Старинная фотография

 

       Старинная фотография.

     Передо мной фотография моих предков, датированная 1917 годом. Семейство близких людей в составе 9 человек. Удивляет умение фотографа-мастера ещё в те годы так умело выставить композицию: дугообразное фото основанием вниз, потому как люди посередине сидят, а крайние — стоят.
     Я напишу о женщинах, с которыми жила всю свою молодость и бОльшую часть взрослой жизни - о моей маме и её родной младшей сестре Аксинье. Об их юности и семейной жизни я рассказала в повести «Сёстры», опубликованной в двух сообществах Макспарка. Так что некоторые жизненные описания моим читателям уже знакомы.
Стоящая на первом плане девочка лет трёх — это моя мама, с серьёзным личиком и пухлыми ручками; пальцем одной руки что-то старательно прощупывает в кулачке другой.       Светлое прямое платьице с двумя рюшами внизу приподнято с одной стороны рукой бабушки, которая крепко придерживает за плечо свою непослушную Ныну: а ну как рванёт куда ей вздумается, ищи её потом и гоняйся по всему двору. А упрямое дитя, смело вытаращив глазёнки, поспевает везде. Из утиного корыта с водой, набрав полные черевички с ушками, почмокала прямо в сенцы, где на низкой лавке стоят кувшины с молоком , чтоб отстоялся вершок.

     И, о Господи! Когда же успела? Выбегает вся облитая молоком и с масляными пальцами, старательно вытирая их о платье на животе. Единственное платье для выхода в люди! Можно подумать, что её неделю держали голодной! Густые сливки желтоватыми струйками льются до самой первой рюши и там, чуть задержавшись, растекаются тремя блестящими ручейками до самого низу.
- Нына, унучичка, постой, постой, я тоби сказочку расскажу, - умоляет колченогая бабка, протягивая свободную от заелозенной палки руку, пытаясь дотянуться до вконец испорченной одёжки.

    Да не тут-то было! Пока бабка выпутывалась из гарбузовой ботвы, Нына, распугав кур, уселась в плоскую ямку из золы и в дикой радости посыпает голову, только глаза блестят в довольстве и безудержной детской шалости. Ручейки от вершка на платье окрасились в серовато-землистый цвет, руки чёрные, со слоем пушистой пыли.
     Баба Поля мёртвой хваткой вцепилась в платье на холке, тащит упрямицу и приговаривает:
- Щас покажу тебя батьку, хай шо хочет, то и делает с тобой — хоть бьёт, хоть на кукурузу ставит, хоть собакам отдаст на растерзание. Хиба ж так можно?
     Но хитрая Нына знает, что никому ничего бабка не скажет, а притихнув, затащит её за кусты веничья, где стоит летняя печь с чугуном тёплой воды. Разденет, усадит в продолговатый таз, вымоет, обсушит нагретым на солнце полотенцем и утащит на горбу в старую, вросшую в землю хату.
     Молодые недавно построили себе новую, под свежим, ещё зелёным камышом. Баба Поля не хочет покидать своё старое жилище. В первой хате перед окном ещё стоит сапожный верстак сына, с колодками разного размера на нижних полках. ПОлина кровать с пухлой периной и кучей взбитых подушек стоит рядом с плитой, в промежутке можно пройти только одному человеку. Старушке тут тепло и уютно.
     Усадив внучку ближе к стене, сама долго мостится, как квочка, подбирающая под себя цыплят. Старческой рукой с голубоватыми выпуклыми прожилками держит дитя за подол рубашонки. Дай Бог заговорить унучу сказкой про серого волка да и самой отдохнуть в сладкой дрёме. Наконец напевные бабкины слова переходят в невнятное бормотание, а из губ равномерно вырывается пфукающая струйка воздуха, от которого шевелится шёлковая чёлка уснувшей Ныны.
     Тихо. Только сверчок, случайно запрыгнувший в хату со двора, дённо и ночно жалуется под печкой, турчит, бедняга, хочет на волю.
     В воспоминаниях мамы я словно засыпаю вместе с бабушкой и внучкой далёкого прошлого, а встрепенувшись, снова смотрю на старинное фото.
     На руках усатого деда-сапожника сидит годовалая девочка, с жидкими, ещё ни разу не стриженными волосёнками, худенькое дитя с неопределённым взглядом. Родилась она слабой и болезненной, плохо спала, и плач её был похож на жалкое мяуканье выброшенного котёнка.
- Ох, не жилец она на этом свете, - сокрушалась Полина. Брала младенца на руки, окропляла святой водой и изнанкой подола обтирала на пороге болезненное личико ребёнка.
     Нына не любила вечно плачущее «кошинЯ» и, если в хате никого не было, по-своему успокаивала сестричку: набирала в свой крепкий кулачок золы из поддувала и сыпала струйкой в открытый рот.
     Полюшка, как ангел-спаситель, оказывалась рядом, давала подзатыльника одной и ратувала другую, ни слова не сказав родителям о проделках «няньки».
Молитвами Лукьяновны девочка постепенно оклемалась, перестала плакать, карие печальные глазёнки стали смотреть осмысленно.

