Каста хлеборезов

На модерации Отложенный Перед всяким разговором о национальных элитах разгорается спор о самом смысле этого понятия и его переменчивости. Вспоминают строку известной песни: «Кто был ничем, тот станет всем!», предсказывающую радикальные перемены жизни и власти. Власть — господство одних людей над другими. Сортировка членов общества происходила всегда, начиная с древнейших времен, когда шла борьба за теплое место у костра. Сегодня понятие теплого местечка расширилось и державно возвысилось, прячась за высокими словами о национальных задачах и государственных целях. Целеустремленные государства не брезгливы, сращивая для самооправданий голосистую пропаганду, армию, полицию (в том числе тайную), суд и много чего еще. За несколько столетий до нашей эры древнегреческий философ Аристотель объявил, что во все времена были, есть и будут лишь три типа государственной власти: Монархия, Аристократия и Демократия, то есть власть одного, власть немногих и власть большинства. Но Аристотель же предупредил, что все власти легко скатываются в извращения: монархия — в тиранию (бесконтрольное, жестокое владычество), аристократия — в олигархию (власть узкой группы политиков-толстосумов), а демократия — в охлократию (власть толпы). Учитель Аристотеля Платон считал, что каким бы ни было государство, состоит оно всякий раз из трех сообществ — Элиты, Стражи и Рабов… Правильность древнегреческих предсказаний мы усваивали на собственном опыте. Про Рабов и Стражу написаны большие тома, а Элита оказывалась весьма разнообразной. К ней причисляли и аристократию, и буржуазию, и интеллигенцию, и высших чиновников. Выяснилось, что у нас она может быть назначаема, как часть аппарата власти, но в теории может определяться общественным мнением и состоять из самых уважаемых людей. Хорошо если оба эти принципа сочетаются и вертикаль власти пересекается с горизонталью — элитой, сложенной из людей, уважаемых в обществе, признанных, составляющих слой, способный прикрикнуть на забияк и умиротворить конфликты. Поскольку сортировать граждан надо, везде это делают по-своему. Английская трагедия принцессы Дианы началась с ее определения в невесты наследному принцу по знатности, а не по влечению. В Британии человеческая породистость встроена в традиции накрепко, рыцарские звания присваиваются монархом нечасто, палата лордов концентрирует самых родовитых и титулованных, «сэры» и «пэры» искренне уважаемы. Как утверждал английский классик Д.Б. Пристли, 20 из 30 англичан знают, к какому классу себя отнести, и очень этим гордятся. В Соединенных Штатах многое определяется деньгами. Американцы верят, что если контроль над доходами четок и справедлив, достоинства гражданина в конце концов отразятся в его банковском счете. Есть клубы для богатых людей, есть районы, где эти люди живут: американская национальная элита прежде всего витрина жизненного успеха. Упомянутые расклады возможны в устоявшихся обществах, достаточно откровенных и понятных, но никак не у нас, где издавна, особенно с советских времен, слишком многое затаено и ни за что не выставляется напоказ. Неискреннее государство не способствует человеческой откровенности. Давно не стареет строка, что у нас: «Внизу — власть тьмы, вверху — тьма власти». Причем власти разнообразной: денежной, державной, тайной и всяческой. Имущественные показатели в советские годы были скрытны, сегодняшнее налоговое ведомство тоже не шарит с непочтительным любопытством по неположенным ему закромам: эта категория вряд ли может быть темой для обсуждения. Родословные? От них народ отучали все советское время. Трудно осуждать одних за незнание корней, хотя их предки были неграмотны и нищи, а значит, по-советски благонадежны. Другим же можно простить самоохранительную забывчивость, если их предки бывали образованны и знатны, а поэтому подлежали уничтожению. Не забуду, как моя мать сжигала фотографии своих предков, среди которых были дворяне, а один дед даже в бороде и с орденской лентой. До начала тридцатых она числилась в «лишенках» из-за своей классовой ущербности, не имела права учиться и смогла выйти из этого состояния лишь благодаря браку с моим отцом, который был вполне пролетарского происхождения. По отцовской линии я знаю только про одного прадеда, его звали Иваном Петровичем; вот и всё… Между тем в бывшей Российской империи родословные были чтимы, существовал официальный «Гербовник», была «Родословная книга», были «Столбцы», перечни старейших родословий, и записанные там являлись «столбовыми дворянами». Причем дворянство впитывало в себя людей разного национального происхождения. Купцы и крестьяне оставались как бы сами по себе; играя в жизни важные роли, но не принимая прямого участия в управлении этой жизнью. У духовенства была собственная система санов — от патриарха до диакона, — которая в их кругу соблюдалась. Главными столпами, на которые опиралась империя, были чиновники, военные и придворные; взаимные соответствия их чинов и званий определяла петровская Табель о рангах, утвержденная императором 22 января 1722 года. Военные, гражданские и придворные чины разделялись на 14 классов с подробно обозначенными правами. «Четырнадцатый класс, — писал маркиз де Кюстин, — самый низкий… Числящиеся в нем люди именуются свободными. Свобода их заключается в том, что их нельзя побить, ибо ударивший такого человека преследуется по закону». Николая Гоголя, например, выпустили из Нежинского лицея в звании «действительного студента» и как раз с правами этого самого 14-го класса. Итак, в позапрошлом нашем государстве каждый сверчок обязан был знать свой шесток. Чин нельзя было получить без службы. Дворянин мог перейти в следующий класс, лишь прослужив в низшем 3-4 года. За особые заслуги этот срок мог быть сокращен, делалось это гласно и по специальному указу с обоснованием льготы. Офицеры получали потомственное дворянство вместе с эполетами; армейская служба была не очень прибыльна, но почетна. Все-таки военный человек, особенно в гвардии, должен был сам, за свои деньги, заказывать себе обмундирование, покупать коня, одевать и содержать денщика. Всё, даже количество лошадей в упряжке, нормировалось. Генералы имели право запрячь цугом шесть лошадей, полковники и майоры — четыре, младшие офицеры — пару. У гражданских лиц тоже были иерархические приметы. Чиновник 14-го класса Гоголь ходил пешком, надворные и коллежские советники по городу разъезжали в дрожках, статские советники — в каретах. Шла узаконенная сортировка. Император особым указом мог присвоить чин вне очереди; так, Пушкин к новому, 1834 году получил в подарок придворный чин камер-юнкера, это был 5-й класс, всего на ступеньку ниже генеральства. Зря нам в советское время внушали, что великого поэта обидели, — чин был очень высок. Обидеться Пушкин мог бы на единственную из обязанностей камер-юнкера: дежурить на императорских балах и во время торжественных церемоний. Но его об этом и не просили… Система была далека от идеала, но гласна, с нескрытными привилегиями и четким соблюдением порядка. Недворяне, поступив на гражданскую службу, могли получить низший, 14-й класс не раньше чем через 10 лет. Но в дальнейшем, продвигаясь по служебной лестнице, они могли утверждаться и даже претендовать на потомственное дворянство. Чины полагалось уважать, они были обязательны к упоминанию, мундиры обязательны к ношению, также существовали награды различных степеней. До учреждения орденов Петром I существовали денежные отличия. С введения орденов и до 1845 года любая степень каждого ордена приносила потомственное дворянство (с середины XIX века — лишь высшие степени). Во всех подобных делах также существовал гласный, достаточно строго соблюдавшийся порядок. Еще при введении Табели Петр I издал указ, гласивший: «Если кто выше своего ранга будет себе почести требовать или сам место возьмет выше данного ему ранга, тому за каждый случай платить штрафу — два месяца жалованья...». Проблема чиновничьих тщеславий вечна. Можно вспомнить особые поддужные колокольцы, право на звяканье которыми в городской черте предоставлялось специальным распоряжением соответственно чиновничьим рангам — ну совершенно как теперь мигалки с вопилками. Чиновники заботились о своих привилегиях подчас больше, чем о делах Не углубляясь в процессы директивного оздоровления среды, хочу только заметить, что сложенные по четким правилам и достаточно открытые общества способны к самоочищению — никогда не полному, но всегда заметному. Вопросы бытовой порядочности, репутаций, которые в наше время многими игнорируются, недавно еще были жизненно важны. Человек, претендующий на уважение в обществе, не имел права «терять лицо»; до самого начала ХХ века случались дуэли, были суды чести. Человек, которому не подали руки, должен был стреляться с обидчиком, застрелиться сам или быть извергнут из общества — перед ним закрывались все двери. Обязательным условием