О самом любимом дедушке-людоеде для его внучат

 

…Июльский указ, установивший цифры госпоставок зерна для Украины и Северного Кавказа, теперь был подкреплен новым указом от 7 августа 1932 года, который обеспечивал законность санкций в поддержку конфискации зерна у крестьян.

Указ постановлял, что колхозная собственность, такая, как скот и зерно, отныне приравнивалась к государственной собственности, “священной и неприкосновенной”. Виновные в посягательстве на нее будут рассматриваться как враги народа и приговариваться к расстрелу, который при наличии смягчающих вину обстоятельств может быть заменен тюремным заключением сроком не менее десяти лет с конфискацией имущества. Крестьянки, подобравшие несколько колосков пшеницы на колхозном поле, получали меньшие сроки. Декрет постановлял также, что кулаки, которые пытались “заставить” крестьян выйти из колхозов, должны приговариваться к заключению в “концентрационные лагеря” на срок от пяти до десяти лет. В январе 1933 года Сталин назвал этот декрет “основой революционной законности на текущий момент” и сам его сформулировал.

Как всегда, активисты, сначала поощряемые к максимальному террору, задним числом потом - обвинялись в “перегибах”, и Вышинский с возмущением заявлял, что “некоторые представители местной власти” восприняли этот указ как сигнал к тому, “чтобы убивать или загонять в концентрационные лагеря как можно больше народу”. Он упомянул случаи, когда за кражу двух снопов кукурузы приговаривали к смертной казни, и развлек аудиторию рассказом о молодом человеке, приговоренном к десяти годам заключения за то, “что резвился с девочкой ночью в хлеву, нарушая покой колхозных свиней”.

Но и до опубликования августовского указа в украинской прессе можно было прочесть такие сообщения: “Недремлющее око ГТУ обнаружило и приговорило к суду фашистского саботажника, который прятал хлеб в яме под стогом клевера” 3. После же указа мы видим, как постоянно возрастает степень применения закона, его суровость и сфера приложения. За один только месяц в харьковском городском суде было вынесено 1500 смертных приговоров.

Украинская пресса постоянно помещала статьи о смертной казни “кулакам”, которые “систематически похищают зерно”. В Харьковской области в пяти судах слушалось 50 таких дел, и в Одесской области происходило нечто подобное: в прессе подробно описывались три случая кражи снопов пшеницы; одна супружеская пара была приговорена к расстрелу просто за абстрактное, не расшифрованное “хищение”. В селе Копань Днепропетровской области банда кулаков и подкулачников просверлила дырку в полу амбара и похитила много пшеницы: два человека были расстреляны, остальных приговорили к заключению. В селе Вербки той же области перед судом предстали председатель сельсовета и его заместитель, а также председатели двух колхозов с группой из восьми кулаков. К расстрелу приговорили только трех кулаков 4. В селе Новосельское (Житомирская область) один крестьянин был расстрелян за то, что у него обнаружили 25 фунтов пшеницы, собранной на полях его десятилетней дочерью.

К десяти годам заключения приговаривали за “кражу” картофеля. Женщину приговорили к десяти годам тюрьмы за то, что она срезала сто початков зреющей кукурузы со своей же собственной делянки: за две недели до этого ее муж умер от голода. За такое же преступление к десяти годам приговорили отца четырех детей. Другую женщину приговорили к десяти годам тюрьмы за то, что она собрала десять луковиц на колхозной земле. Советский ученый Н. Немаков упоминает случай приговора к десяти годам принудительных работ без права на помилование и с конфискацией всего имущества за сбор 70 фунтов колосьев пшеницы.Теперь бригады производили официальные обыски каждые две недели. Забирали уже и картофель, и горох, и свеклу. Если кто-то не выглядел голодающим, это вызывало подозрение. В таких случаях активисты проводили обыск особенно тщательно. Однажды активист после такого обыска в хате крестьянина, который чудом не опух от голода, в конце концов, нашел-таки мешок муки, смешанной с корой и листьями, и высыпал муку в деревенский пруд.