     Она, молча сидя в люльке, следила взглядом за каждым, кто заходил в хату, синеватые губки растягивались в улыбке при появлении матери или бабушки.
- Нына, покачай тыхэнько люльку, Аксюте спать пора, а я за водой сходю, - просит бабушка.
     Нына так старалась, что люлька, стукнувшись о простенок между окнами, зависла стопором, а лялька коконом вывалилась из неё под кровать. Перепуганная нянька залезла под стол, для маскировки натянув на себя свисающую клеёнку.
Залетевшая взбудораженной птицей Полюшка нашла сначала ту, что истошно кричала, потом ту, что упорно молчала. Обеих тайно от родителей лечила от испуга: выливала воск на воду, до икоты читала молитвы, сплёвывая в сторону, и концом платка вытирала слёзы.
Сёстры как родились, так и росли совершенно разными: по внешности, по характеру и по образу мыслей.
     У Аксюты, почти лысой до трёх лет, выросла толстая тёмно-русая коса. Накрученная на затылке «гуля» тянула голову назад, расчесать и вымыть густые волосы было хлопотно и занимало много времени.
     Нина свои неопределённого серовато-коричневого цвета волосы называла «пацёрками», не особенно сокрушаясь по этому поводу.
     Темнокожая Аксюта и карими глазами, и цветом волос смахивала на цыганёнка. И ведь рассказывал отец, что была у них в далёких предках осёдлая цыганка, жившая с семьёй в их же станице.
     Подвижная, напористая Нина сохранила от дальней родственницы взбалмошный характер, пробивную способность в жизни и неженскую работоспособность: легко, по-мужски размахивала косой, не отставая от деревенских мужиков.


