Фея Хлебных Крошек, 22 глава
Глава двадцать вторая,
из которой мы узнаем о единственном достойном способе, женившись на старухе, провести первую брачную ночь с юной и хорошенькой женщиной, и о многих других полезных и поучительных материях
Насколько же отличалась эта ночь от всех предшествующих! Сон не оставил меня своими милостями, но какими радостными тонами окрасилась его палитра! какие прелестные капризы, какие восхитительные фантазии набросал он на волшебном полотне моих грез! Не успел он смежить мои веки, как элегантная, но простая обстановка домика Феи Хлебных Крошек сменилась роскошными колоннадами дворца, освещенного тысячей факелов в золотых канделябрах, чей блеск отражали, тысячекратно усиливая, хрустальные зеркала, полированные плиты восточного мрамора и полупрозрачные вазы из алебастра, агата или фарфора. Вскоре сияние начало понемногу гаснуть и наконец предметы стали видеться мне смутно, в том робком и мягком свете, каким окрашивают небо лучи новорожденной зари. Тут я увидел Билкис: прячась под покрывалом новобрачной, она – а это, без сомнения, была именно она, – скромно приблизилась к моей постели и оперлась о нее своими целомудренными дланями и лилейным коленом, словно намереваясь возлечь подле меня.
– Увы, Билкис! – вскричал я, мягко отстраняя ее. – Что вы делаете и что привело вас сюда? Я женат на Фее Хлебных Крошек.
– Я и есть Фея Хлебных Крошек, – отвечала Билкис, бросаясь в мои объятия.
Свет погас, но я не проснулся.
– Фея Хлебных Крошек! – воскликнул я, и странная дрожь сотрясла мое тело, а вся кровь моя прилила к сердцу. – Билкис не может обманывать меня, но ведь я чувствую, что вы почти моего роста.
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я удлиняюсь.
– Но, Билкис, у Феи Хлебных Крошек нет тех шелковистых кудрей, какие рассыпаны по вашим плечам!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я не показываю их никому, кроме мужа.
– Но, Билкис, у Феи Хлебных Крошек есть два длинных зуба, которых я не нахожу меж ваших свежих и благоуханных губ!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – эти зубы – роскошное украшение, которое пристало лишь старости.
– Но, Билкис, близ Феи Хлебных Крошек я не испытываю того сладострастного смятения, того почти гибельного наслаждения, какое охватывает меня близ вас!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – ночью все кошки серы.[1]
Признаюсь, я боялся, как бы эта волшебная иллюзия не покинула меня слишком скоро, но я не расстался с нею ни на минуту; она была так сильна, что я не сомневался, будто заснул, уткнувшись в кудри Билкис, и, когда колокол на верфи известил меня, что пора приступать к работе, когда Билкис тенью ускользнула из моих объятий в утренней полутьме, мне показалось, что щека моя еще хранит сладостное тепло ее дыхания.
– Билкис! – крикнул я, вскочив с постели, чтобы ее удержать.
– Я здесь, друг мой! – отвечала Фея Хлебных Крошек. – Завтрак готов.
В самом деле, добрая старушка была здесь; в свете лампы она склонилась над чайником.
– О, Фея Хлебных Крошек, к чему было подниматься в такую рань? Разве не мог я приготовить себе завтрак сам?
– Конечно, мог бы, – отвечала она, – но я не могу отказать себе в удовольствии, а возможность сделать твою жизнь легче и приятнее – самое большое удовольствие, какое я в моем возрасте могу себе доставить. Вдобавок мне не стоит никакого труда подняться на заре и приступить к этим мелким домашним хлопотам. Я к этому привыкла, мне это нравится, да и здоровью моему это идет на пользу, особенно если я хорошо провела ночь. А кстати, Мишель, как провел эту ночь ты?
– Я едва осмеливаюсь рассказать вам об этом, дорогой друг, – пролепетал я, – сны мои были столь пленительны, что я боюсь, как бы они не оказались преступны!
– Успокойся, милый Мишель; других в моем домике не видят; причем – что лишь умножает их цену – они будут повторяться каждую ночь, если ты останешься мне верен. Итак, ты можешь предаваться их власти с чистой совестью до тех пор, пока сохранишь ко мне то дружеское расположение, которое ты мне посулил; ревности же моей не бойся. Мои грезы не уступают твоим.
Запечатлев на ее лбу щедрый поцелуй, я ушел и явился на стройку раньше всех остальных рабочих. Опередил меня только мастер Файнвуд: он с унылым видом сидел на бревне, уронив голову на руки и словно плача. Услышав шум шагов, мастер вскочил, узнал меня и бросился мне на шею.