для досоветских элит была порядочность, которая ни при каких обстоятельствах не могла быть поставлена под сомнение. Офицерская формула «Богу — душу, жизнь — Отечеству, сердце — женщине, честь — никому!» выходила далеко за пределы армии, соблюдаясь при любых обстоятельствах. Такое понятие о чести не было барской выдумкой, абстракцией, как многим внушили в послеоктябрьской стране. Пушкин и Лермонтов погибли на дуэлях, защищая свое доброе имя; они не могли поступить иначе. Под честное слово брали в долг и заключали многотысячные сделки. Не стану развлекать примерами честности, архаичной по многим теперешним понятиям. Тем более что на сломе исторических эпох, когда общество приучалось жить «по понятиям», было немало контрастных и красноречивых примеров. Чего, например, стоит призыв, обращенный к белым офицерам в захваченном красными Крыму, когда под честное слово большевиков-победителей офицерам предложили добровольно сдаться, гарантируя им после сдачи жизнь и свободу. Но сдавшихся офицеров тут же связывали проволокой попарно, чтобы не могли выплыть, и бросали в море. Пришла пора классовых критериев... В 1917 году произошли многие решительные повороты жизни, среди них — нравственный. В суматохе переворота уничтожалась важнейшая в системе прежних ценностей бесклассовая формула: «Честь — никому!». Еще одно внеклассовое понятие — «благородство» — тоже отвергалось наотмашь; его включали в число клоунских примет бывшей элиты, поскольку классовый апартеид сентиментальности не терпел… Подыскивая слово для определения рванувших тогда к власти, не хочу пользоваться ни их выдумкой «рабочие и крестьяне» или «трудящиеся», так как это неправда, ни бытовавшим в революционные годы «хамы» или недавно воскрешенным «быдло». Мне кажется, у нас есть словечко для обозначения такой публики — нахрапистой, не шибко культурной, но настаивающей на своем праве быть именно такой — «жлоб». Захватившая власть в стране жлобократия была убийственна, отшвыривая прежние жизненные стандарты и не заменяя их ничем жизнетворным. На улицы рванула духовная чернь, взрывавшая сейфы в банках, грабившая усадьбы и дравшая драгоценные оклады с икон. Не странно, что одновременно с вещественными грабежами шли грабежи духовные с лозунгами вроде «Сбросим Пушкина с корабля современности!» или «Расстреляйте Растрелли!». Люди, звавшие себя революционерами, но утолявшие свой повстанческий пыл в грабежах винных подвалов и выгребании товара из разбитых витрин, ничего не боялись, формируя пресловутый «диктат среды», беззаконного массового насилия, вроде бы отмазывавший от личной ответственности: «Все так делают!». Шпана, пришедшая во власть, при этом привычно звала народ жертвовать жизнью во имя Великой Утопии, но сразу же выстраивала для себя системы защиты от собственного народа в виде разных ЧК. Большевики искореняли умение граждан самостоятельно оценивать ситуацию, что считалось важным качеством прежних элит. Насаждалась холопская вера в мудрое всемогущество, неподсудную власть Системы, подкрепленную мощью ее репрессивного аппарата. Государственную мифологию охраняли всеми силами армии, правительства, охранных ведомств и подчиненной им пропаганды. Так называемая народная, пролетарская власть не снисходила до мнений народа, внушая ему, что думать будут те, кому партия поручит. Моральные нормы Ленин определил четко: «Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата… Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем». Очень интересно наблюдать, как переустраивалось массовое сознание при отмене прежних моральных и общественных норм. Большевики врали, что отныне элитой в обществе станут простые труженики — рабочие и крестьяне, а кухарки научатся управлять государством. Но для начала они рекомендовали обогатиться, пошастав по чужим закромам, ибо, мол, праведно нажитых богатств не существует. Жлобократия стала беззаконием, а не тиранией, как многие считали. Тирания — это хоть какие-то законы; у большевиков их долго не было даже формально. Писатель Короленко вздыхал: «Никто не знает, кто его может арестовать и за что». Иван Бунин пытался понять причины направленной ненависти, глядя на новых хозяев жизни в Одессе: «Встретил мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!». Группы населения, составлявшие самую влиятельную, авторитетнейшую его часть и никогда не существовавшие по отдельности, стали не нужны, потому что обществу отныне надлежало быть однородным, как