«ЖЗЛ», или Жалкая Замена Литературы
Объяснить биографический бум нулевых и десятых годов несложно, и для этого вовсе не обязательно привлекать социологию или философию. Елена Стишова, заказывая мне этот текст, говорила, что безгеройное время тоскует по героям и обращается за ними к истории литературы или общественной мысли. Да если бы! В 20-е годы был бум переводной литературы, издательства времён нэпа печатали всякую беллетристическую дрянь и в потоке её — нескольких выдающихся авторов вроде Честертона или Перуца. Была даже профессиональная ниша «дама-переводчица». Так получилось потому, что пролетариату требовалось увлекательное чтиво, а «бывшие» знали языки — прежде всего французский, ну и выживали за этот счёт. В нулевые годы профессиональным историкам и филологам нечем было зарабатывать (столько переводчиков не требовалось, да и не все как следует знали языки), и они стали писать биографии. Сначала в глянец, во всякого рода журналы-однодневки о сигарах, винах, о правильном образе жизни для нувориша; потом появились серьёзные журналы, предназначенные именно для биографических очерков, для так называемых позитивных историй успеха. Магнаты, продюсеры, изобретатели, культовые режиссёры, реже литераторы. Наиболее качественными такими журналами были «Караван историй» и «Story», созданные Владимиром Черновым, бывшим главредом «Огонька» и действительно очень классным журналистом. А поскольку о нынешних достижениях России писать было не очень интересно, а все звёзды давали более или менее однотипные интервью о том, как они играли братков, пришли к Богу и щедро занимаются благотворительностью,– главной темой стала жизнь замечательных людей прошлого. Очерки эти были нескольких видов.
«— Черт побери! — подумал Моцарт, с размаху бросаясь в кресло. — Констанца опять беременна, денег нет, и всюду интриги этого Сальери. Вдобавок не пишется Сороковая симфония, а при дворе растет конкуренция. Никогда, с самого детства, которое загубил его алчный папаша, не знал он такой тоски. Иногда ему казалось, что даже за семейным обедом рядом с ним сидит какой-то черный человек. Впрочем, к дьяволу грусть! Недаром его называют солнечным богом музыки. Вот, кажется, и начинает складываться в голове что-то вроде главной темы первой части: тарарам, тарарам, тарара-та...»
«Похотливый старикашка Фрейд, безусловно, знал, что говорил, когда читал доверчивым венцам лекции про Эрос и Танатос. Жаль, что Лермонтов не дожил до открытий венского шамана, не то, конечно, он понял бы, откуда у него такое страстное желание поцеловать роскошную щечку лукавой черноглазки Катеньки Сушковой — и при этом смачно ущипнуть ее за шикарную попку, а то и расстроить ее брак — не попки, конечно, а Катеньки»...
«Калигула запомнился согражданам не только расточительством, дорожным строительством и введением в Сенат своего коня Инцитата, но и мрачным садизмом, рассказами о котором полнятся его биографии. Неловко переставляя громадные ступни, приволакивая тонкие ноги, император любил посещать свою возлюбленную Цезонию и обещал ужо дознаться у нее хоть под пыткой, за что он ее так любит. Анальный секс был распространен среди римской аристократии и не считался извращением, но придушивание партнерши и нанесение ей легких телесных повреждений было уже нововведением Калигулы. Особенно любил он заниматься сексом, глядя на утонченные пытки любимых актеров, которые чем-то ему не угодили, или особенно развратных наложниц, для которых протыкание осиновым колом было еще самым легким наказанием»...
Вся эта густая каша из Светония, де Сада, Дюма, Зощенко и Радзинского заполняла глянец — как биографический, так и кулинарный, — где излагалось жизнеописание, например, Лукулла. Рано или поздно это должно было перепрыгнуть в книги — и перепрыгнуло.