– Это ты, Мишель? – вскричал он, несколько раз прижав меня к своей груди. – Неужели Провидение посылает мне тебя для спасения моего дома, на который после твоего отъезда обрушилось столько несчастий? Я уверен, ты был нашим ангелом-хранителем. Значит, ты отказался ехать на корабле этого ливийского нехристя, обещавшего так задешево доставить тебя в неведомые страны?
– Мне пришлось отказаться, дорогой мой мастер, и я очень рад, если это позволит мне утешить вас в вашем горе; не расскажете ли вы, однако, в чем его причина?
– Увы! К стыду моему, мне придется тебе все рассказать; надеюсь, исповедь эта облегчит мне душу. Ты знаешь, что я решил выдать шестерых своих дочек за шестерых помещиков с берегов Клайда, хотя мне не раз говорили, что помещики эти легкомысленны и распутны; впрочем, для простого плотника такой союз все равно – большая честь. На приданое для моих бедных девочек, которые для меня дороже жизни, я пустил все сбережения, накопленные за долгую жизнь, – тридцать тысяч гиней, а ведь гинеи эти стоили мне, Мишель, стольких ударов молотка и стольких часов, проведенных с пилой в руках, скольких монет не было в сокровище царицы Савской, которой ты, как я помню, бредил в прежние времена. Скажу начистоту, друг мой, я отправил шесть приданых в роскошных сафьяновых сумках шести своим зятьям, до той поры не удостоившим меня своим посещением, и, как глупый безмозглый старик, до самого заката солнца терпеливо ожидал появления их сиятельств, дабы повести мое семейство на церемонию, которая должна была сделать мне честь и доставить радость, – и тут-то мне и сообщили, что все шестеро удрали с моими деньгами на проклятом корабле, который, подняв все паруса, увез негодяев на континент. Думаю, я бы не пережил всего этого, если бы не надеялся, что небо уже отомстило за меня и та ужасная буря, которая разыгралась нынче ночью, погубила изменников.
– О какой буре вы толкуете, мастер Файнвуд? Мне кажется, никогда еще небо не было таким ясным.
– Расскажите это кому-нибудь другому, Мишель! Крепкий же у вас сон, мой мальчик, если такая буря вас не разбудила; кстати, неужели вам больше нечего сказать о постигшем меня ужасном несчастье?
– Простите меня, – ответил я, взяв его руку и с чувством поднеся ее к своему сердцу, – прошу вас не сомневаться в той радости, которую доставил мне ваш рассказ, и принять мои поздравления.
– Боже всемогущий! – сказал мастер Файнвуд, – Только этого горя мне и не хватало! Вы возвращаете мне Мишеля, Господи, только ради того, чтобы тотчас отнять, вы пронзаете руку грешника последней тростинкой, о которую он опирался! Не бойся, бедняга Мишель, я не брошу тебя одного, хоть ты болен и слаб умом, и, пока у меня останется кусок хлеба, заработанный в поте лица на стройке, я разделю его с тобой. Иди работать, сынок, ведь работа, как я заметил, отвлекает тебя от фантазий, затмевающих твой ум, и успокаивает твой разум, смущенный дурными снами. Иди работать, Мишель, и не утомляй себя сверх меры!
– Иду, мастер, иду, – отвечал я со смехом, – но не откажитесь выслушать еще несколько слов. Я понимаю, что речи мои кажутся вам бессмысленными, и я бы очень удивился, если бы дело обстояло иначе. Однако же поздравил я вас совершенно искренно, и, если вам слова мои показались загадкой – в чем я ничуть не сомневаюсь, – будьте уверены, что загадка эта не замедлит разъясниться. Да, мастер, я убежден, что божественное Провидение оказало вам величайшую милость, избавив вас, ценою жалких тридцати тысяч гиней, от шести титулованных авантюристов, которые принесли бы несчастье вашим дочерям и бесчестье вашему почтенному дому. Выгоды, дарованные вам этим происшествием, неисчислимы, а потери ничтожны, ибо я могу вам поручиться: за сутки все утраченное вернется к вам вновь. Я так и знал, что вы станете недоверчиво качать головой; но это не помешает моему предсказанию исполниться. Не так давно в милосердных руках мелкие монетки превратились в гинеи. Кто знает, что может случиться с гинеями в руках благодарных! Теперь позвольте мне говорить со всей искренностью, на какую мне дает право сыновняя привязанность к вам и какая в других случаях, насколько я знаю, приходилась вам по душе. Вы часто выказывали живейшее сочувствие к тому, что вы называли заблуждениями моего ума, – сочувствие, более трогавшее меня, нежели обижавшее. Так вот, мастер, я не могу не сказать вам, что вы в вашей благородной жизни совершили один поступок – всего один, по правде говоря, но капитальный, – который стоит всех моих причуд вместе взятых.
