Юрий Кузнецов – поэт огромный

На модерации Отложенный

Юрий Кузнецов – поэт огромный, и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).
   Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.
   Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.
   Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

 
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
 
 
Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.
 
 
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
 
 
Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.
 
(«Что тебе до семейных измен…»)

   Эти стихи честны, и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

 
Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.
 
 
Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.
 
 
Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.
 
 
Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… —
Та свеча оказалась звездою.
 
 
Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.
 
 
И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…
 
 
Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.
 
(«Бабочка и звезда»)

   Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый. В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).
   В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

 
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
 

   Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.
   Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).
   Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).


   Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?
   Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?
   (Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).
   Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?
 
   Кирилл Анкудинов

Стихотворения

Деревянный журавль

 
Тихий край. Невысокое солнце.
За околицей небо и даль.
Столько лет простоял у колодца
В деревянном раздумье журавль.
 
 
А живые – над ним пролетали
И прощально кричали вдали.
Он смотрел в журавлиные дали
И ведро волочил до земли.
 
 
Но когда почерневшую воду
Тронул лист на немытой заре,
Он рванулся и скрылся из виду
И… зацвел на далекой земле.
 
 
Ослепленный алмазною пылью,
Он ветвями на север растет.
Ему рубят широкие крылья
И швыряют в дорожный костер.
 
 
А когда журавлиная стая
На родимую землю летит,
Он холодные листья роняет
И колодезным скрипом скрипит.
 
1967

Отсутствие

 
Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи.
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.
 
 
Этот чай догорит.
На заре ты уйдешь потихоньку.
Станешь ждать, что приду,
Соловьем засвищу у ворот.
Позвонишь.
Стул в моем пиджаке
Подойдет к телефону,
Скажет: – Вышел. Весь вышел.
Не знаю, когда и придет.
 
1967

* * *

 
Все сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стекла,
Стал крикливую кровь холодить.
 
 
Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привез.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слез.
 
 
Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.
 
 
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.
 
1967

* * *

 
Звякнет лодка оборванной цепью,
Вспыхнет яблоко в тихом саду,
Вздрогнет сон мой, как старая цапля
В нелюдимо застывшем пруду.
 
 
Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твое белое платье,
Как вода по высокую грудь.
 
 
Я хвачусь среди замершей ночи
Старой дружбы, сознанья и сил,
И любви, раздувающей ноздри,
У которой бессмертья просил.
 
 
С ненавидящей, тяжкой любовью
Я гляжу, обернувшись назад.
Защищаешься слабой ладонью:
– Не целуй. Мои губы болят.
 
 
Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.
Снилось мне, только сны не сбылись.
Телефоны мои надорвались,
Почтальоны вчистую спились.
 
 
Я вчера пил весь день за здоровье,
За румяные щеки любви.
На кого опустились в дороге
Перелетные руки твои?
 
 
Что за жизнь – не пойму и не знаю.
И гадаю, что будет потом.
Где ты, господи!.. Я погибаю
Над ее пожелтевшим письмом.
 
1967

* * *

 
Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскребся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.
 
 
– Где ты был? – она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.
 
1967

Кольцо

 
Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли
Он летел по кольцу – колесо в колесо.
Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,
Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.
 
 
Вы клубились по жизни, теряя друг друга,
Рты и души кривила вам ярость борьбы.
Но остался один, не сорвавшийся с круга,
Не постигший разогнутых линий судьбы.
 
 
Каждый день, каждый час вы сменяли друг
                друга.
Вот твоя остановка. Приехал, вставай!
Показалось, что не было жизни вне круга,
Человеку, водившему этот трамвай.
 
 
Показалось, что в мире всегда он пребудет,
Этот замкнутый круг, этот бег без конца.
Но трамвай изломался, стал пылью. А люди
И не знали о том человеке кольца.
 
 
Между тем говорили, что каждое утро
Где-то в городе кружится некий старик.
Остановится, пальцем поманит – как будто
Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.
 
 
И нелепым волчком он упал среди улиц,
Притворился ли мертвым иль кончил свой век?
Но его башмаки на ногах шевельнулись,
Поднялись и продолжили прерванный бег.
 
 
Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.
Самый храбрый слегка изменился в лице.
Башмаки? Подтащил башмаки и примерил
И пошел против воли метаться в кольце.
 
 
Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.
Неизменному другу не подал руки.
Растворился, исчез, но из круга не вышел.
И продолжили дьявольский бег башмаки.
 
1968