манная каша. Наивных купцов, подкармливавших революционеров, я и не вспоминаю. Их-то, бывших на виду, жлобы-победители призывали грабить в первую очередь. Ясно, что нормальные рабочие и крестьяне грабить не шли, но и работать им не давала «диктатура среды», регулируемая рукастыми люмпенами, рванувшими на передний план. Ленин пожимал плечами в отношении публики, не спешившей нажиться за чужой счет: «Попало здесь особенно лозунгу «Грабь награбленное!» — лозунгу, в котором я, как к нему ни присматриваюсь, не могу найти что-нибудь неправильное». Уверенности в том, что захваченную страну навсегда удастся удержать при себе, у новых хозяев жизни долго не было, поэтому многое делалось ими по-быстрому, «на гоп-стоп»: переворот произошел 7 ноября, но уже 10 ноября 1917 года была отменена петровская Табель о рангах, введена цензура печати, 22 ноября объявлено о конфискации всех меховых пальто, 14 декабря введена госмонополия банков, 16 декабря отменены все звания в армии, с 21 декабря упразднены все прежние кодексы законов и были основаны «народные суды» на основе «революционного правосознания». Ленин уточняет: «Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть». Новая элита жила «по понятиям»... …Очень важно, что призывы к грабежу поддержали не все. Владимир Набоков вспоминает, как в Крыму, уже перед самым бегством его семьи из России, «к нам подкралась разбойничьего вида фигура, вся в коже и меху, которая, впрочем, оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга на буферах, в товарных вагонах, по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, неожиданно присланные друзьями». Грабежи были занятием выборочным, далеко не всенародным, но жлобократия, заменившая прежнюю элиту, гуляла, ничего не боясь. Дзержинский формулировал вопросы классовой справедливости категорично: «Для расстрела нам не нужно ни доказательств, ни допросов, ни подозрений. Мы находим нужным и расстреливаем, вот и всё». Вот и всё... Тоска по чужой собственности постоянно заедала большевиков, все попытки защиты имущества или достоинства карались смертью; хозяева жизни выпускали без счета декреты о своем праве на чужие карманы (вроде: «Все владельцы стальных ящиков обязаны немедленно по зову явиться с ключами для присутствия при производстве ревизии стальных ящиков» или «Всё золото и серебро в слитках немедленно конфискуется и передается в общественный золотой фонд»). Сравнивать жизнеустройство прежней и новой элит бессмысленно; сто раз описано, как после смерти Свердлова вскрывали его сейф с бриллиантами, спрятанными «на всякий случай». Главным держателем «аварийного общака» была вдова Свердлова Клавдия Новгородцева, набивавшая бриллиантами ящики комода и сундук. Супруга Калинина присвоила себе соболью шубу убитой императрицы, а супруга Молотова взяла венчальную корону Екатерины II для подарка жене американского посла. Новые хозяева жизни вели себя, как шпана, у которой были главари, но не элита. До сих пор идут споры о судьбах награбленного. Свергнутая империя была одним из богатейших государств мира; большевики обчистили в ней все банки, все квартиры, ломбарды и магазины. В феврале 1922 года был издан еще и декрет об изъятии церковных ценностей, библейскую заповедь «Не укради!» отменили вместе с храмами, где она проповедовалась. Ограбили церкви, костелы, мечети и синагоги (только православных храмов в стране было больше 80 тысяч). Золотые монеты, расплющенные оклады с икон и смятые паникадила с дароносицами ссыпали в мешки. Воображаете, сколько было награблено таким образом? Если верить болтовне, что эти богатства принадлежали народу, то на каждого жителя Страны Советов пришлось бы в те годы больше серебра с золотом, чем на сегодняшнего богатого нефтеараба. Но вместо изобилия в стране начался голод, бушевало братоубийство, пришла пресловутая разруха… Выморив прежнюю общественную элиту, хозяева страны были последовательны: они прикончат и элиту крестьянства, спровоцировав этим лютый голод, голодомор. Что касается рабочих, то судить их будут и за краткое опоздание в цех, а уголовным преступлением объявят даже попытку самостоятельно сменить место работы. На правовом беспределе нельзя переделать мир. Шпана, захватившая власть, свирепо выкорчевывала прежнюю элиту, но возникший вакуум нельзя было заполнить экзекуторами, грабителями церквей и банков. В самых лютых тираниях есть пусть жестокие, но законы. Жлобы живут «по понятиям», «по чутью», также по «чутью классовому», которое в кодексы не введешь. Им ни к чему «сильно умные». В известном биографическом исследовании Волкогонов рассказывает, как в годы становления советской власти Сталину был предложен для утверждения руководителем большой российской области совершенно неграмотный человек. Будущий вождь высказался в том смысле, что это хороший большевик, который творил революцию и по этой причине ему некогда было по заграницам ума-разума набираться. Руководителя утвердили. Чтобы никто не дергался, с 21 февраля 1918 года в стране восстановили смертную казнь. 