Осенний марафон."Верочка".

Эту повесть,я впервые прочитал в 82-м.Случился у меня тогда аппендицит с перитонитом и провалялся я в больнице почти 3 месяца.Было скучно и читал я все подряд,книги,газеты,журналы..И вот попался мне в руки журнал "Юность",там и была напечатана эта повесть.Мне она запомнилась и вот не так давно отчего-то вспомнилось и захотелось прочесть еще раз.Название я забыл,но несколько фраз помнил наизусть,забил в поисковик и нашел..Вот она.

 АНДРЕЙ БОГОСЛОВСКИЙ.

Верочка

Маленькая повесть.

Все мы, пришедшие в школу после каникул и уже третий год встречающие друг друга вновь, мгновенно распались на группки и завели обычные беседы о рыбалках, пионерских лагерях — одним словом, обо всем том, о чем говорят девятилетние создания после трехмесячной разлуки. Она одна не участвовала во всеобщем  оживлении. Новенькая. В первое время мы ее вроде бы даже и не заметили — так тихо и смиренно она стояла у стены, хотя внешность ее была примечательной: невысокая девочка, болезненно-рыхло-толстая, бледная-бледная, так что все жилки голубели под кожей. Лицо у нее было некрасивым, одутловатым и с какими-то очень неприятными бородавками на щеках. Но самыми странными, необычными были у нее глаза: совершенно белые. Я более никогда не видел таких глаз, да думаю, что и вообще таких больше в природе не встречалось. Стояла она тихонько, дышала часто и коротко и как-то очень смешно сложила на груди толстые коротенькие ручки, соединив ладони, будто молилась. Вся фигура ее казалась расплывчатой, неопределенной, беззащитной, и в этой беззащитности — страшно уязвимой для наших по-детски злых наскоков. Были мы еще в том возрасте, когда категории добра и зла только смутно начинают маячить перед человеческим разумом и человек еще может быть одновременно и безгранично добр и зол до жестокости, не совсем осознавая обе крайности.

Заметив новенькую, мы окружили ее. По какому-то невероятному закону вселенной новенькие всегда таят в себе прелесть, жажду познакомиться с ними, общаться, но одновременно с тем одинокостью своей и чуждостью пока для всех предоставляют возможность самоутвердиться на них, почувствовать себя сильным и безжалостным. Видно, этот инстинкт, эта боязнь чужака сидит в нас еще со времен первобытного, животного стада.

—  Ты кто? — надменно спросила ее наша классная красавица Ира Мещерская,  недобро оглядывая  новенькую  из-под  чудных  сомкнутых  бровей.

—  Я     девочка,— тихо-тихо    ответила   та   каким-то   замогильным   голосом, испуганно тараща на нас свои белые глаза.

—  Видим,  что  не мальчик,— усмехнулась Ира.— Как тебя  зовут?

—  Верочка,— еще  тише,  совсем  еле  слышно   проговорила  новенькая' Мальчишки  да даже  и девочки  засмеялись.  Я сам  помню,  что мне  было

страшно  смешно:  Верочка!  Учимся    в  третьем  классе,   вес    повырастали,  а она — Верочка. Ха-ха! Девочка Верочка!

—  Меня, например, зовут Ирина Александровна,— веско и презрительно кинула Ира. — А ты?

—  А   меня   Сергей    Сергеевич! — захохотал   наш румяный    и    хулиганистый    Губенко    и    показал    ей язык.— Верочка!

—  Она в  бога верит! — воскликнул  маленький загорелый   Краснощекое    в    очках.— Гляньте,  как  она руки сложила. Она молится!

—  Ты     веришь    в    бога? — изумилась    отличница Бескудина.— Да    как   ты...  как ты можешь? Ты пионерка?  Или  ты  октябрятка?  Кто  ты  такая? —  Голос ее звенел металлом.— Кто ты такая?..

У новенькой девочки задергались губы, мелко-мелко затряслись бледные щеки, а руки она быстро опустила и странно растопырила и тут сразу стала похожа на тучную лягушку.

