Георгий Жженов: память не убитая или как убивали наш народ.

На модерации Отложенный

 

Георгий Жженов  -  один из любимых киноактеров народа 60-80-х годов. Фильмы с его участием  -   "Горячий снег", "Экипаж", "Берегись автомобиля" "Ошибка резидента" и десятков других, до сих смотрятся с вниманием и интересом. В 1938 году во время поездки на съемки на Дальний Восток Жженов познакомился и эпизодически общался с американцем Файмонвиллом, в связи с чем попал под подозрение в шпионаже. Он был арестован и приговорен по статье 58–6 к 5 годам лагерей. 

В 1936 году, его брата Бориса, за то, что он, студент Ленинградского университета, в декабря 1934-го не пошел на прощание с застреленным Кировым, арестовали и дали семилетний срок за «антисоветскую деятельность и террористические настроения». В 1943-м Борис умер от дистрофии на угольных шахтах Воркуты.

В 1943 году, решением Особого совещания, срок Георгию Жженову был продлен еще на два года. Особое совещание при НКВД – это был внесудебный, внеконституционный орган, выносивший приговоры вплоть до расстрелов; таким образом были осуждены более 440 тыс. человек, из них более 10 тысяч приговорены к смертной казни.


Георгий Жженов

Вот как годы спустя Георгий Степанович описывал чистилище колымских приисков, просто и наповал: «Летом топтать тайгу в болотной жиже, на комарах, задыхаясь в накомарниках, – это не сахар. Или зимой, в сорока-пятидесятиградусный мороз, по пояс в снегу, в нелепых «куропатках» – обуви из старых автомобильных покрышек, рожденной лагерными «модельерами» в военные годы взамен вышедшим из моды на Колыме уютным и теплым валенкам». Безнаказанная вседозволенность начальников, голод, цинга, обморожения, язвы на ногах… Но и после освобождения из лагеря Жженов подвергался аресту, тюремному заключению и ссылке в Норильск. Муки прекратились только со смертью Сталина и с наступлением хрущевской «оттепели».

Воспоминания Георгия Жженова о сталинской инквизиции, тюрьмах и лагерях составили книгу «Прожитое». Считайте это оплеухой по всем сегодняшним ленинско-сталинским палачепочитателям.

 

«Кресты» – тюрьма одиночных камер. Лишь самые крайние на каждом ярусе галерей сдвоенные. Моя камера сдвоенная, крайняя… Нас в ней как сельдей в бочке! Вместо двух человек по норме – двадцать один человек, плюс «параша» – жуть!.. Она – единственное свободное пространство для вновь прибывшего. Некоторое время и я жил на «параше», пока кого-то не выдернули из камеры «с вещами» и не произошла соответственная подвижка мест…

Смрад, духота, вонь!.. На оправку и к умывальникам выгоняют дважды в сутки – и все это «на рысях», в спешке. Тюрьма переполнена сверх предела. Пропускная способность не соответствует «урожаю» последних лет. Весь тридцать восьмой год никаких прогулок, администрация не справляется…

В ожидании этапа в пересылку всех нас, человек сорок, рассчитавшихся за постой в «Крестах», сгрудили в одну из камер первого этажа корпуса, впритык друг к другу. Не помещавшихся вдавливали коленями и сапогами… Последние часы пребывания в «Крестах» тюремное начальство постаралось сделать особенно памятными. Около пятнадцати часов продержали нас стоя, прижатыми друг к другу настолько плотно, что нельзя было повернуться… За все время ни разу не вывели на оправку. Люди обливались потом… Не хватало кислорода… Кто не мог терпеть, мочились под себя. Вонь стояла несусветная!

А тут еще начальство тюрьмы распорядилось накормить баландой, причитавшейся нам согласно рациону и недоданной в этот день. И люди ели. Ели, несмотря на духоту и вонь, ели, потому что хотелось есть и потому что не знали, где и когда дадут пищу в следующий раз. По поднятым над головами рукам передавали друг другу миски с баландой. Кому досталась ложка, ставил миску себе на голову и ел ложкой, кто просто хлебал через край – держать миску нормально на уровне груди не позволяла теснота. Спал ли кто-нибудь из нас в эту душную августовскую ночь, не знаю… Если и спал, то наподобие лошади, стоя…

Интересно, о чем думали все эти притихшие, ушедшие в себя люди, мои товарищи по несчастью, стоявшие вокруг меня, вернее, висевшие вокруг меня друг на друге? Вероятно, о том же, о чем и я, хотя не все испытывали потрясение. В «нокдауне» находились те, кто, подобно мне, питал иллюзии насчет освобождения. Более взрослые и опытные оставили надежду дома еще в день ареста. И уж во всяком случае, столкнувшись со следствием, поняли, что возврата не будет.

