевидных решений большинством граждан, тут «предки» и приходят на помощь: они становятся средством легитимации незыблемого суверенитета, опосредованным через идеологию и популизм.

— Но у нас это превращается в телевизионную страшилку, которую невозможно обсуждать всерьез. Я не знаю общественных дискуссий на эту тему, да и во властных кругах, я думаю, они вряд ли ведутся.

— Про дискуссии не знаю, а какие-то доклады на экспертном уровне, конечно, пишутся. Вот только что (2 июля) президент утвердил новую Стратегию национальной безопасности, где перечислены основные вызовы мировой глобализации, хотя я не уверен, что на них найдены наиболее правильные ответы. Мы не понимаем, что сегодня представляют собой «экспертные круги». Профессор Валерий Зорькин или министр Сергей Лавров, конечно, понимают и значение, и уязвимость конструкции суверенного государства в условиях правовой глобализации, но обществу достается обычно только продукт, упрощенный для массового телезрителя.
 

 

 

— Вас к участию в этих обсуждениях не приглашают?

— Раньше звали, последнее время нет. А что вы хотите, если даже судьям Конституционного суда запретили публиковать особые мнения? Все юристы, работающие ближе к власти, сохраняют многозначительное молчание.

— Разговор с ними был бы вам и неинтересен. Они апеллируют только к текстам, а, как не раз предостерегал Мераб Мамардашвили, «слова-то одни и те же». «Конституционализм», «правовое государство» — все это летает, как шарик в пинг-понге, но в одни и те же термины вкладывается совершенно разное содержание.

— Спасибо, вы меня поняли правильно...

 Очередной конец демократии

— Прежде чем углубляться в этот сложный разговор, расскажите о себе. Кандидатская у вас по истории, докторская по философии, а занимают вас сейчас в основном вопросы права. Как так вышло?

— Я вырос в семье историков, а мой прадед был статским советником и в дореволюционной России работал на судебном поприще. Дома сохранилась его библиотека с трудами русских конституционалистов начала ХХ века, а это были великие умы. Я все это с интересом прочел, а когда окончил школу — это был 1977 год, — мои уже сформировавшиеся взгляды на право были таковы, что на семейном совете решили, что лучше уж поступать в Историко-архивный.

Меня занимала тема абсолютизма. В советской историографии в 60-е годы была обширная дискуссия на эту тему, а я читал также и на основных европейских языках. Потом началась перестройка, труды классиков российского либерализма могли бы очень пригодиться, но тогда все предпочитали механически ориентироваться на западные модели в меру их понимания. В своем отечестве пророков не услышали, я вместе с ними опять оказался не ко времени, зато появилась возможность ездить за границу: я проходил стажировку в Германии в Институте европейской истории права Макса Планка, работал и выступал во Франции, Англии, Испании и других странах. Позднее к этому добавился интерес к правовым установлениям обществ традиционного типа — от Индии и Китая до Африки и Латинской Америки. Это позволяет по-новому переосмыслить русскую правовую традицию. Сейчас я работаю в Высшей школе экономики, в последнее время на факультете социальных наук, где читаю курс сравнительного права для политологов.

— В дореволюционной России, вы сказали, была великолепная школа правоведения, кадеты были близки сначала к царскому, а затем и к временному правительству, как же тогда победили большевики, отрицавшие право как ценность?

— По политической философии русского конституционализма я как раз и защитил докторскую в 1994 году, а в 2017-м вышла моя книга «Политическая история русской революции», там есть ответ на этот вопрос. Конечно, российское общество, тогда в основном аграрное, не было готово к принятию этих идей, но я также думаю, что образованные круги того времени допустили стратегическую ошибку: они видели угрозу либеральной демократии справа, со стороны монархистов, но недооценили ее со стороны левого экстремизма, представители которого, в том числе большевики, формально ведь тоже отстаивали ценность свободы. Как последовательные демократы, кадеты настаивали на проведении Учредительного собрания, но тогда это была утопия.

— Коммунизм еще большая утопия.

— Это понимали многие образованные люди, но не массы. Популизм всегда основывается на завышенных ожиданиях, несбыточных обещаниях и противопоставлении народа коррумпированным элитам. Большевики, конечно, не были первыми популистами в истории, но эту технику освоили хорошо. Пока кадеты говорили о суверенитете народа, допустив в условиях мировой войны вакуум власти, в которую эти рассуждения тогда нельзя было трансформировать, большевики пообещали свободу, равенство и землю, на деле создавая мобилизационный репрессивный режим.

— Не то же ли самое проделала и команда Ельцина в 1991 году? Пока Горбачев увязал в федеративном договоре, более решительные персонажи пообещали свободу и приватизацию и пришли к власти в бывших советских республиках.

— Формально демократическим путем! Это распространенная история. Популизм используется как для такого легального прихода к власти, так и для ее удержания и трансформации во власть авторитарного типа. Самый известный пример…

— Ой, не надо, а то к нам с обыском придут, вы же читали новый закон… Лучше отступим на безопасное расстояние: когда возникла сама идея народного суверенитета? Ведь популизм опирается именно на нее?

— Наверное, правильнее говорить не о том, когда она смутно возникла в древних Афинах или у нас в Новгороде, а о том, когда она оформилась в знакомом нам виде в Европе Нового времени. Понятие суверена, который может называться по-разному, гораздо определеннее и возникло раньше, но всегда — и чем дальше, тем острей — возникал вопрос: а на чем, кроме силы, основывается его власть?

 

— Это проблема легитимности.

— Совершенно верно. И первым, кто предложил для нее стройную концепцию, был Томас Гоббс с его «Левиафаном». Он сыграл двойственную роль в истории политической мысли: сторонник абсолютизма, он же сформулировал и доктрину общественного договора, которая станет фундаментом демократии в нынешнем виде. Гоббс признавал свободу личности, но считал, что ее использование ведет только к «войне всех против всех». Осознав это, люди передают часть своей свободы суверену, законам которого обязуются подчиняться, во всяком случае до тех пор, пока под угрозу не поставлена их жизнь. Но никакого выхода, кроме возвращения в «естественное состояние» взаимного истребления, из этой добровольной клетки по Гоббсу нет.

 

— Лояльность в обмен на стабильность…

— Несколько видоизменил концепцию общественного договора Жан-Жак Руссо: у него это метафизическое соглашение не между индивидуумами, а между народом и государством. Из этого вытекает право на восстание, которым вдохновлялись основатели Соединенных Штатов Америки и Великая французская революция. А либеральную демократию в современном виде отстаивал скорее Шарль Монтескье — он заговорил о разделении властей, признав, что народ может ошибаться.

— Но следом пришел Бонапарт…

— Бонапартизм соединил народный и монархический суверенитет. Так возникает персонализированный институт правителя-диктатора, в котором совмещаются две легитимности: легалистская и харизматическая. Эта история повторяется начиная с Юлия Цезаря, который сначала тоже был только консулом с диктаторскими полномочиями, и Октавиана Августа, который последовательно много раз назначался консулом, а в конце концов получил титул первого среди равных — принцепса и «отца отечества». Республика трансформировалась в империю.

 

Философ Андрей Медушевский .