—  А   что   это   у   тебя такое? — совсем брезгливо спросила  Ира  Мещерская     и  с  гримасой    на  лице ткнула   пальчиком   куда-то   новенькой   в   щеку.— Что это  такое,  эти,  такие...— Ира морщила  носик.

—  А   это   бородавки! — рявкнул    веселый   Губенко.— У нее вся рожа в  бородавках!  Бородавка!  Бородавка!

Толстая девочка начала тихо плакать, и это сейчас же раздразнило нас всех. Все мы стали прыгать вокруг нее, кривляться, корчить рожи и вопить: «Бородавка! Бородавка!» Так потом это прозвище и приклеилось к ней — Бородавка. Да еще и Жабой ее называли иногда. А тогда она все стояла и тихо плакала. А потом вдруг белые глаза ее закатились, она дернулась несколько раз и мягко, боком упала на пол. Смех наш и возбужденные движения разом прекратились. Мы сгрудились вокруг новенькой и смотрели на нее жадно и без всякого сострадания.

Появилась наша учительница Мария, Васильевна, накричала на нас, отвела очнувшуюся новенькую в медпункт. Потом нам объяснила, что девочку зовут Вера, фамилия у нее Батистова, что она очень болела и пропустила два года школы, но занималась дома и теперь вот пришла в наш класс.

—  Законов она  наших школьных  не знает,— говорила нам Мария Васильевна.— Она даже не была в октябрятах.  Все,  что вы  узнали  за два года занятий в школе, она учила сама, дома.  Помните это  и старайтесь ей  во всем помогать, помогите ей освоиться,  подружиться  с  вами.   А  еще  помните,  что  Вера Батистова очень, очень сильно была больна, и даже теперь    ей   нельзя    волноваться,    нельзя  резко двигаться...— Мария    Васильевна    оглядела    нас    внимательными  печальными  глазами  из-за толстых стекол очков — И зачем я вам это говорю? — тихо пробормотала она самой себе.— Вы же еще дети...

 

- 2 -

 

Так поселилось у нас в классе это существо, эта Верочка Батистова. Сидела она за партой одна — никто не хотел с ней сидеть,— молча и внимательно пучила глаза на учительницу. Ее поначалу не спрашивали, а мы Верочку избегали, и потому голос ее запомнился лишь тихим-тихим, звучащим словно из какого-то подвала. Приходила она в школу сама, одна, благо все мы жили в стоящих прямо возле школы домах, а вот после уроков часто ее встречала мать. Мать была тоже рыхлой, бледной женщиной в смешных, неловких платьях, с беленькими кудельками на лбу и вечно в дурацких, прямо вызывающе дурацких шляпках. Иногда, впрочем, за ней заходила и какая-то высокая костлявая женщина неопределенных лет, в очках и с лошадиными зубами. Бородавка и перед матерью и перед теткой делала что-то вроде книксена и покорно шагала рядом, нелепо переваливаясь, сбиваясь с шага, как ходят все люди, непривычные к пешим прогулкам и потому не имеющие своей ровной походки.

У нас у всех были свои заботы, работы, увлечения, развлечения. Мальчишки играли в футбол, гоняли на велосипедах, дрались и так далее. Девочки тоже жили какой-то там своей жизнью с куклами, перешептываниями, ужимками. Все мы встречались в классе, о чем-то говорили, спорили, ссорились, дружили, заглядывали друг к другу в гости, на дни рождения... Чем и как жила новенькая, было секретом. Вот выходила она молча из школы и шла молча домой, а что уж там потом, там, на четвертом этаже четвертого подъезда дома номер пятнадцать, неизвестно, да, честно сказать, никто и не стремился проникнуть в ход ее жизни, узнать хоть какие-то подробности.

Лишь через месяц Бородавку осмелились спросить по арифметике. Весь этот месяц Мария Васильевна относилась к ней с подчеркнутым вниманием, ласково оглаживала ее взглядом из-под очков, улыбалась ей. И, наконец, пришло время — спросила о чем-то, вызвала к доске. Что тут началось! Задергалась Верочка Батистова, закатила глаза, затряслась, и слезы потоком побежали по ее лицу, а дышала она с болезненным шумом. Раздражающую картину она являла для нас — здоровых, румяных, закаленных в словесных и кулачных стычках. Гогот и хохот поднялись!