В транзитной тюрьме Владивостока формировался этап заключенных на Колыму. Накануне отправки начальство умудрилось накормить этапируемых селедкой. Напоить же вовремя водой, утолить жажду – не удосужилось. Так весь путь пешком от Второй речки до бухты Золотой Рог к причалу заключенные вынуждены были терпеть, превозмогать жажду. И все последующие двенадцать-пятнадцать часов самой погрузки на корабль отчаянные просьбы дать воды игнорировались начальством, подавлялись конвоем грубо, жестко…

Первыми грузили лошадей. Несколько часов их бережно, поодиночке, заводили по широким трапам на палубу, размещали в специальных палубных надстройках, в отдельных стойлах для каждой лошади… В проходе между стойлами стояли бачки с питьевой водой (к каждому бачку привязана кружка) – для конвоя, для обслуги.

В отличие от лошадей, с людьми не церемонились… Как стадо баранов, гнали рысью, под осатанелый лай собак и улюлюканье конвоя, лихо… с присвистом и матерщиной. 

Когда наконец беременная лошадьми и людьми «Джурма» медленно отвалила от причала, в ее наглухо задраенном трюме, гудящем, как пчелиный улей, уже зрел жуткий, сумасшедший бунт. Корабль, набитый массой осатанелых от жажды людей, стонал, вопил сотнями исходящих пеной, охрипших глоток, требовал воды! ВОДЫ!! В-О-Д-Ы!!!

Капитан категорически отказался продолжать рейс. «До тех пор, пока люди не получат воду и не придут в себя, никто не заставит меня выйти в открытое море с сумасшедшим домом в трюме, – заявил он. – Немедленно напоите людей». И только после этого заявления до конвоя, кажется, дошло, какую опасность представляет взбунтовавшийся в море корабль с сотнями запертых в трюме, мучимых жаждой людей. Срочно была предпринята попытка подать заключенным воду. Раздраили трюмный люк. С палубы в ствол трюма, в этот ревущий зверинец, начали спускать на веревках бачки с пресной водой… Бесполезно – слишком поздно спохватились!..

Стоило только в проеме трюма появиться первому бачку, как мгновенно к нему бросились озверевшие, утратившие последний контроль над собой люди… С хриплыми воплями, сметая, давя и калеча друг друга, они карабкались по трюмным лестницам к спасительному бачку. Со всех сторон тянулись к нему сотни рук с мисками, кружками… Через мгновение бачок заметался из стороны в сторону, заплясал в воздухе, словно волейбольный мяч, был опрокинут и с концом обрезанной кем-то веревки исчез в недрах трюма. Вода из него так и не досталась никому, никого не напоила и, даже не долетев до днища трюма, у всех на глазах мгновенно превратилась в пыль, в брызги, в ничто… Следующие несколько попыток постигла та же участь.

Тогда в трюм спустились конвоиры. Короткими автоматными очередями по проходам трюма им удалось на какое-то время разогнать всех по нарам, приказав лежать и не двигаться… С верхней палубы в проем трюма быстро спустили огромную бочку, размотали в нее пожарный брезентовый шланг, подключили помпу…

Со всех нар за этой процедурой лихорадочно следили сотни воспаленных глаз – ждали… Слышно было, как заработала помпа, зашевелился, ожил шланг… в бочку полилась вода… И, как только автоматчики ретировались на лестницу и поднялись на палубу, – к воде кинулись люди. Мгновенно у бочки образовалась свалка. За место у водопоя началась драка, поножовщина… В ход пошли лезвия безопасных бритв, ножи, утаенные уголовниками после этапных шмонов… запахло кровью… Кто не сумел пробиться к бочке, бросились на лестницу к пожарному шлангу… Цеплялись за висящий, упругий от напора воды шланг, тянули его на себя… Ножами вспарывали, дырявили парусину… К хлеставшей из дыр воде подставляли разинутые, пересохшие рты и судорожно, жадно глотали ее… Давились, торопились, захлебывались… Вода из прорванных шлангов текла по лицам, телу, по набухшей одежде, стекала по ступенькам лестницы… Ее ловили в воздухе, облизывали ступеньки… К ней лезли друг через друга – сильные сталкивали с лестниц слабых, те остервенело сопротивлялись, хватались за набрякшую, сочившуюся водой одежду соседа… Как пиявки, впивались зубами, повисали на ней и с жадностью обсасывали… Торопились напиться, пока их не сбросили вниз, на дно трюма… Оттуда к водопою лезли и лезли новые толпы обезумевших от жажды зеков…

За пять суток пути корабля несколько сот заключенных оказались жертвами вспыхнувшей на корабле дизентерии. Многие из заболевших умерли в пути и были выброшены за борт – похоронены в холодных водах Охотского моря.