16 июля 1918 года убили царскую семью, с 5 сентября 1918 года ввели концлагеря, а с декабря 1918 года ЧК получила статус полной самостоятельности. 8 апреля 1935 года смертную казнь распространили на детей с 12 лет, а послевоенному пэтэушнику за побег из училища полагалось полтора года тюрьмы. Какая элита? При чем тут рабоче-крестьянская власть и народ? Один из творцов Октября и создатель советских концлагерей Лев Троцкий напишет, оценивая действия власть имущих, которых он знал, как никто: «Политика Сталина отражает страх касты привилегированных выскочек за свой завтрашний день». В нескольких религиях, в том числе древнем христианстве, самой страшной карой считался хаос, когда критерии добра и зла утрачены. В добольшевистском прошлом было справедливо далеко не всё, но существовало общество с четкими законами, с пониманием того, кто есть кто. Отечественные элиты были тесно связаны, даже породнены с европейскими и мировыми, понятны для них, никогда не стремились существовать обособленно. Политики, промышленники, купцы, писатели и художники бывали своими в Берлине и Париже, в Каннах и Баден-Бадене. Люди не соединялись поверх кордонов, как призвал безнациональных пролетариев Карл Маркс, а достойно входили в состав мировых элит, гордясь своей страной и своим происхождением. После Октября первые формулы новой элиты, как положено, предложил Ленин, изрекший, что у нас, конечно, всем владеют рабочие и крестьяне, но они еще не готовы к управлению государством, поэтому надо создать элитную группу революционеров-партийцев («Дюжину талантливых лидеров», — как он сказал), и пусть эта группа займется делом. Позже, 5 марта 1937 года, покончив с дворянством, старой интеллигенцией, зажиточными крестьянами и прочими отрыжками прошлого, Сталин, уже объявленный «Лениным сегодня», уточнил, что новую элиту составят 3-4 тысячи лучших коммунистов — это «высший командный состав», 30-40 тысяч — «офицерский состав», 100-150 тысяч — «унтер-офицерский состав».
Сортировка, таким образом, упорядочивалась, классовый и полицейский принципы в отборе вновь создаваемых самозваных элит соблюдались строжайше. Шаг за шагом формировалось то, что станет номенклатурой, хищной правящей группой, не имеющей ничего общего ни с народом, ни с народным признанием. В те годы родилась шутка, что если бы на пост директора советского института физики претендовали буржуазный беспартийный специалист Альберт Эйнштейн и партиец-братишка с Балтфлота Ваня Хрюшкин, предпочтение бы отдали Ване… Элиту вытаптывали остервенело — живую и мертвую. Дабы упорядочить мысли граждан и пресечь вредное умствование, супруга вождя Надежда Крупская категорически предписала всем политпросветам изъять из библиотек и впредь запретить произведения десятков философов, среди них Платона, Декарта, Канта, Спенсера, Шопенгауэра, которые про большевиков знать не знали, но, по мнению Надежды Константиновны, могли навредить им. Даже философские сочинения Льва Толстого подлежали изъятию. Осенью 1922 года из страны без всяких судов и следствий был выслан на пароходе 161 человек, элита тогдашней интеллигенции. С каждого брали подписку, что он никогда не вернется, — при возвращении смельчакам грозил расстрел на месте. Народ рубили под корень. Миллионы людей были убиты, миллионы изгнаны из страны: вся структура общества изменилась неузнаваемо. Большевики разогнали парламент и сразу же заявили, что никакой демократической борьбы за власть впредь не потерпят. Ленин указывал: «Порядочно все, что совершается в интересах пролетарского дела». Разгром элит, не умевших жить по новым правилам, был безжалостен. На смену прежним элитам шли новые хозяева жизни. Немецкий генерал Гофман вспоминал о подробностях первой после Октября встречи перед переговорами советской и германской делегаций самого высокого уровня о перемирии: «Против меня сидел рабочий, которого явно