Школа патриотизма.

На модерации Отложенный

Патриотические чувства сатирического писателя имеют особую направленность уже в силу самого жанра.

В русской литературе эта направленность выразительно определена в известных поэтических образах Н.А. Некрасова: Он проповедует любовь Враждебным словом отрицанья...

В поле зрения сатирика – тот психологический феномен, когда чиновник, обладающий властью, под прикрытием патриотической фразы благополучно устраивает свои дела, тип людей, которых он определяет как “патриоты-казнокрады”. Блестящую характеристику этих людей представляет цикл “Благонамеренные речи”.

Благонамеренные речи – это прежде всего выражение общественного лицемерия через патриотическую фразеологию. Напомним один из фрагментов этого цикла. Владимир Онуфриевич Удодов (“Тяжёлый год”), управляющий палаты государственных имуществ, при счастливой внешности обладает ещё красноречием; красноречие же своё, равно как и свою деятельность вообще, направляет ко благу народа. Миссию же свою он видит в посредничестве между государством и народом. С особым красноречием говорил Удодов об отечестве: “Отечество – это что-то таинственное, необъяснимое, но в то же время затрогивающее все фибры человеческого сердца”.

Трепака он не может равнодушно видеть, а слушая “Не белы снеги” – плачет. Дело было во время Крымской войны. Явился манифест об ополчении; с губернского захолустья, где происходит действие рассказа, требовалось до двадцати тысяч ратников. Перед губернскими людьми развернулась обширная перспектива деятельности по части сукна, холста, полушубков, обозных лошадей, провианта и прочее. Все заволновались.

Говорились пламенные речи на тему о любви к отечеству и народной гордости и в то же время “бессознательно, но тем не менее беспощадно, отечество продавалось всюду и за всякую цену. Продавалось и за грош, и за более крупный куш; продавалось и за карточным столом, и за пьяными тостами подписных обедов; продавалось и в домашних кружках, устроенных с целью наилучшей организации ополчения, и при звоне колоколов, при возгласах, призывавших победу и одоление”.

Над всем этим гамом как бы господствует приятная фигура Удодова. “Тяжкие испытания, мой друг, наступают для России!” – с грустью восклицает он. “За веру! Помнить, ребята! С железом в руке... С Богом”, – напутствует он партию ополченцев. “Держится голубчик-то наш (то есть Севастополь)! Не сдаётся! Нахимов! Лазарев! Тотлебен! Герои! Урра!” – кричит он, с лихорадочной поспешностью распечатывая газеты. Вместе с тем Удодов после упорной борьбы добился того, что вся хозяйственная часть по устройству ополчения возложена на него. Сообщая об этом приятелю, он шутливо прибавляет: “Ну, вы, конечно, уверены, что я своего кармана не забуду”.

Приятель, конечно, уверен, что это шутка, а Удодов между тем и в самом деле своего кармана не забыл, без всяких шуток, да так не забыл, что даже испытанные в деле грабежа ахнули. “Да, – рассуждает по этому случаю некий Погудин, – какая-нибудь тайна тут есть: “Не белы снеги” запоют – слушать без слёз не может, а обдирать народ – это вольным духом, сейчас”.

Выразительная картина провинциального чиновничьего быта, нарисованная сатириком, не представляет чего-то исключительного и характерна не только для эпох кризиса. За немногими исключениями, воровство, мздоимство, казнокрадство, украшенное патриотическими соображениями, сопровождают всю историю государства Российского даже в яркие периоды его существования. Кто станет отрицать, что эпоха Петра Великого, эпоха победоносной Северной войны, возникновения Российской империи и обширного государственного строительства была одной из наиболее славных в русской истории?

Хорошо известны, однако, суждения В.О. Ключевского о казнокрадстве и взяточничестве в ближайшем окружении Петра: “Пётр жестоко и безуспешно боролся с этой язвой. Многие из видных дельцов с Меншиковым впереди были за это под судом и наказаны денежными взысканиями. Сибирский губернатор князь Гагарин повешен, петербургский вице-губернатор Корсаков пытан и публично высечен кнутом, два сенатора также подвергнуты публичному наказанию, вице-канцлер барон Шафиров снят с плахи и отправлен в ссылку, один следователь по делам о казнокрадстве расстрелян.