—  Ну что,  что  я тебе сказала? — плачуще умоляла  Мария  Васильевна,  сама   растерянная,    расстроенная.— Ну,  Верочка,  ну,  милая  моя, успокойся,  не плачь. Я ведь ничего, ничего такого...

Истеричную Верочку-Бородавку отправили домой к толстой мамане и тетке с лошадиными зубами. Мария Васильевна была подавлена и рассеянна. После уроков Губенко безапелляционно заявил:

—  Психованная     она.    Дура.    Из    сумасшедшего дома.

—  Да, она очень  неуравновешенная,— с фарисейской печалью проговорила Ира Мещерская, опуская длиннейшие    ресницы.— Крайне    неуравновешенная ученица.

—  Что   вы   хотите?  —  жестко  молвила   отличница Бескудина.— Она  ведь  даже  не  октябрятка.

—  Надо ее...— заметил Губенко, показывая кулак, но успеха не имел.

А на следующее утро Верочка эта всех нас ошарашила. Когда мы собрались в классе, прозвенел звонок и все уже сели, она осталась стоять.

—  Что тебе,  Вера? — спросила  Мария   Васильевна не   без  некоторого  испуга.— Что  случилось?

—  Я хочу попросить прощения,— сказала та вдруг, и  сам звук ее голоса в тишине  потряс  нас. Так мы привыкли, что вроде как и нету у нее голоса, а тут внезапно   появился,   правда,   тихий,   хилый,   пыльный какой-то, но есть! — Я вела вчера себя дурно,— продолжала наша Бородавка с видимым трудом,  часто дыша.— Мой  поступок  может  оправдать  только  огромное     волнение,   ибо  мне   впервые     предложили выйти к доске и отвечать выученный урок из арифметики.  И  потому я  приношу глубокие извинения всему  классу и  вам, Мария  Васильевна,  как педагогу...

Она таращила белые глаза, тяжело дышала, и видно было, что мучилась. Все мы сидели тихо, настороженно.

—  Это...  Ну,  конечно! — как-то деланно заговорила Мария Васильевна.— Ты садись, садись!..  Кто же тебя   обвиняет?   Никто!    Нам   вполне   понятно   твое волнение... да... Первый раз, конечно... А что сегодня  ты  приготовила?..  Вот,     скажем,  по  литературе...

— Все, — тихо    сказала     Бородавка. — Некрасова...

—  Ну прочти  нам,— улыбнулась учительница.

Бородавка неловко вышла к доске, привычно сложила толстые ручки, будто молясь, завела белые глаза и тихим, но каким-то священно-тихим голосом весь урок читала нам стихи Некрасова. Ей-богу, хорошо она тогда читала! Все мы сидели не дыша и слушали — почти все в первый раз — некрасовские строки о декабристских женах, о плачущей Саше и железной дороге. По программе мы это еще не проходили. Нашим кумиром был пока дед Мазай с зайцами. Наконец, вместе со звонком она закончила и опустила ручки, оттопырив их смешно, но никто не засмеялся.

—  Хорошо,  Верочка,— медленно  произнесла   Мария Васильевна, влажно посверкивая глазами из-под очков.— Молодец,   молодец,   девочка.   Ставлю  тебе пять.  Пять с  плюсом!.. Некрасов...— Она  не договорила,  покачала  головой  и  вышла  из  класса.

Реакция   наша   была,   правда,   осторожной.

—  Ну ты даешь! — выговорил  Губенко, как-то покрутив пальцами.

—  Да, стихи она читать может,— сказала Ира Мещерская,  вроде ни к  кому не обращаясь, но таким тоном, словно  ничего, кроме чтения стихов, бедная Батистова делать не могла вообще.

—   Если   делать   нечего,   почему   стишки   не   выучить?— криво усмехнулся желчный Краснощекое.— Вали, учи стишки, чего там. Плюс заработаешь.