Бедолаги не оправдали возложенного на них доверия Родины – обманули ГУЛАГ, посмели умереть раньше «положенного»… Колымским безымянным погостам они предпочли братскую могилу Охотского моря.

«Был в бригаде маленький смешной человек по кличке Тихарь. Вор. Карманник. Оригинал! Всегда жил по своему внутреннему разумению, не так, как все. Вот и сейчас: все сели отдыхать, а он продолжал работать…

– Тихарь! Почему не отдыхаешь?

– Я потом! – с улыбкой отвечал Тихарь. – Побегаю, однако, маленько… У меня свой план! Я его недовыполнил еще.

– Ну, ладно, выполняй, – рассмеялся бригадир.

Когда бригада, кончив курить, снова приступила к работе, Тихарь какое-то время еще побегал с тачкой вместе со всеми, а потом, видно, решив, что свой внутренний план он выполнил, сел и сам отдохнуть… Закурил.

Это не понравилось охраннику, с борта забоя наблюдавшему за бригадой.

– Почему не работаешь? – крикнул он.

– Я курю.

– Давай работай!.. Вся бригада работает.

– Когда бригада отдыхала – я работал, – миролюбиво объяснил ему Тихарь. – А теперь я маленько отдыхаю.

– Ничего не знаю. Все работают, давай и ты работай!

Вмешался бригадир. Заступился за Тихаря:

– Ну, чего привязался к человеку, – уговаривал он охранника. – Твое дело сторожить нас, а между собой мы как-нибудь и сами разберемся.

– А я говорю, пускай работает, – заупрямился охранник.

Тихарь, не обращая на охранника внимания, продолжал курить.

– Ты будешь работать или нет? – Охранник передернул затвор винтовки.

Тихарь медленно повернул к нему голову:

– Да пошел ты…

– Встать! – осатанело заорал охранник. – Марш в забой! Стрелять буду!

И тут Тихаря прорвало. Он психанул. У блатных бывают моменты, когда обида, оскорбленность, отчаяние рвутся наружу и выражаются в диком исступлении. Они делаются невменяемыми, доходят до припадка – бьются головой об стену, режутся… Становятся сумасшедшими, и невозможно тогда понять, что это – показуха (актерство) или настоящее?!.

– Стреляй, гад, фашист, кусок, стреляй, падло, сучий потрох, позорник несчастный, дерьмо собачье, ну?! – Тихарь разорвал на себе рубаху.

– Ну что, сука позорная, боишься?.. Стреляй, сволочь! – Он пошел грудью на охранника:

– Стреляй, тварь трусливая, Гитлера кусок.

Охранник взвизгнул, вскинул винтовку, приложился и почти в упор выстрелил.

Отброшенный выстрелом, Тихарь нелепо задергался всем телом, упал и забился, словно в эпилептическом припадке… Засучил ногами, как заводная игрушка. Конвульсии продолжались долго. В конце концов он затих, оскалившись в сторону убийцы.

Все, что произошло в эти несколько минут, было дико, нелепо, неправдоподобно. Не верилось, что валявшееся на земле тело в арестантских тряпках, измазанное в грязи и крови, всего несколько минут назад двигалось, разговаривало, улыбалось, было живым человеком…

Появилось начальство: начальник лагеря, младший лейтенант, ухарского вида коробейник с казацким чубом из-под фуражки, и оперуполномоченный по прозвищу Ворон. В лагерях Оротукана его знали все.

– Ну, что тут у вас? – Уполномоченный легко спрыгнул в забой, обошел вокруг труп, внимательно осмотрелся.

– Что произошло? За что ты его гробанул? – обратился он к охраннику. Тот судорожно хватал ртом воздух, давился, не в силах произнести ни слова от страха.

– Чего давишься? – Ворон улыбнулся. – Никогда не убивал, что ли? В первый раз? Ну, чего молчишь?

Охранник закивал головой.

– Привыкай! Не к теще в гости приехал.

– Он что… бежать, что ли, собрался? – подсказал стрелку начальник лагеря.

– Он полез на меня… Хотел выскочить из забоя! – обрел наконец дар речи охранник.

– Ладно. Все ясно – продолжай службу! Комендант, оформляй акт на беглеца. – Уполномоченный двинулся прочь из забоя.

И тут произошло то, чего я больше всего боялся с тех пор, как мы очутились на [прииске] «Верхнем», – Сережа Чаплин не выдержал. Сорвался… Остановить его было уже невозможно – он жег корабли! Резко оттолкнув меня, как бы давая понять, чтобы я не смел вмешиваться, он вышел вперед.