Про самого князя Я.Долгорукова, сенатора, считавшегося примером неподкупности, Пётр говорил, что и князь Яков Фёдорович “не без причины”. Есть известие, что однажды в Сенате, выведенный из терпения этой повальной недобросовестностью, он хотел издать указ вешать всякого чиновника, укравшего хоть настолько, сколько нужно на покупку верёвки. Тогда блюститель закона, “око государево”, генерал-губернатор Ягужинский встал и сказал: “Разве ваше величество хотите царствовать один, без слуг и подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее другого””.

 

ССалтыков-Щедрин отчётливо видит, как на почве казённого патриотизма смыкаются интересы чиновничьей элиты и вырастающей из “третьего сословия” олигархической прослойки. Знаменателен в “Благонамеренных речах” образ Осипа Ивановича Дерунова, оправдывающего государственными интересами свою хищническую деятельность и называющего “бунтом” отказ крестьян продавать по дешёвой цене хлеб. “– Да какой же это бунт, Осип Иваныч! – вступился я. – А по-твоему, барин, не бунт! Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем? в амбаре, что ли, я гноить его буду? В казну, сударь, в казну я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну как у меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то! По-твоему, это не бунт!”

На фоне патриотической фразы легче всего замутить воду, чтобы потом побольше наловить в этой мутной воде рыбы: “Мутить же воду в данном случае чрезвычайно легко. Стоит только, воздымая руки к небу или бия себя в грудь, погромче кричать: мы русские!.. русский народ!.. историческая задача русского народа... Ан, смотришь, русский солдатик под эти возгласы пошёл на войну на картонных подошвах, а разница между картонными и кожаными подошвами осталась в тех самых руках, которые воздымались к небу.

Потом опять мы русские!.. русский народ!.. Ан и опять что-нибудь перепадёт: каких-нибудь жидов или немцев уберут, и на их место кричащие сядут, и хотя будут делать то же самое, что делали убранные жиды и немцы и даже превзойдут их, но зато будут по-русски в бане по субботам париться, по воскресеньям русские пироги с капустой есть и отборными русскими скверными словами ругаться.

И патриотические сердца возрадуются”. Здесь уместно вспомнить, что М.Е. Салтыков-Щедрин был первым русским писателем, который со всей силой своего могучего таланта под впечатлением “безобразий и ужасов еврейских погромов”, прокатившихся по югу России в начале 80-х годов, выступил в защиту еврейского народа и положил начало в русской литературе той благородной традиции, которую затем продолжили В.Г. Короленко, Л.Н. Толстой, А.М. Горький.

Размышления писателя накануне XX столетия, ставшего веком холокоста и разгула антисемитизма в ряде европейских стран (включая Россию), содержат “те поразительные сатирико-фантастические видения, которые так часто оказываются предвидениями”: “История никогда не перечитывала на своих страницах вопроса более тяжёлого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский. История человечества вообще есть бесконечный мартиролог, но в то же время она есть и бесконечное просветление.

В сфере мартиролога еврейское племя занимает первое место, в сфере просветления оно стоит в стороне, как будто лучезарные перспективы истории совсем до него не относятся. Нет более надрывающей сердце повести, как повесть этого бесконечного истязания человека человеком. Нет ничего бесчеловечнее и безумнее предания, выходящего из тёмных ущелий далёкого прошлого и с жестокостью, доходящей до идиотского самодовольства, из века в век переносящего клеймо позора, отчуждения и ненависти”. Салтыков касается и экономических причин существования антисемитизма.

Богатый еврей грабит ближнего так же бесцеремонно, как это делают русские Дерунов, Колупаев, Разуваев, но по-другому. Если еврей говорит “дурака шашу”, то это совершенно равнозначно русскому “дурака сосу”. “Сосать простеца или “дурака” (он же рохля, ротозей, мужик и прочее) очень лестно, но для этого нужно иметь случай, сноровку и талант. Дерунов и Колупаев – сосут, а Малявкин и Козявкин хоть и живут c ним по соседству – не сосут. Первые обладают всеми нужными для сосания приспособлениями, вторые – теми же приспособлениями обладают наоборот. Тот же самый закон имеет силу и в еврейской среде.

И между евреями правом лакомиться “дураком” пользуются лишь сильные организмы, а Малявкин и Козявкин не только не лакомятся, а, напротив, представляют собой материал для лакомства”.

Патриотизм Салтыкова-Щедрина был лишён имперского оттенка и великодержавных амбиций. Напомним о сатирическом цикле начала 70-х годов “Господа ташкентцы”. Ташкент, завоёванный Россией в 1865 году, стал центром нового Туркестанского генерал-губернаторства. По замечанию современного исследователя, “хлынувшая сюда волна чиновников быстро навела в присоединённом крае свои порядки, занялась откровенным грабежом местного населения, присвоением сумм, ассигнованных на казённые нужды”. В очерках предстаёт определённый тип российского чиновника, потомка и преемника фонвизинского Митрофанушки, готового “цивилизовать” не только окраины, но и центральную часть России, не только Ташкент или Польшу, но и Тульскую или Рязанскую губернии.