смущало большое количество столового серебра. Он пробовал то одну, то другую столовую принадлежность, но вилкой пользовался исключительно для чистки зубов». Кто был ничем, становился всем, добывая будущее право для советского лидера постучать туфлей по трибуне ООН, а для первого российского президента — спьяну подирижировать оркестром в Берлине. В самом конце ХХ века английский писатель Дэвид Корнуэлл, который издал немало популярных романов, в том числе у нас, под псевдонимом Ле Карре, спросил у меня: «Почему ваши люди так неулыбчивы, иногда грубят без причины, бывают бесцеремонны?». В вопросе не было никакой предвзятости — Дэвид любит нашу страну, много писал о ней, пытается во всем разобраться. «Представь себе, — начал я, — что у вас выслали бы всех либеральных философов, уехали бы многие ученые, литераторы и музыканты, все имения и банки были бы ограблены, кроме того, расстреляли бы всю палату лордов, всех землевладельцев и вообще всех титулованных британцев, всех обитателей Букингемского дворца, начиная с королевской семьи…» «Не надо, — перебил меня побледневший писатель, — я понимаю…» Три с половиной века назад на Британских островах Кромвель пролил королевскую кровь, но это случилось после судебного разбирательства и не влекло за собой разрушения всей структуры общества. Рубка голов во время Французской революции тоже несравнима по масштабам с происходившим в нашей стране. Тоталитарные режимы, захватывавшие власть в европейских странах, все-таки пытались прибрать к рукам и использовать уже сложившееся общество с его механизмами. На полное разрушение окружающего мира решились только большевики. Бунин в первые послеоктябрьские годы едет на извозчике, наблюдая, как город «затоплен серой толпой, солдатней в шинелях навскидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и всем, всем, всем. А на тротуарах — сор, шелуха подсолнухов, а на мостовой — навозный лед, горы и ухабы. На полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили многие мужики с бородами: «Теперь народ, как скотина без пастуха, всё перегадит и самого себя погубит». Я спросил: «Так что же делать?». «Делать? — сказал он. — Делать теперь нечего. Теперь шабаш». Жизнь сломалась на удивление быстро и сразу во многих местах. Листаю книгу о правилах поведения в обществе, изданную больше ста лет назад, и в первой главе утыкаюсь во фразу: «У приличного общества есть своя грамматика, свой язык, свой кодекс…» Странно выглядевшая в советских условиях книга сообщает, как правильно общаться с застольными соседями слева и справа, напоминает, из каких рюмок и бокалов следует пить при перемене вин. Авторы книги и вообразить не могли, что скоро будут у нас руководители государства, хлещущие водку из стаканов, смеха ради (гы-гы!) подкладывающие торты на стулья (посетители обедов у Сталина вспоминают, что торты очень любили подкладывать Анастасу Микояну, а он смеялся вместе со всеми, счищая крем с брюк) и проводящие правительственные балы под гармошку (на кремлевском приеме для лучших женщин страны в 1935 году на гармошке играл маршал Буденный, пели частушки). Не стану пересказывать воспоминания, согласно которым во время обеда у того же Иосифа Сталина перемены блюд осуществлялись таким образом: обслуга брала за углы скатерть со всеми тарелками, вилками-ложками, а также недопитым и недоеденным и уносила ее. Затем стелилась новая скатерть, расставлялась новая посуда и пир продолжался. Новая элита торопилась добить прежнюю жизнь, топчась по старым правилам с ритуалами, сметала с пути «наследие проклятого прошлого», заодно круша все возможные убежища, где человек мог бы спрятаться от Системы: отдельную квартиру, семейный круг, устоявшуюся мораль. Все настойчивее от людей требовали публичных признаний в лояльности ко всей этой вакханалии, выводя толпу на парады и митинги. Корней Чуковский, пытаясь понять происходящее, листает классиков: «Читая «Анну Каренину», я вдруг почувствовал, что это — старинный роман. Когда я читал его прежде, это был современный роман, а теперь это произведение древней культуры… Теперь, в эпоху советских девиц, Балтфлота, комиссарш, милиционерш, кондукторш — те формы любви, ревности, измены, брака, которые изображаются Толстым, кажутся допотопными». А чаво мудрить? В сентябре 1918 года развод был упрощен, церковные браки запрещены, Александра Коллонтай, заправлявшая у большевиков в этой сфере, указывала: «Семья перестала быть необходимой. Она