Чувство вины. Аркадий Бабченко о десятилетии без Анны Политковской

На модерации Отложенный  


Фото AP/Scanpix

Смотрите оригинал на Spekrt Press

Десять лет. Даже не верится. Кажется, это было совсем недавно. Потому что поверить не получается до сих пор. И до сих пор не поставлена точка.

Я хорошо помню тот день. Известие застало меня за версткой журнала — мы тогда пытались издавать антивоенный журнал ветеранов локальных войн. Моему товарищу позвонили, он побледнел, посмотрел на меня, потом сказал: «Подожди… Сядь вот сюда вот… Не стой, сядь».

Действительно, как бревном по голове. Бросил все, приехал в редакцию. Все приехали. Ходили растерянные по коридорам, не знали, что делать. Надо же что-то делать — а что? Ощущение растерянности, непонимания, было всеобщим. Потому что Анна Степановна была флагманом «Новой газеты». Ее флагом. «Новая» ассоциировалась с Политковской, Политковская — с «Новой». И вдруг… И что теперь? 

И еще было ощущение, что рухнула какая-то стена, монолитное прочное укрытие, которое было перед тобой и защищало тебя от огня. Политковская была таким редакционным щитом, громоотводом, отвлекавшим на себя весь огонь. Если Анне Степановне позволено писать то, что она пишет — то что уж говорить о тебе, ты в безопасности, стой за ее спиной и делай свою маленькую работенку. И вдруг эта стена рухнула и было полное ощущение, что ты теперь один в поле, и фронт и фланги и тыл — оголены. Больше прятаться не за кого. Скалы перед тобой больше нет. 

 

Анна Политковская. Фото от 17 марта 2005 года AFP/Scanpix

Анна Политковская. Фото от 17 марта 2005 года AFP/Scanpix

Разговаривали мы редко, хотя и проработали рядом несколько лет. Анна Степановна, по-моему, вообще мало с кем разговаривала. У нее был сложный характер. Слишком обостренное чувство справедливости — до предела. Точнее — самое обостренное из всех, кого я только знаю.

Знал.

Собственно, Анна Степановна не была журналистом в идеальном понимании этого слова. Журналистика для нее была лишь средством. А целью было помогать попавшим в беду. Она занималась не журналистикой, она занималась спасением людей. И не могла ни говорить, ни дышать ни думать о чем-то другом, когда ей писали, что кто-то похищен, пропал, взят силовиками, увезен в ОРБ-2, помогите, освободите, верните. А писали ей непрерывно. И она ехала, искала, доставала, освобождала.

С тех пор именно это является для меня идеалом и журналистики и гражданина. Хотя и недостижимым, конечно. Потому что я слишком рационален. Я так не могу. И до сих пор, спустя десять лет, смотрю снизу вверх.

Живой рациональный на погибшую пассионарную.

И все эти десять лет не могу избавиться от чувства вины. За гибель. За бессилие. За то, что сам не могу так. 

Угрожали ей постоянно. Предупреждали. Пытались отравить. Мало кто помнит, но ее отравили в аэропорту, когда она летела в Беслан — подсыпали что-то в чай в кафе, куда какой-то человек очень настойчиво звал ее поговорить, и она согласилась.

Отравили по-настоящему. 

Это было предупреждение. Но она не остановилась. И продолжала заниматься тем, чем занималась. Просто невероятно, сколько в этой хрупкой и ранимой женщине (а Анна Степановна была очень ранима, порой даже там, где ты и представить не мог, что этим своим неосторожным высказыванием ты можешь ТАК ранить человека) сколько в ней было мужества, чтобы после покушения продолжить заниматься тем, чем занимаешься. 

Остановить ее не могли. И тогда убили.

Убийство Политковской не было первым убийством журналиста в России — и даже десятым — но было…

 

Активисты правозащитного движения в России с портретами Анны Политковской. Фото AFP/Scanpix

Активисты правозащитного движения в России с портретами Анны Политковской. Фото AFP/Scanpix

Это была какая-то черта, какой-то слом, после которого запреты, которые раньше хоть как-то действовали, были сняты окончательно и здесь стало можно все.

Прошло десять лет. За эти десять лет была война с Грузией, в результате которой та лишилась 20% своей территории, аннексирован Крым, идет война на Донбассе, Москва бомбит Алеппо — точно так же, как она бомбила Грозный, не особо разбираясь и попадая и по боевикам, и по жилым кварталам.

Тогда все еще казалось, что Чечня — это все, стоп, последнее преступление, последняя война, в которую сотворила наша страна, и надо еще чуть-чуть поднажать, еще поднадавить, чтобы, наконец, остановить это, остановить окончательно, и такое больше не будет повторятся никогда.

Сейчас кажется, что даже и это — еще только начало. 

А потом были убиты Стас Маркелов и Анастасия Бабурова, потом Наталья Эстемирова, потом под Славянском погиб Андрей Миронов, потом был отравлен Владимир Кара-Мурза, потом взорван Павел Шеремет…

Солдатом в Чечне я потерял близких и знакомых меньше, чем журналистом в России.

А Борис Немцов захоронен там же, где и Анна Степановна — на Троекуровском.

На Троекуровское я больше не хожу. Я боюсь теперь туда ходить. 

Я иногда думаю — а чем бы занималась Анна Степановна сейчас, в это время, которое даже по сравнению с теми временами, когда были Чечня, Норд-Ост и Беслан, — и то кажется дном? Да понятно чем. Все так же не вылезала бы с войны. Все так же боролась бы за людей. Не за человечество вообще, а за каждого отдельного человека. А это сложнее. Намного сложнее. 

И еще я время от времени думаю — как же мне повезло, что мое становление в профессии по-настоящему произошло рядом именно с такими людьми. Что ориентиры мне задавала в том числе и Политковская. Что меня, как журналиста, формировала в том числе и она.

Пройдет еще десять лет. И еще десять раз по десять.

Но ориентиры эти все равно — останутся.

Спасибо, Анна Степановна.