Разумеется, серия «ЖЗЛ» — не книжки издательства «Алгоритм» и не поделки «Питера». Сюда старались не допускать откровенно квазиисторические и слишком тенденциозные сочинения. Хорошо уже то, что писателей пригласили сочинять биографии писателей — они все-таки знают процесс изнутри. Насколько я помню, первым по-настоящему успешным опытом была биография Высоцкого работы Владимира Новикова — расширенная, а затем дополняемая при каждом переиздании книга «Писатель Владимир Высоцкий», в которой литературоведческие главы были разбавлены подробными биографическими. Новиков — не только литературовед, но и прозаик — проявил незаурядное писательское мастерство, стилизуя эти главы под внутренние монологи самого Высоцкого; не допустить бестактности в таких стилизациях — задача весьма тонкая. После успеха этой книги Новикова попросили привлечь других авторов, и он вспомнит обо мне, поскольку я у него когда-то учился на журфаке в группе критиков. Мне предложили написать биографию Пастернака, я за это радостно ухватился, год ее писал, еще около года редактировал и переписывал, в результате она вышла и получила «Большую книгу», что в числе других факторов способствовало популяризации биографического жанра. Дальше практика сотрудничества с беллетристами стала для «Молодой гвардии» обычным делом, и биографии стали весьма востребованным чтением. Были тут замечательные удачи — скажем, «Достоевский» Людмилы Сараскиной, значительно превосходящий победоносцевскую по духу старую книгу Ю.Селезнева; «Уэллс» и «Разин» Максима Чертанова (он же Мария Кузнецова); «Киплинг» Александра Ливерганта, «Алексей Толстой» Алексея Варламова (Грин и Распутин, на мой взгляд, удались ему меньше), «Евгений Евтушенко» Ильи Фаликова, «Иосиф Бродский» Льва Лосева (недавно, в духе времени, появилась и биография того же поэта работы Владимира Бондаренко — поистине, куда конь с копытом...), «Андрей Тарковский» Виктора Филимонова, «Геннадий Шпаликов» Анатолия Кулагина, «Александр I» Александра Архангельского, «Константин Павлович» Майи Кучерской, «Батюшков» Анны Сергеевой-Клятис, «Малевич» Ксении Букши — и еще десятка два талантливых книг, привлекших общее внимание. Были сочинения крайне спорные и намеренно ориентированные на скандал, утверждавшие величие героев, так сказать, от противного: «Набоков» Алексея Зверева, «Хемингуэй» того же Чертанова, «Бахтин» Алексея Коровашко. В любом случае эта книжная серия удовлетворяла трем главным требованиям: писателям она помогала выжить (особенно если учесть, что «МГ» в полном объеме оплачивает каждое переиздание), читателям — насладиться и удовлетворить свою тягу к сплетням, изложенным, однако, очень культурно и со всем филологическим гарниром, а герои-писатели (художники, композиторы, кинематографисты и даже политики) получали свой шанс воскреснуть, предстать в новом освещении, снова стать предметом полемики и раскрыться с неожиданной стороны. Этот тройственный симбиоз, при котором никто не внакладе, является, однако, по сути своей паллиативом и даже суррогатом, чем и объясняется некоторая хмурость тона этой статьи. Радоваться, в общем-то, нечему, хотя, если, по обыкновению, исходить от минуса, — все еще очень и очень прилично.