Бородавка обвела всех выпуклыми глазами и тут заплакала, просто слезы заструились у нее по лицу, а губы вновь задрожали. Она тяжело дошла до своей пустой парты, тяжело села и спрятала лицо в руках. Все равнодушно (или делали вид, что равнодушно) отстранились, отошли от .нее, лишь я чуть замешкался и разобрал сквозь ее почти неслышные всхлипывания что-то вроде тоненького: «О-о-ой... жи-изнь моя...» И тут-то мне впервые ее стало жалко. Нет, нет, всем мальчишечьим своим нутром, всем нашим общественным и домашним воспитанием я знал, что плакать плохо, гадко, что это слабость даже для девчонок мерзкая, и никогда я плакальщиков не жалел, но тут почему-то пожалел, и кольнуло что-то меня. Я тоже отошел от нее, но все стояли перед глазами ее вздрагивающие плечи под коричневым платьем, сосисочные пальчики, закрывающие лицо, жиденькие бесцветные волосики...

А Бородавка продолжала нас все удивлять. По арифметике задачки она решала с уравнениями, о каких мы вообще слыхом не слыхивали, писала грамотней всех, бормотала уйму стихов... Но вот глаза эти ее белые, зажатость, странный испуг и частые беспричинные слезы делали ее нам чужой, странно-неприятной, словно не из нашего мира вовсе, не из этой жизни. Мы шли на экскурсии в Нескучный сад собирать золотые листья осени — Бородавка не шла по причине нездоровья. Мы играли в салочки — она нет. Мы резвились на уроках физкультуры, а она была освобождена и все уроки просиживала бог знает где, видно, спрятавшись в темном уголке школы, сжавшись, сложив ручки на груди и пуская тихие слезы... И вечно маменька, либо тетка с зубами, книксен и домой — нелепо, как утица, скособочившись... Но что-то такое похожее на жалость к ней, пожалуй, уже поселилось во мне. Не знаю, было ли это у меня как-то выражено, но Верочка Батистова что-то заметила. Однажды после уроков она сама подошла, чего прежде с ней не случалось, и, ласково посмотрев на меня лягушачьими своими глазами, тихо сказала:

—  Ты    бы    мог   проводить   меня   до дома? Мама сегодня   на    работе    задерживается,   и   Дуся   тоже. Может  у меня  быть  к  тебе  такая  просьба?

—  А-а-а?..— совсем  растерялся  я   и  даже,  кажется, испугался.— А почему это я?

—  Видишь    ли...— И    что-то    похожее   на    улыбку мелькнуло    на    ее   тонких,    бесцветных    губах.— Ты единственный в классе, кто ни разу не назвал меня Бородавкой.    Или    Жабой.   Ты    вообще   надо   мной никогда не издеваешься.

Спасибо тебе.

—  Ну,   я  это...— засмущался   я   вконец.— Ну,   провожу...

И вышли мы вместе с Бородавкой. Только-только выпал первый снежок. Школьный двор был беловато-сероватым, лужи уже покрылись тонюсенькими корочками льда, а в сухом бензинном воздухе появились первые морозные иголки. На Верочке красовалось нелепое, ужасное какое-то, розовое пальто, и идти мне с ней было тогда, честно говоря, стыдно. Я краснел. Губенко и Краснощеков с испугом смотрели на наш дуэт и выразительно покрути, ли пальцами у виска, состроив рожи. Девочки сбились в группку и насмешливо зашушукались. А мадемуазель Батистова, словно не замечая этого ничего, неловко шла рядом со мной.

—  Мне как-то страшно одной бывает,— тихо говорила она.— Тебе так не бывает?

—  Нет, — деревянно шел  и  отвечал  я,  проклиная себя за то, что дал себя сбить с толку.

—  А   мне   бывает.   Впрочем,   мужчина   и   должен быть    бесстрашен,    как   сказочный  герой. Мужчина, мальчик  создан  для  того,  чтобы  сражаться  с трудностями. Ведь верно, Алеша?