Существуют свидетельства, как наиболее безжалостные члены бригад настаивали на том, чтобы умирающих свозили на кладбище вместе с трупами, чтобы сократить число ездок. В течение нескольких дней дети и старики лежали живыми в общих могилах. Председатель сельсовета в Германовке Киевской области увидел в общей могиле труп крестьянина-единоличника и приказал выбросить его из могилы. Прошла неделя, пока председатель позволил захоронить его. Методы террора и унижения были повсеместными — это явствует из письма Михаила Шолохова Сталину от 16 апреля 1933 года. Шолохов сообщал своему адресату о дикой жестокости на Дону:

“Примеры эти можно бесконечно умножить. Это — не отдельные случаи перегибов, это — узаконенный в районном масштабе “метод” проведения хлебозаготовок. Об этих фактах я либо слышал от коммунистов, либо от самих колхозников, которые испытали все эти “методы” на себе и после приходили ко мне с просьбами “прописать про это в газету”.

Расследовать надо не только дела тех, кто издевался над колхозниками и над советской властью, но и дела тех, чья рука их направляла.

Если все описанное мной заслуживает внимания ЦК — пошлите в Вешенский район дополнительно коммунистов, у которых хватит смелости, невзирая на лица, разоблачать всех, по чьей вине смертельно подорвано колхозное хозяйство района, которые по-настоящему бы расследовали и открыли не только тех, кто применял к колхозникам смертельные “методы” пыток, избиений и надругательства, но и тех, кто вдохновлял их”

Сталин ответил Шолохову, что сказанное им создает “несколько одностороннее впечатление”, но тем не менее вскрывает “болячку нашей партийно-советской работы, вскрывает то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите неплохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы Вашего района (и не только Вашего района) проводили “итальянку” (саботаж) и не прочь были оставить рабочих, Красную Армию — без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови),— этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы до сути дела вели “тихую” войну с советской властью. Войну на измор, дорогой товарищ Шолохов... Конечно, это обстоятельство ни в какой мере не может оправдать тех безобразий, которые были допущены, как утверждаете Вы, нашими работниками... И виновные в этих безобразиях должны понести должное наказание. Но все же ясно как божий день, что уважаемые хлеборобы не такие уж безобидные люди, как это могло показаться издали.”

Лев Копелев вспоминает:

“Я слышал, как... кричат дети, заходятся, захлебываются криком. Я видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием или взблескивающие полубезумной злою лихостью.

— Берите. Забирайте. Все берите. От еще в печи горшок борща. Хотя пустой, без мяса. И все ж таки: бураки, картопля, капуста. И посоленный! Забирайте, товарищи-граждане! Вот почекайте, я разуюсь... Чоботы, хоть и латаные-перелатаные, а может, еще сгодятся для пролетариата, для дорогой советской власти...

Было мучительно трудно все это видеть и слышать. И, тем более, самому участвовать. Хотя нет, бездеятельно присутствовать было еще труднее, чем когда пытался кого-то уговаривать, что-то объяснять... И уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей “жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки.

И как и все мое поколение, я твердо верил в то, что цель оправдывает средства. Нашей великой целью был небывалый триумф коммунизма, и во имя этой цели все было дозволено — лгать, красть, уничтожать сотни тысяч и даже миллионы людей,— всех, кто мешал нашей работе или мог помешать ей, всех, кто стоял у нее на пути. И все колебания или сомнения по этому поводу были проявлением “гнилой интеллигентности” и “глупого либерализма”, свойств людей, которые не способны “из-за деревьев увидеть леса”.