Голубке не случается породниться с ястребом, а единственный подходящий муж для дочери плотника – плотник. Отчего было не выдать ваших дочерей за Большого Джона из Инвернеса, за Коротышку Дика, который так спор в работе, за белокурого Петерсона, который так силен в строительных расчетах, за толстяка Жака, который вечно хохочет и одним своим видом радует всякого, кто входит на стройку, за беднягу Эдвина, которого все любят за его кротость и который так трогательно заботился о своих старых родителях? Дочки ваши их любили, я это знаю, и нигде не нашли бы вы зятьев, более подходящих для таких прекрасных жен и более достойных занять место за вашим праздничным столом, ибо все они – рабочие честные и умелые и никогда не нанесли бы урона ни вашему богатству, ни вашему доброму имени. Разве не должны вы сегодня испытывать неподдельное удовлетворение, мастер, от возможности исправить вашу ошибку, искупить вашу несправедливость и приобрести за эти тридцать тысяч гиней, которые вдобавок вовсе не пропали, вечные благословения дюжины ваших счастливых детей?
– Довольно, довольно, – сказал мастер Файнвуд, обнимая меня. – Я не только не в обиде на тебя, Мишель, за то, что ты открыл мне свое сердце, но, напротив, благодарю тебя за это, ибо все твои речи в высшей степени разумны – за исключением тех, что касаются моих тридцати тысяч гиней. Дай Бог, чтобы эти деньги когда-нибудь возвратились ко мне и чтобы ум твой, освободившись от странных химер, которые им владеют, позволил тебе жениться на моей Анне и принять вместе с ее рукой начальство над всеми моими делами! Я заметил, что ты не упомянул ее в своем плане, который мне по душе, и счел бы твою скромность добрым предзнаменованием, если бы мог, как давеча, предложить тебе за Анной приданое!
– О, мастер Файнвуд, не оскорбляйте меня предположением, будто на мой выбор могло повлиять состояние вашего кошелька! Я люблю Анну как сестру и полагаю, что она также любит меня как брата. Не будь Анна такой богатой, какой она была до последнего дня, будь она еще более бедной, чем кажется вам сегодня, я, напротив, имел бы особенно веские основания связать с нею свою жизнь, но мне кажется, что она неравнодушна к Патрику, управляющему стройкой, – а он красивый юноша с благородным характером и безупречным поведением, сведущий в словесности и в науках. Со своей стороны, Патрик страстно влюблен в Анну, и одна лишь суровость ваших принципов мешала ему просить у вас ее руки, – ведь у него нет иных доходов, кроме скромного жалованья. Что до меня, то я не могу притязать на что бы то ни было, и пора вам узнать отчего. Я женат.
– Ты женат, Мишель? На ком же, сынок?
– На Фее Хлебных Крошек.
Веки мои опустились под тяжестью трусливой робости, заставляющей бояться выглядеть смешным, хотя нет ничего более достойного презрения, чем насмешки невежд, добрый же мастер Файнвуд тем временем бессильно уронил руки и, испустив несколько горестных и унылых вздохов, погрузился в глубокое и грустное молчание.
– На Фее Хлебных Крошек! – произнес он наконец. – Да возрадуется этому королева фей, а также король джиннов и вся прочая химерическая команда из «Арабских ночей»! Что ж, этот брак не хуже всех прочих; поцелуй от моего имени руку своей супруги, когда с нею увидишься. А пока ступай работать, дорогой Мишель, – добавил он, – ступай работать, ибо нам нужно работать, чтобы поправить наши дела, но не доводи себя до изнеможения.
Мастер Файнвуд не сказал мне ни слова ни о моих злоключениях, ни о грозивших мне накануне опасностях, хотя я полагал, что они известны всему Гриноку, где подобные происшествия случаются не каждый день, но я приписал его молчание озабоченности собственными неудачами. Поскольку товарищи мои, встретившие меня с обычным добродушием, также не заговорили со мной об этом, я подумал, что они условились не тревожить меня напоминаниями об унизительных и мучительных испытаниях, выпавших на мою долю, и трогательная их предупредительность так разожгла мое рвение, что в тот день я работал за десятерых.
Как и всегда, погруженный в свои мысли, я не обращал внимания на окружающих и уже собирался идти домой, как вдруг ко мне подбежал мастер Файнвуд и принялся обнимать меня еще нежнее, чем утром, ненадолго размыкая эти энергические объятия лишь для того, чтобы дать волю радостным восклицаниям и бессвязным фразам, смысл которых смогли бы понять лишь Эдип или Тиресий.[2]
– Успокойтесь немного, мастер, – сказал я ему, – и поведайте мне о тех событиях, которые привели вас в столь веселое расположение духа, чтобы я смог в полной мере разделить с вами вашу радость.