Я молчал и лишь отводил глаза, чтоб только не видеть эти ее бородавки, эти ее доверчивые выпуклые белые глаза и старушечье розовое пальто. Ледок хрустел у нас под ногами, воздух пьянил, звал в бой, в игру, в бег, в смех, а тут это пальто, толстая плакса и дикие разговоры. У своего подъезда она остановилась, долго посмотрела на меня и каким-то особенно тихим, но доверительным голосом молвила:

—  Спасибо тебе,  Алеша.  Ты  настоящий  мужчина. Я очень благодарна тебе за чудесную прогулку.

С трудом дыша, она влезла на ступеньки парадного, «царственно» кивнула мне головой и исчезла. Вот так вот это все произошло! Хоть кричи и лепи первые снежки, хоть волком вой от унижения и непонимания: что ж это она наделала? Я плюнул со злости. Но жалость уже жила, уже свила себе гнездо в моем сознании, в моей еще маленькой душе. Я вообще по природе сентиментален и с трудом борюсь с этим чувством, а уж тогда, в светлом детстве, куда там...

 

- 3 -

 

Ты    чего    это,   с    Бородавкой    дружишь? — с изумлением спросил меня на следующий день бравый Губенко.— С этой? С Бородавкой? — Нескрываемое презрение «было в его голосе. Ира   Мещерская   и   её   подружки   обливали   меня уничтожающими    взглядами    и   едкими  улыбочками. Этим,   правда,   и  ограничились,   ибо  считался   я  тогда человеком драчливым и отчаянным, и связываться    со   мной    было  небезопасно.  Себе  я дал слово больше   с    Бородавкой    не  общаться,  но  когда  она подошла ко мне, хлопая белыми ресницами над белыми  глазами  и   растягивая  гу|5ы   в   неестественной, дохлой  какой-то  улыбке,  то  я  не  нашел  в  себе силы   обругать   ее,  оттолкнуть   и   даже   просто  отойти в сторону.

— Здравствуй,  добрый  мой   рыцарь,— произнесла

она тихим, странно-низким голосом, что должно было, видно, обозначать высшие проявления доброты.— я вчера много думала о тебе. Я всегда, когда встречу человека, начинаю о нем много думать.— Она доверительно прикоснулась ко мне.— Сегодня я попрошу тебя зайти к нам на чашку чая. Мама очень хочет с тобой познакомиться, и я думаю, что мы найдем множество интереснейших тем для беседы.

И вновь последовал «царственный» кивок. В классе я сидел как на иголках, бесновался на переменках, подрался с Губенко, и вообще что-то во мне было не так. «Пойду,— наконец решил я.— Черт с ней, пойду. Схожу разок, и все. А то и правда, все над ней издеваются, смеются, Жабой зовут. Каково ей-то, одной?.. Хм, рыцарь...» Этот «рыцарь» здорово меня обезоружил перед ней, ибо кому не хочется быть рыцарем? После школы мы молча дошли до ее четвертого подъезда. Она была все в том же розовом пальто, да еще к нему была добавлена шляпочка, вроде тех, что носила Верочкина мамаша.

Квартира ее состояла из двух комнат — в одной жили какие-то соседи, вечно отсутствующие, а в другой — меньшей по размеру — обитала Верочка Батистова с мамой и костлявой теткой с лошадиными зубами. Это и правда оказалась ее тетя, какая-то, впрочем, двоюродная.

Стоило мне войти в их комнату, как я сразу понял, что ж такое меня настораживало всегда в Бородавке. Это был запах! Не знаю, как описать его, но именно он и вызывал во мне то чувство неприязни, которое я постоянно испытывал к Верочке. Этот запах дома с вечно закрытыми (из боязни сквозняков и простуд) окнами плотно висел в комнате, въелся во все предметы, вещи, в самих людей, живущих в ней. Что-то было в нем потребно-мускусное, что-то такое неживое и ненастоящее.

 

—  Здравствуй,     здравствуй,     гордый     рыцарь! — приветствовала  меня  ее мама,  поднимаясь  мне  навстречу из-за стола.— Есть, есть все же еще чистые душой мальчики!

А зубастая тетка стояла возле дверей, сверкала очками и дурашливо улыбалась.