Суррогатность этой литературы объясняется, конечно, не тем, что сам Солженицын называл некоторой второсортностью жанра «писатель о писателе» (см. предисловие к «Теленку»). В литературе бушуют вполне себе шекспировские страсти, в разговоре о них ничего худого нет, и жизнь писателя уж всяко интересней насыщенного производственного романа. Проблема в ином: это все-таки не проза, а попытки писать прозу на биографическом материале неизбежно приводят либо к пошлостям, либо к чрезмерной авторской самореализации (что не совсем уместно в биографической серии), но в любом случае к выходу за пределы формата. Писать биографию, особенно с элементами исторического либо филологического анализа, все же проще, чем реконструировать чужую психологию и мировоззрение средствами чистой прозы. Происходит подмена творческого усилия — пусть не поденщиной, но работой, а работа совсем не то, что творчество. Разумеется, художник все равно будет даже в заказной книге решать внутренние задачи (чем его не раз еще попрекнут), но и в этом будет элемент насильственной форматизации. Происходит, в сущности, нечто вроде легализации диссидентов в 70-е, когда все они — за невозможностью вслух высказываться о современности — хлынули под гостеприимный кров серии «Пламенные революционеры». Никакого парадокса тут нет: в 70-е именно Войнович, Гладилин и Трифонов были пламенными революционерами, нонконформистами, борцами с официальной ложью. Но эта политиздатовская серия предполагала именно художественную прозу — и тут случались замечательные удачи: «Евангелие от Робеспьера», по мнению Льва Аннинского, было высшим достижением Гладилина, даром что в Москве была широко известна однострочная пародия «Робеспьер прохилял в Конвент». Окуджавский «Глоток свободы» был подверстан к серии только из хорошего отношения к Окуджаве, которого в 1971 году в очередной раз подтравливали и мало печатали; конечно, к Пестелю эта вещь никакого касательства не имела, она вообще о бедном Авросимове, герое куда более актуальном для 1971 года, чем Пестель. Но, если б не «Пламенные революционеры», повесть эта вообще, скорее всего, вышла бы в издательстве «Посев». Роман Трифонова «Нетерпение» был одной из его вершин, и первый его абзац сделался негласной эмблемой серии: «К концу семидесятых годов современникам казалось вполне очевидным, что Россия больна. Спорили лишь о том: какова болезнь и чем ее лечить? Категорические советы, пророчества и проклятья раздавались в стране и за границей на полутайных собраниях, в многошумных газетах, модных журналах, в кинжальных подпольных листках. Одни находили причину темной российской хвори в оскудении национального духа, другие — в ослаблении державной власти, третьи, наоборот, в чрезмерном ее усилении, одни видели заразу в домашних ворах, иные в поляках, третьи в бироновщине»... То есть это был такой способ высказываться про окружающую действительность, а для самых отчаянных диссидентов, у которых рассыпали книги, — еще и надежная легализация, как у Войновича, написавшего незадолго до эмиграции повесть о Вере Фигнер. Заработок был нестыдный и в некотором смысле почетный (особенно если учесть, что Трифонов и Аксенов относились к пламенным революционерам вполне уважительно — всяко лучше, чем к мещанам застойного образца, о чем Трифонов написал «Обмен», а Аксенов — «Дикого»).
Но это, повторяю, ситуация 70-х, когда судьбы революционеров подвергались художественному переосмыслению. «ЖЗЛ» — иное дело, тут важна скорее ориентация на научность, а не на художественность; и тут вторая причина моего раздражения. Проблема в том, что серия «ЖЗЛ» воспринимается профессиональными учеными — историками, текстологами, литературоведами — с известной долей скепсиса. В их среде существует даже термин «ЖЗЛ», обозначающий агрессивный дилетантизм и всякого рода популяризаторство. В популяризаторстве нет ничего дурного, а наскоки так называемых профессионалов бывают безобразны по тону и кастовы по существу: им страстно хочется защитить свою делянку. Я был жертвой этих наскоков особенно часто и выработал против них определенный иммунитет: обычно право на подобное высокомерие покупается типично советской диссертацией или перечнем публикаций, то есть признаком чисто формальным. Но трудно представить критика более агрессивного, чем узкий профессионал, положивший жизнь на отстаивание своего приоритета, — даже если весь его авторитет приобретен многолетним сидением в архивах, где он ничего, кроме геморроя, не высидел. Сказанное вовсе не означает, что я не уважаю работу в архивах — как же без нее, — но сама по себе она не является ни индульгенцией, ни доблестью.
