Букет осыпается. Дмитрий Воденников об осенних городах и сплетенных паутинах

На модерации Отложенный

 

 

 

 

Гурбуз Доган Эксиоглу. «Сплетение судеб»/gurbuz-de.com

 

У меня на подоконнике летом завелся паучок.

Зацепился одной невидимой ниткой за лампу, протянул ее, эту нить, до стены, потом побежал обратно, вися вниз головой (или вверх? мне лично это неизвестно), наладил вторую. Так и сплел свою паутину. Сидел довольный, ждал летних мух.

Вот так и я. Сплел свою невидимую паутину в интернет-сетях, сижу в засаде, жду: не дернет ли кто серебристую нить?

Бздынь, — говорит неслышимая человеческому уху струна. Бегу туда (я лично бегаю вверх головой, это как раз факт мне известный), смотрю: «О, принесло немного свежих мыслей!»

 

Вот, например, недавно. Очень понравился пост одного моего виртуального приятеля.

— Для меня, — сказал виртуальный приятель, важно надув щеки, — основополагающей книгой является «Общество мечты» Ральфа Йенсена, датского футуролога, ныне сделавшего карьеру в Голливуде в качестве консультанта. Он прямо говорит: «В ближайшие десятилетия миром будут править те, кто умеет рассказывать истории». И это абсолютная правда, будь то история со знаком плюс от Стива Джобса или со знаком минус от Дональда Трампа.

Вам нужно историй? Их есть у меня.

… Самое древнее стихотворение мира было найдено при раскопках города Ур в Месопотамии. Имя автора, жившего за 4000 лет до Рождества Христова в Месопотамии, осталось неизвестным, сам автор давно истлел, где это, Месопотамия, я даже смотреть боюсь, а вот стихотворение сохранилось.

Несчастный современный человек!
Таскается один-одинешенек
По шумным улицам грязного города.
Голова у него раскалывается от едкой боли.
Он уже не слышит голос Бога своего,
Поющего ему в тишине...

Москвичам про шумные улицы грязного города очень близко. Именно москвичам. Питерцам, казанцам и новгородцам нас не понять: у них там всё по старинке, в асфальте, а у нас как начали работы по благоустройству города поздней весной, так до сих пор и не закончат. Идешь по перекопанному городу, ныряешь в наземные коридоры, огороженные бело-зелеными пленками, несешь букет с ярким цветком в середине, со сложным названием, сразу выскочившим из головы, ухаешь в рытвины, вскрикиваешь от боли в спине, оберегаешь вздрогнувший всей своей многоголовой гидрой букет, думаешь о жизни и смерти, и конца и краю этому благоустройству нет.

«Жизнь – боль!» — гласит интернет-мем в оранжевой строительной робе, и против интернет-мема не попрешь.

Кстати, о жизни и смерти.

 

 

 

Есть у Ходасевича такое стихотворение.

Ты показала мне без слов,
Как вышел хорошо и чисто
Тобою проведенный шов
По краю белого батиста.
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами
По лёгкой ткани бытия
Бежит такими же стежками.
То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая...
И, улыбаясь, твой платок
Перевернул я, дорогая.

Стихотворение было написано 5-7 апреля 1918-го. Ходасевич тогда тоже жил в Москве, и город, по-видимому, тогда тоже лежал в разрухе. К весне 1918 года, по воспоминаниям жителей, типичный московский дом представлял собой печальное зрелище. Проблемы с центральным отоплением, неисправная канализация, прохудившиеся крыши, сгнившие рамы и двери, осыпавшаяся штукатурка. Трава в расщелинах. Тьма.

На дворников было мало надежд. Нет, ну а что? Дворники в те времена могли легко объявить забастовку (они же пролетариат!) и вообще перестать убирать улицы. Депутат Московского Совета Рабочих Депутатов А.Ю. Лидин в своем докладе, в частности, писал не только про пыль и мусор, увиденные им на улице, но еще и про трупы мелких домашних животных. А иногда даже крупных. Например, на мостовой могла лежать сдохшая лошадь. Да что там лошадь. Часто из выгребных ям нечистоты выливались прямо на двор, что двор не озонировало, а вот заразу распространяло.

 

В общем, в марте 1920 года, из-за голода и холода, Ходасевич заболел острой формой фурункулёза и в ноябре перебрался в Петроград, где и получил с помощью Горького паёк и две комнаты в писательском общежитии.

Перевернул, так сказать, платок.