Так я рассуждал, и так думали все мне подобные, даже когда... я увидел, что означала “всеобщая коллективизация”, увидел, как они “кулачили” и “раскулачивали”, как безжалостно они грабили крестьян зимой 1932/33 года. Я сам принимал в этом участие, прочесывая деревни в поисках укрытого зерна, прощупывая землю с помощью железного стержня, чтобы обнаруживать пустоты, куда могло быть спрятано зерно. Вместе с другими я обшаривал сундуки стариков, не желая слышать плач детей и вопли женщин... Просто я был убежден, что выполняю великое и необходимое преобразование деревни; что благодаря этому люди, живущие в ней, станут жить лучше в будущем, что их отчаяние и страдание были результатом их собственной отсталости или происками классового врага; что те, кто послал меня,— как и я сам,— знали лучше крестьян, как им следует жить, что они должны сеять и когда жать.

Страшной весной 1933 года я видел, как люди мерли с голода. Я видел женщин и детей с раздутыми животами, посиневших, еще дышащих, но уже с пустыми мертвыми глазами. И трупы... трупы в порванных тулупах и дешевых валенках, трупы в крестьянских хатах, на тающем снегу старой Вологды, под мостами Харькова... Я все это видел и не свихнулся, не покончил с собой. Я не проклял тех, кто послал меня отбирать у крестьян хлеб зимой, а весной убеждать и заставлять их, едва волочивших ноги, до предела истощенных, отечных и больных, работать на полях, чтобы “выполнить большевистский посевной план в ударные сроки”. 

Не утратил я и своей веры. Как и прежде, я верил потому, что хотел верить”.

Другой активист рассказывает о том, что он мысленно был способен, следуя сталинскому курсу, обвинять в злоупотреблениях отдельных “плохих” коммунистов, но, продолжает он, “подозрение, что все ужасы были не случайными, а запланированными и санкционированными верховной властью, уже закрадывалось в мое сознание... Мне легче было переживать стыд за асе происходящее, пока я мог винить в этом отдельных людей...”.

Но даже и такие, наиболее человечные активисты постепенно ко всему привыкали. “Я уже привык к атмосфере ужаса; я развивал в себе внутреннее сопротивление действительности, которая еще вчера ломала меня”,— писал позднее о себе очевидец событий 1932—1933 годов.

Эти люди либо сумели заставить свою совесть замолчать, либо кончали жизнь в лагерях. Как предвидел Бухарин, подобное положение дел привело к дегуманизации партии, для членов которой “террор отныне стал нормой управления, а безоговорочное выполнение всякого приказа сверху — высокой добродетелью”.

Пока в последние месяцы 1932 года бригады активистов переворачивали вверх дном дома крестьян в поисках зерна, люди всеми силами старались хоть как-то уберечь оставшееся...

Если крестьянин нес молоть утаенное зерно на местную национализированную мельницу, представители государства немедленно это зерно отбирали. Поэтому некоторые ремесленники конструировали “ручные мельницы”. Когда такие мельницы обнаруживали, их конструктора и пользователей сажали. Подобного рода “домашние жернова” стали одним из главных предметов критики партийной печати того времени; 200 ручных мельниц было найдено в одном районе и 755 (всего лишь за месяц!) в другом .

 С помощью подобных орудий труда или без них изготовлялся необычный “хлеб”— лепешки, замешенные на подсолнечном масле с водой, из просяной и гречишной мякины с небольшим добавлением ржаной муки, чтобы не распадались. Писатель И. Стаднюк приводит рассказ о том, как крестьянин измельчал доски от бочки, в которой прежде хранили масло, и варил дерево, чтобы извлечь из него остатки жира.

В. Астафьев говорит о том, что игра в кости — бабки,— в которую с незапамятных времен всегда играли дети, начисто исчезла, поскольку все старые кости съеденных животных “выпаривались в котлах, измельчались и съедались”.

В другой деревне из-под снега вырывали желуди и пекли из них некое подобие хлеба, иногда добавляя немного картофельных очистков или отрубей. По этому поводу один партработник сказал, выступая в сельсовете: “Посмотрите на этих паразитов! Они отправились голыми руками откапывать желуди из-под снега — они готовы делать что угодно, только бы не работать”.