Аксюта же в поведении с самого детства сохраняла покорность: была тиха, послушна, молча, безоговорочно выполняла мамкины поручения, но медленно и как-то без души, по принципу сказали — сделала, а как — не спрашивайте. Так и вошла она во взрослую жизнь, замужество было продолжением её спокойной, размеренной жизни.
     В работящей семье мужа никогда не было не то что выяснения отношений, но даже сколько-нибудь повышенного тона при разговоре. Балом правила старая Ларюшкина, крупная дородная женщина, с мужской силой в руках и трезвым крестьянским умом.
     Хромой, небольшого роста свёкор власти в доме не имел, как говорится, сопел в две дырочки, управляясь во дворе по хозяйству. В страду и сенокос его иногда оставляли за няньку. Соглашался, но бунтовал внутренне: черти б вас забрали со своими вылупками, мне от таких поручений как серпом по заднице.
     На сенокос в сухую погоду уходили и бабы, Аксюту привозил муж на старом мерине домой дважды, покормить грудью первенца.
     Однажды, открыв дверь хаты, молодые остолбенели от увиденного: свёкор в истерике катался по земле, а в оборванной с одного края люльке лежал, зацепившись за невысокий бортик, с приоткрытым ротиком, трёхмесячный пацанёнок. Уже бездыханный.
     Василий вытащил отца во двор и, совсем одуревшего от содеянного, посадил на завалинку. Аксюта шальной птицей носилась по хате с мёртвым младенцем, трясла его и дула в лицо.
- Остановись, Ксень, - властно, но тихо приказал муж. - Ребёнка не вернуть, а сор из избы выносить не стоит. Бог дал — бог взял. Сами виноваты: всё нам мало, о коровах больше заботы, чем о собственных детях.
     Старая Ларюшкина замолчала надолго, никого не оправдывая и никого не виня. Для чужих ушей ребёнка накрыло младенским. Дурно ли это было или единственным выходом из сложившейся ситуации в семье, но никто никогда не вспоминал о случившемся.                  Провинившийся свёкор месяц сидел каменюкой на бревне за сараем, пока старуха не утаскивала его за шкирку и, чтоб совсем не свихнулся, давала поручения по хозяйству.
Говоря об отношении к смерти детей в семьях по принципу Бог дал — Бог взял, вспомним, что оно, такое отношение, пришло к нам с давних времён русской действительности. В большинстве крестьянских семей царила непроходящая бедность, детей рожали всех подряд, и смерть одного или даже больше не воспринималась как трагедия. Вот как это описано в рассказе И.Бунина «Белая лошадь»
     Землемер ночью подъехал к закрытому переезду с железнодорожной жилой будкой.
«Босая девочка скромненько и деловито подошла к шлагбауму.
- Ты будочникова, девочка? - спросил землемер ласково.
- Будочникова, - ответила девочка и, наклонив головку и мелко перебирая босыми ножками, пошла поднимать вторую перекладину шлагбаума.
- А что это у вас печь топится?
- Мать воду греет.
- Ай хлебы ставит?
- Нет, у нас малый помер.
     Землемер широко раскрыл глаза.
- Как помер? - сказал он тревожно. - Когда?
- Сейчас только.
- А велик малый-то был?
- Семой месяц пошёл.
     Землемер облегчённо вздохнул.
- Ну ничего! - сказал он. - Мать ещё родит.
- Да нам его не жалко, - просто ответила девочка. - У нас их пятеро. Да ещё одного недавно зарезало.
- Машиной?
- Машиной. Мать валяла пироги, а он выполз из будки и заснул...»
     Вот так просто, как о чём-то обыденном, идёт разговор об умерших детях.
Жестокость? Скорее всего, сложившаяся действительность не без пользы для общества: совершение естественного отбора.
     Не будем сравнивать с нашей жизнью и пытаться оценить ситуацию. Наряду с великим альтруизмом есть, несомненно, и отрицательное — спасённые с трудом и нередко с огромными затратами дети часто остаются на всю жизнь людьми неполноценными.
Но вернёмся к нашим героиням, оттолкнувшись от бунинской реплики - «мать ещё родит».
Так оно и вышло: через год Аксюта родила дочь.
     Мамины рассказы об их далёком детстве я слышала не раз. Детский максимализм долго не давал мне покоя: мамка в своём нехитром повествовании всякий раз что-то меняла, прибавляла , по моему мнению, постоянно придумывала что-то новое. «И что за привычка с удовольствием врать, если не сказать прямо — брехать?» - думалось мне с досадой. Повзрослев, я изменила своё мнение на более мягкое и вполне оправданное.            Основные события были неизменными, ну а что касается деталей, то, надо полагать, мама не была лишена творческой жилки. Врала она искренне и бескорыстно, как заправский художник. Недаром же её рассказы покорили моих детишек, они буквально осаждали её просьбами и уговорами: «Бабушка, ну расскажи, как ты маленькой была».
Дочь Аксюты, Маруся, оказалась помесью ( да простит мне читатель слово, употребляемое при описании животных) двух ближайших родственниц. Внешне — копия бабушки Ларюшкиной: широкая в кости, крепкая в руках и походкой с забиванием гвоздей в землю. Характером же она пошла в сестрицу: если ей взбрело в голову залезть в курятник, то хоть каменья с неба, хоть под зад кипятку налей, она выследит бабку и выйдет из сарая вся облитая яйцами, до самых коленок, но сытая и довольная. Стоит себе чурка с глазами и ничегошеньки не боится, а бабкины шлепки по заднице и спине ей как ласковое укладывание спать у люлю. Воспитывать уговорами непослушное дитя было всё равно что судиться с мирошником.
     Вот с такой упрямицей и возвратилась Аксюта в отчий дом уже в конце войны, после того как в семью пришло известие о без вести пропавшем муже.
     По стечению обстоятельств у родителей оказалась и Нина, тоже с дочерью, старше Маруси всего на полгода.
     Неодинаковости как внешнего вида, так и характеров плавно перешли от родных сестёр к двоюродным: они оказались полной противоположностью друг к другу. Но история жизни двоюродных сестёр — это уже другая история.
     Задумкой автора было рассказать о двух девочках-сёстрах, изображённых на старинной фотографии 1917 года.