В результате серия «ЖЗЛ» зависает как бы между литературой и наукой, между прозой и документальным исследованием, между профессионализмом и дилетантизмом — и этот ее статус довольно сомнителен; еще и Эйдельмана отчаянно ругали за «Большого Жанно» — именно потому, что в этом блистательном романе о Пущине, писанном от первого лица и стилизованном под «Записки», он позволил себе монолог исторического персонажа, а историку это не положено. Он мог сколько угодно ссылаться на опыт и цитаты Тынянова — но и Тынянов в свое время хлебнул такой же травли за «Восковую персону», да и «Кюхля» не пробился бы в печать без поддержки Чуковского. Справедливости ради заметим, что историческая беллетристика была для Тынянова не вполне добровольным выбором — просто дальнейшее развитие формального метода оказалось под запретом, а проза на современном материале строжайшим образом цензурировалась, и потому, скажем, Шкловский в 30-е годы писал не «Третью фабрику» и не «Zoo», а жизнеописание лубочного писателя Матвея Комарова. Если уж говорить всю правду, «Смерть Вазир-Мухтара» была гениальным романом, в котором автор решал задачи сугубо внутренние, то есть, проще говоря, прощался с жизнью, — а «Пушкин», начатый пять лет спустя, стал иллюстрацией к пушкинской биографии и ничем другим стать не мог. «Сейчас нужен Вальтер Скотт», — сказал Катаев в 30-е и первым кинулся писать историко-революционную беллетристику.
И это третья причина, по которой меня категорически не устраивает мода на биографии. Ответ на вызовы современности подменяется разоблачением давно разоблаченного и сотым переосмыслением давно осмысленного. Это извинительно в 70-е, когда цензура блокирует даже самые невинные разоблачения, — но сейчас, когда власти на любые разоблачения плевать с Ивана Великого, отказ от разговора о современности можно объяснить только страхом перед действительно серьезным анализом происходящего.
Историческая проза, хотя бы и самая Эзопова, — все же форма ретардации. Многие думают, что мы ищем в прошлом корни нынешних проблем, но пора признать, что современная российская ситуация, при всей своей предсказуемости и типичности, глубоко своеобразна; что такого сочетания абсолютной вседозволенности с полной закрепощенностью еще не было; что такого вырождения либеральной и патриотической мысли Россия не знала; что абсурд перешел в новое качество и, чтобы переабсурдить его, мало обычной сатиры — как в 1930-е годы метод Зощенко не сработал и потребовался онтологический абсурд Хармса. Тут фельетоном не отделаешься — нужно иметь мировоззрение; тут не помогут ритуальные мантры вроде «В России так было всегда» — потому что так никогда не было, и если все вот это и есть настоящая Россия, как уверяют нас самозваные консерваторы, то настоящая Россия омерзительна и обречена. Так ли это — со временем поймем. Легче всего сказать, что в какой-то момент Россия свернула не туда и что Пушкин, Гоголь и Толстой никуда не денутся; Томас Манн попытался именно так осмыслить немецкую культуру, оставив в ней Вагнера и Ницше, а фашизм отрезав; для этой задачи — во многом нерешаемой, но благородной — потребовался «Доктор Фаустус». Но что сказали бы мы, если бы в 1946 году Манн взялся бы, скажем, за биографию Гёте, которую наверняка написал бы недурно? (Всегда можно сказать, что «Фаустуса»-то он написал после войны, а во второй половине 30-х, когда все еще было в высшей степени неопределенным, писал «Иосифа и его братьев», про события, отнесенные им к эпохе Эхнатона. Ну правильно, че. Тогда мы пересиживаем свои 30-е единственно правильным способом, но «пересиживать» — не значит «жить» и до нашего 1946 года можно ведь и не дожить. Кроме того, может быть, обойдется, хотя мне кажется, что не обойдется.)