Даже в ноябре 1932 года еще было несколько случаев восстания украинских крестьян и временного роспуска колхозов.

Обычно крестьян доводили до восстаний тем, что в нескольких милях от них был хлеб, а их обрекали на голод. В дореволюционное время, даже когда случался голод куда меньший по масштабам, предпринималось все возможное для помощи голодающим. В. Гроссман в своей повести “Все течет...” пишет о 1932—1933 годах:

“Старики вспоминали голод при царе Николае. Тогда им помогали. Им выдавали еду. Крестьяне шли в города христарадничать. Открывались кухни, где варили суп, чтобы накормить их, а студенты собирали пожертвования. А тут под властью рабочих и крестьян им не дали и зернышка”.

Далеко не все зерно экспортировалось или отправлялось в города и армию. Местные амбары были полны “государственными резервами”. Так, зернохранилище в Полтавской области, по имеющимся сведениям, “почти трещало” от зерна. Это зерно хранили “на всякий пожарный случай”, такой, как война, например. Голод же не был достаточно веским поводом для использования этих ресурсов.

Молоко, отобранное у крестьян, тоже часто перерабатывалось на масло на заводах, расположенных неподалеку от голодающих деревень. Туда допускались только партработники и представители власти. Очевидец рассказывает, что хмурый завхоз завода показал ему нарезанное на бруски масло. Бруски были завернуты в бумагу с надписью на английском: “СССР. МАСЛО НА ЭКСПОРТ”.

Запасы продовольствия имелись, но голодающие не получали его. Это было ужасно. И порой походило на провокацию. Особенно когда зерно хранилось открытым способом и гнило. Груды зерна лежали на станции Решетиловка Полтавской области. Зерно гнило, но охранялось сотрудниками ОГПУ, Американский корреспондент видел из окна поезда “огромные пирамиды зерна, которые курились от гниения”. 

Картофель тоже был свален в кучи и гнил. Как свидетельствуют очевидцы, несколько тысяч тонн картофеля было собрано в поле возле Люботина и окружено колючей проволокой. Он уже начал портиться, тогда его передали из картофельно-овощного треста в трест спирто-водочных изделий, но и там его держали в поле до тех пор, пока он стал непригоден даже для производства алкоголя.

Естественно, что в официальных отчетах подобные факты сваливали на “саботаж”: мол, урожай саботируют не только в степи, но и на элеваторах и в зернохранилищах. Бухгалтер на зерноэлеваторе был приговорен к смертной казни за то, что платил рабочим за их труд мукой, и когда через два месяца его все-таки выпустили (сам он тоже голодал), он умер на следующий день от истощения.

Известны многие случаи крестьянских восстаний того времени. Единственной целью этих восстаний было стремление людей получить зерно из зернохранилищ или картофель на спирто-водочных заводах. В деревне Пустоваровка восставшие убили секретаря партячейки и забрали картофель, после чего было расстреляно 100 крестьян. В Хмелеве участницы “бабьего бунта” атаковали зернохранилище, три из них были осуждены. Как пишет один из очевидцев этих событий, “они происходили в то время, когда люди были голодными, но еще имели силы”.

Были и другие акты отчаяния. В некоторых местах крестьяне поджигали урожай. Но в отличие от того, что происходило в 1930 году, подобные акты стали теперь спонтанными и нескоординированными отчасти из-за физической слабости людей. К тому же ОГПУ с помощью шантажа и угроз сумело к этому времени создать в больших деревнях сеть сексотов (тайных осведомителей).