“Ташкент” у сатирика “есть страна, лежавшая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем”. “Ташкентцы”, проводящие русификацию своего отечества, отнюдь не действуют в его интересах – они, смешав “цивилизацию с табелью о рангах”, лишь стремятся превратить Россию в огромный Ташкент.

В основе психологии “ташкентца” лежат представления о всевластии чиновничества, провозглашающего приоритет государства над суверенностью и достоинством личности, её автономией.

“Ташкент” есть порождение определённых нравов: “Истинный Ташкент устраивает свою храмину в нравах и сердце человека. Всякий, кто видит в семейном очаге своего ближнего не ограждённое место, а арену для веселонравных похождений, есть ташкентец; всякий, кто в физиономии своего ближнего видит не образ Божий, а ток, на котором может во всякое время молотить кулаками, есть ташкентец; всякий, кто, не стесняясь, швыряет своим ближним как неодушевлённой вещью, кто видит в нём лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец.

Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нём можно было плевать во все стороны, есть ташкентец...” Щедринский Ташкент – страна, в которой есть нравы, но нет нравственности. “Ташкент” как “термин отвлечённый” соседствует с городом Глуповом не случайно. “Господа ташкентцы” воспринимаются как естественное дополнение к гениальной “Истории одного города”.

История Глупова – это прежде всего история рабства, при котором обывателей всегда секли и обыватели всегда трепетали, а потому было бы странно идеализировать ход глуповской истории, отыскивая принцип конституционализма там, “где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения”. Даже Бородавкину эта история представляется “как сонное мечтание, в котором мелькают образы без лиц, в котором звенят какие-то смутные крики, похожие на отдалённое галденье захмелевшей толпы... Вот вышла из мрака одна тень, хлопнула: раз-раз! – и исчезла неведомо куда; смотришь, на место её выступает уж другая тень, и тоже хлопает как попало, и исчезает... “Раззорю!”, “не потерплю!” слышится со всех сторон, а что разорю, чего не потерплю – того разобрать невозможно”. Результаты этой истории на разных её этапах – “только большая или меньшая порция “убиенных””.

Парадоксы глуповской истории состоят в том, что “войны за просвещение” обращаются в “войны против просвещения” (и то, и другое – военные походы Бородавкина против собственного народа), единственная попытка “конституционного свойства”, которая оказывается возможной, состоит в том, что квартальные “не всякого прохожего хватали за воротник”, и даже весьма либерально настроенный градоначальник начинает с объяснения глуповцам прав человека, а кончает объяснением прав Бурбонов.

Когда-то замечательный русский философ и публицист П.Я. Чаадаев (чаадаевские мотивы несомненно присутствуют в “Истории одного города”), тяжело переживавший обвинения в клевете на Россию, вызванные первым “Философическим письмом”, доказывал своим оппонентам, что любовь к родине не должна заслонять любви к истине: “Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть ещё нечто более прекрасное – это любовь к истине”. На этом должен основываться подлинный патриотизм.

Для Салтыкова-Щедрина, каким бы суровым ни был анализ нравственного состояния общества, каким бы мрачным ни оставался его диагноз, всегда была плодотворной опорой “почва народная”, одухотворявшая смыслом и значением его сатирическую деятельность “на радость и пользу Пошехонцам”. Уместно напомнить запись в дневнике Т.Г. Шевченко, безоговорочно признавшего огромный талант автора “Губернских очерков”: “Я благоговею перед Салтыковым. О Гоголь, наш бессмертный Гоголь! Какою радостью возрадовалась бы благородная душа твоя, увидя вокруг себя таких гениальных учеников своих.

Други мои, искренние мои! Пишите, подайте голос за эту бедную, грязную, опаскуженную чернь! За этого поруганного бессловесного смерда!” В раннем творчестве М.Е. Салтыкова-Щедрина особенно заметна эта тёплая нота, которая подчас принимает характер откровенного лирического признания: “...в сердце моём таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к вечно бьющим источникам народной жизни” (“Невинные рассказы”).