Как и жизнь своей первой жены, Ани Чулковой, которой это стихотворение и было посвящено. Стихи оказались пророческими.

Ходасевич расстался с Чулковой ради Нины Берберовой. Она была молодая и пылкая. Она была железная женщина. Она его любила. С ней он потом и уехал на Запад.

— Дзынь, - говорит серебристая нить, я иду на звук и читаю в комментариях к этому вывешенному кем-то стихотворению то, о чем никогда не знал. О батисте. (Если вы помните, платок-то именно батистовый.)

— Всё думаю, — пишет нежная девушка, восточная ундина и красавица, собственно, это стихотворение Ходасевича и вспомнившая: — Батист — это ведь очень тонкая, почти прозрачная ткань, шов сквозь нее может просвечивать так, что стежки просто сливаются в линию. Причем просвечивать — с двух сторон, хоть переворачивай, хоть нет. То есть в этом перевороте есть какая-то обреченность.

Вот оно – слово! Обреченность. Как ни люби кого-то, как ни жмись к нему холодной осенней порой, тот, к кому жмешься (например, Ходасевич), непременно уйдет.

Как ни взрыхляй землю своей жизни стихами, рано или поздно (так тебе и надо, Владислав Фелицианович!) ты замолчишь. Как ни жди чистого города в центре, ремонт мостовой будет длиться вечно.

«Теперь и на этом, как и на стихах, я поставил крест. Теперь у меня нет ничего», — написал Ходасевич 19 июля 1932 года Берберовой, с которой он тоже расстался в апреле того же года.

Но мужик, как известно, никогда не остается один. В 1933 году он уже женился на Ольге Борисовне Марголиной. И умер в 1939 году.

Но Ходасевичу еще повезло. Он ничего не знал про то, что такое реальное «теперь у меня ничего нет». А вот Ольга Борисовна Марголина, что называется, вкусила. 16 июня 1942 года она была арестована нацистами как еврейка и отправлена в концентрационный лагерь Дранси. Даже страшно представить, о чем она тогда думала. О каких швах и стежках, о каком батисте.

Впрочем, мучилась она недолго. 14 сентября 1942 года она была депортирована в Аушвиц, в котором и погибла.

Когда в душе все чистое мертво,
Здесь, где разит скотством и тленьем, 
Живит меня заклятым вдохновеньем
Дыханье века моего.

Это одно из последних стихотворений Ходасевича. Он вообще не отличался неуместным в 20 веке оптимизмом. Может, он что-то знал, чего мы не знаем? Про Огромного Черного Паука, висящего где-то над нами? Так высоко, что мы, подняв глаза к ночному небу, даже не можем его разглядеть. Щуримся подслеповато на звезды, ищем очертанья Большой Медведицы.

Но уже звенит наша серебряная нить, и гигантский паук потихоньку начинает нас подтаскивать.

Стежок — паучок. Страх — прах. Рифма — фигифма. Ямб, амфибрахий и дактиль. Хрум-хрум.

«Однажды утром Ходасевич постучал ко мне, — вспоминала бросившая Ходасевича Берберова. — Он пришел спросить меня в последний раз, не вернусь ли я. Если не вернусь, он решил жениться, он больше не в силах быть один. Я бегаю по комнате, пряча от него свое счастливое лицо: он не будет больше один, он спасен! И я спасена тоже. Я тормошу его, и шучу, и играю с ним, называю его «женихом», но он серьезен: это – важная минута в его жизни (и моей!). Теперь и я могу подумать о своем будущем, он примет это спокойно. Я целую его милое, худенькое лицо, его руки. Он целует меня и от волнения не может сказать ни одного слова».

Целуйтесь-целуйтесь. Недолго уже осталось. Вяжет Ходасевич свой стишок, вышивает героиня стихотворения свой платок, ткёт насекомое. И город стоит перекопан.

А вот мой паучок свалил. Оставил пустую паутинку и нескольких мумифицированных неудачниц мух, собрал чемоданы, закрыл фб и свалил.

И букет осыпается.

Большой бордовый цветок с неизвестным мне названием уронил половину своих нижних лепестков и теперь стоит в вазе, как старичок с отвалившейся от удивления челюстью.

— Чему удивляешься? – хочется его спросить. Но я не спрашиваю.

Потому что знаю.

Впереди шесть месяцев зимы, а если очень повезет, то и все восемь.

…Но потом, вопреки всему, к нам непременно снова придет весна.