– Ах, кто как не ты имеешь на это право, – возопил мастер Файнвуд, – ведь я же говорил, что ты – воплощенное Провидение нашего дома. Узнай же, дитя мое: все, что ты предсказал мне, пребывая во власти одного из тех внезапных озарений, какие нередко исторгают из твоих уст, прости мне это выражение, довольно-таки нелепые бредни, сбылось как по волшебству. Во-первых, ты еще не отошел от меня на двадцать шагов, как молодой Патрик, о котором у нас с тобою шла речь, узнав о бегстве женихов и пропаже гиней, явился просить у меня руки Анны, уверяя, что в ее согласии он не сомневается. Я не замедлил дать ему свое, и завтра ты будешь присутствовать на шести свадьбах сразу, ибо с моей стороны было бы весьма неблагодарно не последовать твоим советам. Вдобавок все уже готово, и придется лишь переменить имена в брачных контрактах. Я очень хотел бы пригласить также твою супругу: своим присутствием она, бесспорно, оказала бы нам большую честь; однако ж она принадлежит к роду существ неуловимых; я слыхал, что феи редко встречаются в домашних условиях.
– Я счастлив за ваше семейство, – отвечал я, стараясь не обращать внимания на иронию, которою добрый мастер вовсе не хотел меня обидеть, – все остальное неважно; мне довольно знать, что в вашем доме вновь воцарилось безоблачное счастье.
– Ты полагаешь, что все остальное неважно? По всему видно, друг мой, что у тебя никогда не бывало тридцати тысяч гиней, а главное, что тебе никогда не приходилось их терять, ибо только в этом случае можно вполне узнать им цену, но если ты уделишь мне еще несколько минут, я расскажу тебе про дела воистину чудесные. Расставшись с Патриком, я пошел прогуляться по берегу моря, надеясь, что свежий утренний ветер успокоит мои смятенные чувства на пирсе во множестве толпились люди, привлеченные печальным зрелищем – обломками кораблей, выброшенных на берег той страшной бурей, вой которой, способный пробудить мертвецов, не нарушил нынешней ночью твоего покоя. Тут я узнал, что пожелание, высказанное мною сгоряча четверть часа назад, сбылось в полной мере, и ощутил от того некоторое раскаяние. Корабль моих подлых грабителей, всю ночь сопротивлявшийся буре, ранним утром потерпел крушение в виду нашего рейда, и, хотя с тех пор ловкие моряки и опытные ныряльщики делали все возможное, дабы спасти экипаж, все было напрасно: не спасся ни один человек. Стоя у самой воды, я размышлял о жестоких превратностях людских судеб, как вдруг, к величайшему моему изумлению, увидел прелестнейшего черного пуделя, который, стряхивая влагу с мокрых ушей, положил к моим ногам одну из моих сафьяновых сумок и, вновь бросившись в море, пустился вплавь с быстротою мурены. Я еще не успел прийти в себя от изумления, а он уже возвратился со следующей сумкой, и, клянусь тебе, он не успокоился до тех пор, пока все шесть сумок, извлеченных со дна морского, не оказались подле моих ног. Когда я жестами и мимикой постарался, дабы избавить его от новых хлопот, дать ему понять, что я более ни в чем не нуждаюсь, он повернулся спиной и был таков, причем мне показалось, что он знает здешние края так же хорошо, как я; да вот, посмотри сам, как он мчится к горе Ренфру, словно задумал перескочить через Грампианские горы!
– Я так и думал, – сказал я, взглянув в ту сторону, – это достойнейший мастер Блетт, лучший и воспитаннейший из пажей.
– Так ты его знаешь? Тем больше я сожалею о том, что тебя не было рядом со мной; ты бы удержал его, ведь я обязан был поблагодарить его за любезность, угостивши кусочком ростбифа или остатками паштета.
– Вы заблуждаетесь, мастер Файнвуд! Мастер Блетт – существо слишком возвышенное, чтобы радоваться подачкам, какими довольствовались бы обычные собаки; наградой за доброе дело служит ему его внутренний голос.
– Ну вот, опять за старое! Какого дьявола он морочит мне голову россказнями про внутренний голос черного пуделя?
На этом мы расстались: старого плотника наша беседа окончательно убедила в моем безумии, а мне дала повод задуматься о слепой самоуверенности толпы, которая считает себя вправе презирать все, чего ее слабый ум не в силах объяснить.
<hr align="left" size="1" width="33%"/>
[1] Предшествующий диалог пародирует финал «Красной Шапочки» Ш. Перро («А зачем вам, бабушка, такие длинные руки?» и проч.).
[2] Тиресий (греч. миф.) – слепой прорицатель, открывший тайну его происхождения фиванскому герою Эдипу, который, в свою очередь, сумел разгадать трудную загадку Сфинкса.
Комментарии