—  Меня   зовут  Агнесса Павловна,— говорила  Верочкина  мать,    пожимая    мне    руку    влажной    ладонью. — Я  надеюсь, что мы  станем добрыми, добрыми  друзьями,  ибо что же  еще есть чудеснее на свете,   чем   искренняя,   преданная дружба. Садись, садись,   пожалуйста,   и   мы   станем  пить   чай.

Я покраснел, пробормотал что-то и уселся на ветхий, отчаянно заскрипевший венский стул. Я не привык, чтоб со мной так разговаривали, да, наверное, и любой мальчик второй половины двадцатого века растерялся бы, потому что язык этот был странен, словно выкупан в пыли времен, давно уже утерян, почти выведен из обихода. Так могли изъясняться разве что герои Карамзина или персонажи романов Вальтера Скотта. Тогда этого я точно не осознал, но неестественность почувствовал.

Комната была небольшой. На дворе стоял ясный денек осени на переходе к зиме, однако занавески были задернуты и горела лампа под оранжевым абажуром. Старый платяной шкаф с мутным зеркалом, старый плюшевый диван, железная кровать с никелированными шишечками, книжная этажерка, кадка с каким-то неуклюжим растением, коврик с оленями у озера на стене в желтеньких обоях, черная радиотарелка над диваном, такая, какую можно, вероятно, увидеть лишь в фильмах тридцатых годов,— все это, хоть и чистенькое и прилизанное, носило отпечаток тщательно скрываемой бедности, а пожалуй, даже и нищеты. Стулья скрипели и грозили развалиться, плюш дивана и коврик на стене были истерты чуть ли не до дырок, никелированные шишечки у кровати почернели. Посуда для чая на круглом столе стояла разномастная, тронутая временем, а скатерть была уж не белой, а прямо желтой и тоненькой-тоненькой от долгих стирок. Такой же казалась и одежда хозяек — вся чистенькая, но старая, и как ни ухищрялись они, а штопка и латочки все ж были заметны. И уж со всем этим так не вязалось их странное, убогое кокетство, ибо в волосах у матери и тетки вставлены были какие-то пыльные матерчатые цветы, вся одежда их пестрела бантиками, рюшечками, ленточками — все так нелепо, нелепо.

—  Вот    сейчас    мы   будем   пить    чай,— говорила Агнесса   Павловна,    усаживая   рядом со мной свою белоглазую дочь Верочку.— Ах, какой это чудесный и    ритуальный   обычай    в    России — пить   чай!   Ведь пьют   не   для   того,   чтобы   пить,   а   для   того,   чтоб разговаривать,  познавать  людей,  как близких, так и далеких.

—  Я тоже много-много думаю о далеких людях,— тихим     голосом     вступила     Бородавка. — Так     много людей   на   земле,  а  мы  так  мало  их знаем.  А  хочется знать всех, всех!  Алеша, ты любишь романтические сказки?

—  Люблю,— сказал  я,  не  зная,  что сказать.

—  Ах,   боже   мой,   как   я   люблю   романтические сказки!  И  братьев  Гримм  и  Гауфа,  а  особенно  Андерсена.    Ах,   как   хорош    Андерсен!    Ты   любишь Андерсена, Алеша?

—  Люблю, — туповато повторил я.

—  Я так часто читаю сказки. Лежу и читаю, читаю и представляю себе, будто я — это Розочка и Беляночка   или   Дюймовочка... Я много сказок прочитала.— На глазах ее выпуклых появилась подозрительная влага.

—  Ты  знаешь, Алеша.— тут же включилась  Агнесса  Павловна,— Верочка  очень  много  прочитала.   Ты, наверное,   в   курсе   дела,   что   жизнь   моей   дочери сложилась трагически. Она родилась с четырьмя пороками  сердца,  с четырьмя  одновременно!  Совсем маленькую  ее  прооперировали,   но  жизнь  ее  отличалась от жизни  иных, здоровых детей. Постельный режим,.,   бе-бе…   бесконечные   страдания...— Агнесса Павловна беспомощно всхлипнула и достала, как фокусник,   из  манжеты   кофточки   скомканный  носовой платок.— Поверь, Алеша, это так тяжело. А потом  тяжкая   утрата.  Умер   Верочкин   отец,  мой   муж Лев   Селиванович,   и   жизнь  совсем стала трудна  и безумна. А дочь моя все лежала, и врачи не предрекали   ей    скорого    выздоровления.  Что могла делать    моя    маленькая,    моя    беспомощная    девочка, моя  Ве-ве...  Верочка! Она читала книги, сказки. Она слушала   чудесную   музыку   по   радио,   но   я   знаю, знаю,    какими    нечеловеческими  усилиями  давалось ей это... все это... Я знаю! — Голос ее зазвенел, натянулся  и, наконец,  лопнул,  как  перетянутая струна.