Конечно, высказаться по актуальным вопросам вполне возможно и в формате «ЖЗЛ». Проблема в том, что эта книжная серия, созданная еще Павленковым и реанимированная Горьким, переживала разные времена и от нынешних тоже зависит напрямую. Все больше имен, которые тут явно табуированы — как среди авторов, так и среди героев; все больше осторожничают редакторы, все чаще в отчет на свои предложения я слышу: «Это никому неинтересно». Цензура тут не столько политическая — хотя в ближайшее время не исключена и она, — сколько интеллектуальная. Предлагаю я, допустим, весьма актуальную по нынешним временам фигуру — Дмитрия Святополка-Мирского; есть на примете и прекрасный автор, только что защитивший диссертацию на материале его сочинений, но слышу предсказуемое: «Кто его знает? Кто это купит?» В условиях книжного — и всеобщего — кризиса вопрос вполне резонный; можно, конечно, ответить, что и никто не купит, никто не узнает, если не будем просвещать и внедрять... но эти разговоры хороши в теории. Полынья Серой Шейки смерзается неуклонно, и если раньше «ЖЗЛ» действительно была прибежищем невостребованных интеллектуалов, то сегодня здесь появляются вполне отчетливые тренды. Скажем, мне очень трудно еще пять лет назад представить здесь публикацию книги Валерия Михайлова о Николае Заболоцком. Михайлов — главный редактор журнала «Простор», по специальности геофизик, пишущий такие, например, стихи:
Она в каком-то блеклом платье.
Он в немудрящем пиджаке.
Чуть грузноваты, с крепкой статью, —
Идут себе, рука в руке.
Навстречу люди деловые.
Кто так пройдет, кто глянет вслед —
Что, дескать, вроде пожилые,
А вот те на, как в двадцать лет!
Но, видно, мир им не в обузу:
Шагают дружно, широко,
И этих пальцев заскорузлых
Прикосновение легко.
И, видно, что-то есть на свете
Сильнее, чем прохожих суд, —
За руки взявшись, словно дети
Или влюбленные, — идут...
То есть видно, что автор любит Заболоцкого: «Простые, тихие, седые, он с палкой, с зонтиком она...» — эти стихи и у Заболоцкого не из лучших, но михайловские вирши — это, entre nous soit dit, совершенная стыдоба. В книге его, не выдерживающей вообще никакой критики — ни литературной, ни филологической, — утверждается, например, что в поэме «Торжество земледелия» Заболоцкий, увлекшись формальными экспериментами, не прочувствовал всех ужасов коллективизации, а заключение во многом способствовало более близкому знакомству с народом... мало настрадался Заболоцкий при жизни, еще и после смерти ему прилетело. И таких опусов, смею вас уверить, в престижной серии немало — особенно в разделе «Биография продолжается», где воспеваются нынешние руководители разного уровня и реже не успевшие умереть титаны духа; после их смерти биографии немедленно переиздаются в основной серии с незначительными дополнениями.
Мне грех роптать на «ЖЗЛ» и не хочется с ними ссориться — в конце концов, я им многим обязан. Но я вам расскажу притчу. Однажды Жолковский — человек насмешливый и иногда циничный — мне в письме написал вслед, после очередного моего отъезда из Калифорнии: «В этот раз вы у нас несколько пересидели». Я откликнулся с ужасом: «Алик, ведь я теперь никогда не смогу к вам приехать!» На что он невозмутимо ответил: «Ну, знаете, если уж мы начнем друг другу врать»...
Так что давайте, со всей любовью, по-честному.
По всем этим причинам сегодняшний ренессанс серии «ЖЗЛ» меня совершенно не устраивает, хотя и дает мне замечательные возможности для выживания — примерно как псу на передержке. Вопрос в том, закончится ли эта передержка — и если закончится, то останется ли в мире русскоязычная литература, кроме как в диаспорах. Аксенову, Гладилину и Войновичу повезло дожить до времен, когда они смогли высказаться о современности не только в серии «Пламенные революционеры»; Трифонову не повезло. Я горячо благодарен издательству «Молодая гвардия», работать для которого было сущим удовольствием; я по гроб жизни обязан Пастернаку, Окуджаве и Маяковскому, в чьем обществе провел не самые славные годы в российской истории. Я искренне надеюсь, что больше в серию «ЖЗЛ» ничего писать не буду, хотя не зарекаюсь от этой формы эмиграции; мне хочется надеяться также, что я вообще больше не буду ничего писать на русском материале, потому что дезертировать в слишком истоптанное прошлое мне уже неинтересно, а современная Россия — что угодно, только не Россия. В конце концов, мир велик, есть о чем подумать пишущему человеку.

«В каждом заборе должна быть дырка» ©
Дмитрий Быков
Комментарии