Но все же бунты вспыхивали даже в 1933 году, в самый пик голода. К концу апреля крестьяне Ново-Вознесенска Николаевской области пытались силой взять зерно из кучи (оно уже начало гнить на открытом воздухе) и были расстреляны охранниками ОГПУ из пулеметов. В мае 1933 года голодные сельчане захватили склад зерна в Сагайдаке Полтавской области, но многие умерли от истощения, так и не донеся его домой, остальных на следующий день арестовали — многих расстреляли, другим же дали от пяти до десяти лет. Весной 1933 года крестьяне из нескольких окрестных деревень напали на зерновой склад станции Гоголево Полтавской области и наполнили свои мешки кукурузой, которая там хранилась. (Как ни удивительно, арестовали всего пятерых.) Такие акции были следствием крайнего отчаяния. Уже осенью и зимой, не дожидаясь, пока голод схватит их за горло, многие крестьяне начали покидать деревни, как два года назад это сделали кулаки. 

По некоторым подсчетам, к середине 1932 года три миллиона крестьян покинули деревню и толпились на станциях, устремляясь в более благополучные районы 19. Один из иностранных коммунистов вспоминает такую сцену:

“Грязные толпы заполняют станции; толпы мужчин, женщин и детей дожидаются бог знает каких поездов. Их разгоняют, но они возвращаются уже без денег или билетов. Садятся в любой поезд, если им это удается, и едут, пока их не высаживают. Они молчаливы и пассивны. Куда они едут? Просто ищут хлеб, картофель, работу на заводах, где рабочих кормят чуть получше. Хлеб — великий двигатель этих толп”.

Но все-таки большинство крестьян до самой весны, когда голод достиг своей высшей точки, все еще пытались продержаться на всевозможных суррогатах в надежде на. следующий урожай и помощь правительства, помощь, которой они так и не дождались.

А пока люди отдавали все что имели в обмен на хлеб.

Надо сказать, крестьянину совсем не легко было легально переехать в город, даже в пределах Украины. Однако на этой стадии голода запрет соблюдался уже не так тщательно. Многим удалось добраться до Киева и других больших городов. Жены высоких чиновников, у которых были большие пайки, продавали излишки на киевском базаре, беря у крестьян по дешевке их немудреные ценности. Богато расшитая скатерть шла за буханку хлеба в четыре фунта, хороший ковер — за несколько буханок. А “красиво вышитые кофты из шерсти или полотна... обменивались на одну иди две буханки хлеба”.

Однако государство предусмотрело и другие, гораздо более эффективные способы выкачивания из крестьянской семьи ее ценностей. Даже в малых райцентрах или больших седах имелись магазины торгсина (“торговля с иностранцами”), которыми крестьянам позволяли пользоваться. В них торговали только на валюту или на драгоценные металлы и камни и купить можно было любые товары, в том числе и продукты питания.

ГПУ, пренебрегая самим смыслом существования таких магазинов, часто пыталось изъять ценности, которые посетители торгсина не успели там потратить). Создание торгсинов было обусловлено стремлением правительства изыскать все возможные ресурсы для использования их на мировом рынке. В торгсинах золотые кресты или серьги шли за несколько килограммов муки или жира. За серебряный рубль некий учитель получил “50 граммов сахара или кусок мыла и 200 граммов риса”.

В одном из сел Житомирской области местные помещики и другие богатые жители были католиками. На католическом кладбище до революции покойников хоронили с кольцами или другими драгоценностями. В 1932—1933 годах жители этой деревни тайно вскрывали могилы и на добытые украшения покупали еду в торгсинах. Относительная смертность здесь была ниже, чем во всей округе.

С наступлением зимы дела шли все хуже и хуже. 20 ноября 1932 года постановлением Совнаркома Украины была приостановлена оплата зерном трудодней колхозным крестьянам до выполнения ими нормы госпоставок.

6 декабря 1932 года вышел еще один декрет Укрсовнаркома и ЦК Компартии Украины, в котором шесть сел (по два в каждой из трех областей: Днепропетровской, Харьковской и Одесской) были объявлены “саботирующими поставки зерна”. По отношению к ним предписывалось:

“Приостановить немедленно поставку продуктов, прекратить местную кооперативную и государственную торговлю. Изъять все имеющиеся товары из государственных и кооперативных магазинов."