Она глубоко вобрала в себя воздух, а уж вышел он из нее плачем, горьким негромким плачем. Она закрыла лицо одной рукой, а в другой все комкала платок. Толстая Верочка задвигалась рядом со мной, задышала часто-часто, астматически Белесые ее ресницы быстро заморгали, и по лицу привычно побежали слезы. Нос ее сразу покраснел.

—  Мамочка! — закричала   она,   медленно и неуклюже передвигаясь к матери.— Любимая моя, золотая   моя!   Не   плачь,   не  плачь,  моя   самая   любимая, самая-самая,    мамуленька   моя!  Пусть  уж  я  одна  у нас   буду    плакать!    Чтоб   никто,    никто    больше,    а только я одна!..

Они обнялись и слились в один плачущий клубок, жалкий и трогательный одновременно. От двери тоже послышался печальный всхлип — там заплакала их тетка с лошадиными зубами. Очки у нее вовсе запотели. Я вжался в стул, не зная, что мне делать. Абажур оранжево плыл над столом, освещая эту минуту грусти и слез. Но, наконец, они оторвались Друг от друга, и мать, вытирая глаза, сказала:

—  Прости    нас,    Алексей,    за    постыдную    сцену. Иной раз  и  хочешь, а  не можешь сдержать  слезы. Все    вспомнилось    разом — и    болезнь    дочери,    и смерть    Льва    Селивановича,  и  все,  все.  Не плачьте больше, Верочка, Дуся!  Не нужно больше плакать... Надо    занять    нашего  гостя.— Но  настроение  резко переменилось. Уже, видно, и самой Агнессе Павловне   расхотелось    вести   светскую  беседу, и  Верочка настроилась   на   грустный   лад.— Дружите,   дружите, милые,— элегически   говорила   Агнесса   Павловна.— Ты    помогай   ей,    Алеша.    Ведь  она  как  училась?  В постели,   все   больше романтические  истории  читала.— Она    усмехнулась,    как,    наверное,    ей    казалось,  с    лукавинкой.— Я    ведь    и  сама   порой   так замечтаюсь,   так   замечтаюсь,   что   покупатели   недовольны   бывают...   Я   кассиршей   работаю,   в   аптеке. Боже, как прекрасно мечтать и думать о чем-то таком, хорошем...

Тут я скоро собрался домой, не слишком убедительно ссылаясь на уроки и какие-то дела.

—  Ты     заходи,     заходи,   помогай   ей,   Алеша,— с улыбкой   упрашивала  меня   Агнесса  Павловна.— Мы всегда будем рады тебе.

—  Приходи,     Алеша,— улыбалась     и    Верочка.— Хоть  завтра,  после    уроков.  Давай     опять    придем чай пить.

А костистая тетя Дуся обнажала в улыбке зубы свои и не то махала мне рукой, не то крестила на прощание.

Я быстро сбежал по лестнице и вырвался из подъезда. Воздух показался мне необыкновенно свежим после спертого, прокисшего духа той комнаты. Уже смеркалось. Дом зажигал окна, белел снежок, темнели кусты на газоне. Как хорошо было на земле! Я подумал, что меня уже давно ждут дома и я сделаю уроки, потом зайду на шестой этаж к соседу и приятелю Витьке — поменяться солдатиками, потом посмотрю телевизор... Нет, нет, есть еще нормальная жизнь на земле. И я опять несколько раз глубоко вздохнул".

Продолжение следует..