– Прекратите издеваться! – громко и властно сказал он. – Прекратите беззакония! Мы требуем человеческого обращения!

Опешив от неожиданности, Ворон остановился, соображая, уж не ослышался ли он, обернулся и, как бы носом учуя свою добычу, поманил Сергея к себе:

– Ну-ка, ну-ка, подойдите ближе… Так что вы требуете, повторите…

– Я требую, чтобы вы прекратили издевательства, прекратили произвол! – Сергей был спокоен. – Только что на глазах у всех конвоир застрелил человека – убил ни за что! Убил зверски и бессмысленно! Вот он, убийца! Мы все – свидетели этого преступления. Этого негодяя следует арестовать и судить, дабы неповадно было другим! Вместо этого вы оправдываете его, поощряете безнаказанностью на дальнейший произвол… В лагере во всю свирепствуют цинга, дизентерия. Люди измучены. Вы что, не видите этого? Не видите, в чем мы работаем? У нас черви завелись в одежде, смотрите! – Сергей сунул Ворону под нос свою шапку. Вывернул ее наизнанку:

– Смотрите, любуйтесь! Где трактора с продовольствием?! Где обмундирование, где продукты? Утонули на полдороге, в ключе. Вы прозевали время. Занимались не тем, чем надо. Колючую проволоку возили вместо муки! Зима еще только начинается, а лагерь уже нечем кормить!.. Подумайте об этом. Людей постреливать – дело нехитрое, отвечать за них научитесь!

– Хватит. В карцер его! – От удара уполномоченного Сергей упал в грязь. Поднявшись, выплюнув изо рта кровь, сказал:

– Вот, вот… Только этому вы и научились. Фашисты.

Жить ему оставалось считанные дни.

«Наиболее слабые набрасывались на солидол, судорожно запихивали его в рот»

Транспортная связь с внешним миром прекратилась. Положение на «Верхнем» становилось все более отчаянным. Кончались продукты. Уже несколько дней в обеденные котлы бросали для навара пустые мешки из-под муки, чтобы хоть как-то замутить воду и создать иллюзию съедобности. Как ни экономило начальство, сколько ни растягивало остатки муки, сокращая суточную выдачу хлеба до блокадной ленинградской нормы, настал день, когда мука на складе кончилась совсем...

В лагере уже вовсю свирепствовали цинга и дизентерия… Так же, как кварц является спутником золота, так и эти болезни являются постоянными спутниками голода. Невероятно исхудавшие или, наоборот, распухшие от цинги, пораженные фурункулезом люди жалкими кучками лепились к стенам лагерной кухни, заглядывали в щели и лихорадочными, воспаленными глазами сумасшедших следили за приготовлением пищи…

Тут же, на этом «толчке», заключались самые невероятные сделки: черпак завтрашней баланды или завтрашний кусок хлеба выменивались на сегодняшнюю очередь за обедом либо на сегодняшнее теплое место у печи в бараке… Чудом сохраненный окурок менялся на пайку хлеба или, наоборот, – пайка на окурок… Продавалась очередь за пищей только что умершего, но еще не списанного с довольствия товарища… Все завтрашнее не котировалось – в цене было только сегодняшнее.

В промерзших бараках, на уцелевших «островках» нар валялись, тесно прижавшись друг к другу от холода, больные голодные люди. Каждое утро на нарах оставалось несколько умерших («давших дуба») заключенных. Их скрюченные, застывшие тела в примерзших к изголовью шапках стаскивали с нар, волоком тащили за зону лагеря и где-нибудь подальше от людских глаз прикапывали до весны в снег. Кайлить, «выгрызать» могилы в вечной мерзлоте не было сил. Мертвые сраму не имут, подождут, не обидятся, им не к спеху!..

На выходе из поселка, проходя мимо механического цеха, где под навесом стояли железные бочки с техническим солидолом для смазки тракторов и прочей техники, наиболее слабые, потерявшие над собой контроль заключенные набрасывались на солидол и, судорожно давясь, запихивали его в рот, стараясь скорее проглотить, пока конвой или бригадир не отгонит их.

Цинга отняла у людей и последнюю волю, валила с ног. Человеком овладевала апатия, безразличие ко всему, покорность судьбе… Приближающаяся смерть уже не пугала, а скорее была желанной. В эту зиму она стала привычным, не вызывающим никаких сострадательных эмоций явлением. Из семисот с лишним человек, населявших лагерь, перезимовала только половина.

По весне из-под стаявшего снега торчали конечности человеческих тел, как бы с мольбой взывая к живым о захоронении по-христиански, в землю. С теплом это и делалось. Заключенные хоронили из милосердия, начальство – по обязанности, из соображений санитарии.»