Позднее писатель всё более резко отмечает связь между всевластием правящей бюрократии и пассивностью личного самосознания в народе: “Ташкентство пленяет меня не столько богатством своего внутреннего содержания, сколько тем, что за ним неизбежно скрывается “человек, питающийся лебедой””. Образ “человека, питающегося лебедой”, русского мужика возникает во многих щедринских текстах (здесь легко припоминаются знаменитые сказки “Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил”, “Коняга” и другие). С негодованием отвергая упрёк в том, что он глумится над народом в “Истории одного города”, сатирик, однако, оставляет за собой право критически относиться к народу. “Народ исторический, то есть действующий на поприще истории”, “оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих”: “Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи; если он высказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия всё-таки обуславливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности”.

Особенности социального поведения глуповцев, находившихся в поле зрения писателя, неоднократно отмечались в литературе. Глуповцы на всё откликаются массой, “миром”, валом валят к дому градоначальника, толпами бегут из деревни, бестолково галдят на сходках, топят друг друга в реке и сбрасывают с колоколен, очень недорого ценят человеческую жизнь.

Салтыков-Щедрин в письме в редакцию “Вестника Европы” пояснял: “...я никогда не стеснялся формою и пользовался ею лишь настолько, насколько находил это нужным, в одном месте говорил от лица архивариуса, в другом – от собственного...” Конечно, “от собственного лица” комментирует сатирик долготерпение, пассивность и беспамятство глуповцев: “Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что дышать в этом воздухе невозможно.

Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? – ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бессовестный прохвост!” А от лица архивариуса сатирик пишет, “что глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было судить о состоянии их зрелости в смысле самоуправления...” Здесь вновь уместно напомнить о чаадаевских мотивах.

История города Глупова вполне соответствует восприятию русской истории Чаадаевым, который писал: “Мы живём одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя. Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперёд прошедший миг исчезает для нас безвозвратно”. Естественная и стихийная привязанность великого сатирика к своему народу была лишена всякой идеализации его исторического прошлого и современного состояния.

Напротив, именно в силу такой привязанности он с глубокой печалью и негодованием воспринимал различные проявления рабской психологии в народе: “Не холодная злоба пустопорожнего человека и не дешёвое презрение карлика, сидящего на плечах у великана, слышатся в его жёстких словах по адресу народа, а глубокая скорбь и постоянная дума о выходе из того положения, которое вызывает жёсткие слова”. Салтыковское понимание патриотизма занимает особое место в русской литературе.

Для Салтыкова-Щедрина общечеловеческое начало не растворяется в национальном, но они и не противостоят друг другу: “Идея, согревающая патриотизм, – это идея общего блага. Какими бы тесными пределами мы ни ограничивали действия этой идеи (хотя бы даже пространством княжества Монако), всё-таки это единственное звено, которое приобщает нас к известной среде и заставляет нас радоваться такими радостями и страдать такими страданиями, которые во многих случаях могут затрагивать нас лишь самым отдалённым образом.

Воспитательное значение патриотизма громадно: это школа, в которой человек развивается к восприятию идеи о человечестве”. Уже по этой причине вор и казнокрад, прохиндей и взяточник, какой бы высокий пост они ни занимали, не имеют права называться патриотами: “Нельзя быть паразитом и патриотом ни в одно и то же время, ни по очереди, то есть сегодня патриотом, а завтра проходимцем. Всякий должен оставаться на своём месте, при исполнении своих обязанностей”.

Любовь к отечеству, патриотическое чувство, с точки зрения писателя, не имеет ничего общего ни с национальной узостью, ни с национальным изоляционизмом. Идеал Салтыкова – “вольный и сознательный союз”, способствующий “широкому и всестороннему развитию личности, пробуждению всех её сил и способностей, удовлетворению всех её потребностей” – выходит за пределы какой-либо национальной стихии и относится к числу важнейших общечеловеческих ценностей.

Незадолго перед смертью Салтыков-Щедрин размышлял о новой большой работе “Забытые слова”. Н.К. Михайловский вспоминает об этом замысле: “Были, знаете, слова, – говорил он мне незадолго до смерти, и кто из знавших Щедрина не припомнит при этом его басистого голоса и добродушно-сердитых глаз, устремлённых прямо в глаза собеседника, – были, знаете, слова: ну, совесть, отечество, человечество... другие там ещё...

А теперь потрудитесь-ка их поискать! Надо же напомнить...” Здесь понятия “отечество” и “человечество” стоят рядом, взаимно обогащая друг друга.

Пусть и в наши дни наследие Салтыкова-Щедрина напоминает об этих “забытых словах”: совесть, честь, отечество, человечество.