Шимборская Вислава » Поэт и мир (Нобелевская лекция)

Всевозможные палачи, диктаторы, фанатики, демагоги, борющиеся за власть с помощью нескольких — главное, чтобы погромче! — лозунгов, тоже любят свою работу и тоже выполняют ее рьяно и изобретательно. Да, но они "знают". Они знают, и того, что знают, им абсолютно достаточно. Ничто сверх уже известного их не интересует, ибо может поколебать их убежденность в собственной правоте. А всякое знание, которое не порождает очередных вопросов, очень быстро умирает, утрачивает необходимый для жизни накал. В самых крайних случаях — чему есть примеры и в древней, и в новейшей истории — оно даже может стать смертельно опасным для общества.
   Поэтому я так высоко ценю два коротких слова: "не знаю". Маленьких, но всемогущих. Открывающих для нас пространства, которые спрятаны в нас самих, и пространства, в которых затеряна наша крошечная Земля. Если бы Исаак Ньютон не сказал себе "не знаю", яблоки в его саду могли бы сыпаться градом у него на глазах, а он бы в лучшем случае подбирал их и с аппетитом съедал. Если бы моя соотечественница Мария Склодовская-Кюри не сказала себе "не знаю", она бы, вероятно, преподавала химию в пансионе для благородных девиц, и в этой — вполне достойной — работе прошла бы вся ее жизнь. Но она сказала "не знаю", и именно эти слова привели ее, притом дважды, в Стокгольм, где людям с неспокойной и вечно ищущей душой вручают Нобелевскую премию.
   И поэт, если он настоящий поэт, должен неустанно повторять про себя: "не знаю". Каждым своим стихотворением он пытается что-то объяснить, но едва ставит точку, как его начинают одолевать сомнения, он начинает понимать, что объяснение это недолговечное и неисчерпывающее. И тогда он делает еще одну попытку и еще одну, а потом все эти доказательства его недовольства собой историки литературы скрепят огромной скрепкой и назовут "творческим багажом".
   Иногда мне представляются совершенно нереальные ситуации. Например, я имею дерзость вообразить, будто у меня появилась возможность побеседовать с Екклесиастом, автором необычайно волнующего плача о тщете любых человеческих начинаний.

Я бы низко ему поклонилась, ведь он один из самых важных — по крайней мере, для меня — поэтов. Но потом схватила бы его за руку. "Нет ничего нового под солнцем", — сказано Тобою, Екклесиаст. Но Ты же сам родился новым под солнцем. А поэма, которая сочинена Тобой, тоже новая под солнцем, потому что до Тебя ее никто не написал. И новые под солнцем все Твои читатели, ибо до Тебя они не могли ее прочесть. И кипарис, в тени которого Ты присел, не растет здесь от сотворения мира. Ему дал начало какой-то другой кипарис, подобный Твоему, но не в точности такой же. А кроме того, позволь спросить у Тебя, Екклесиаст, что нового под солнцем Тебе хочется еще написать. Нечто такое, что дополнило бы Твои рассуждения, или же Тебя искушает желание кое-какие из них опровергнуть? В уже написанной поэме Ты в числе прочего заметил и радость — пусть преходящую, ну и что с того? Так, может быть, о ней будет Твоя новая под солнцем поэма? Есть уже у Тебя какие-нибудь заметки, предварительные наброски? Не скажешь же Ты, надеюсь: "Я все написал, мне нечего больше добавить". Такого не может сказать ни один поэт на свете, а уж тем паче такой великий, как Ты.
   Мир, что бы мы о нем ни подумали, напуганные его необъятностью и собственным перед ним бессилием, обиженные его равнодушием к страданиям отдельных существ — людей, зверей, а может быть, и растений, ибо откуда эта уверенность, что растения избавлены от страданий; что бы мы ни подумали о его пространствах, пронизанных излучением звезд, звезд, вокруг которых мало-помалу открывают какие-то планеты — уже мертвые? еще мертвые? — неизвестно; что бы мы ни сказали о том вселенском театре, куда у нас, правда, есть билет, но действителен он до смешного короткое время, ограниченное двумя заданными датами; что бы мы ни подумали об этом мире — он удивителен.