не нужна государству, ибо отвлекает женщин от полезного обществу труда, не нужна членам семьи, ибо воспитание детей берет на себя государство». Новая элита резала по живому, не жалея ни себя, ни людей. Приживались новые термины: «человеческий материал», «трудовая повинность», «рабсила». Новая элита указывала человеку из народа место, где он, как бы еще человек, воспринимался как воспроизводимое природное сырье вроде леса (во время войны отношение это продолжилось — известен ужаснувший генерала Эйзенхауэра ответ советского маршала, у которого американец спросил о неоправданных боевых потерях Красной Армии: «Наши бабы еще нарожают»). Жлобократия стала номенклатурой, элитой, новым «панством», с первых дней своей власти подгребая к себе куски пожирнее. Забавно рассуждает об этом, оглядываясь во времени, один из самых известных российских монархистов Василий Шульгин, принимавший в свое время отречение от престола последнего российского императора: «Без панов жить нельзя. Что такое «паны»? «Паны» это класс, который ведет страну. Во все времена и во всех человеческих обществах так было, есть и будет. Его называли высшими кастами, аристократией, дворянством, интеллигенцией, буржуазией, элитой, политиканами, революционной демократией и, наконец, на наших глазах, называют «коммунистами» и «фашистами». При всей разности у этой формации людей есть нечто общее…». В начале у нового «панства» со старым общими оказались дворцы, винные погреба, меховые пальто и бриллианты — новые хозяева жизни присвоили собственность прежних элит. А дальше? Кто будет править ограбленной и запуганной страной? В «Апрельских тезисах», сочиненных в революционном 1917-м, Ленин пообещал, что после захвата власти его сторонниками возникнет совершенно новый аппарат власти, где «плата всем чиновникам при выборности и сменяемости всех их в любое время не выше средней платы хорошего рабочего», и вообще Страна Советов будет «новым типом государства без полиции, без постоянной армии, без привилегированного чиновничества». Нарушение этих обещаний и легло в основы придуманного Ильичом общества. Вскоре после прихода к власти Ленина осенила еще одна гениальная идея о принципах организации элиты. В разрушенной «до основанья» и начавшей голодать стране он велел поставить под контроль все запасы еды: «Ни один пуд хлеба не должен оставаться в руках держателей. Объявить всех, имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты, врагами народа, предавать их революционному суду». При этом, ясное дело, определять, что такое «излишек хлеба», имела право исключительно новая власть. «Распределяя его, — учил Ильич, — мы будем господствовать над всеми областями труда». Безжалостная к собственному народу, большевистская власть назначала свою элиту на должности, которые в тюрьме зовут хлеборезными, приставляя к распределению харчей. Новая элита формировалась с самого начала не вокруг принципов, а вокруг кормушек. Хватательный рефлекс у касты хлеборезов развился и закрепился быстро. Уже в 1918 году была организована столовая для «народных комиссаров», где подавали еду на награбленном севрском фарфоре. Оглядев меню, Владимир Ильич посетовал, что «грузины без вина никак не могут», и для Сталина нашлись коллекционные вина. Ленин лично контролировал доставку продуктов в кремлевские столовые. В рационе должно было числиться по нескольку сортов икры, рыбные деликатесы, сыры, а также грибочки с огурчиками, к которым вождь пристрастился во время ссыльного семейного бытия в Шушенском. Сохранилось меню обедов Дзержинского за 1920 год, тот самый, когда в стране царил голод, а в Поволжье фиксировались случаи людоедства: «Понедельник: консоме из дичи, лососина свежая, цветная капуста по-польски. Вторник: солянка грибная, котлеты телячьи, шпинат с яйцами. Среда: суп-пюре из спаржи, говядина-булли, брюссельская капуста…» И так далее. Тем временем в официальной прессе публиковали байки о голодных обмороках вождей. Знай народ правду, он из кое-кого сделал бы «шпинат с яйцами». В «Дневниках» Корнея Чуковского есть запись о том, как завистливо гневался Максим Горький, до которого доходили слухи о начальственных рационах: «Нужно, черт возьми, чтобы они или кормили, либо — пускай отпустят за границу, раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах. А провизия есть… в Смольном куча икры — целые бочки… Вчера у меня одна баба из Смольного была, так они всё это жрут». Дорвавшись до власти, новая элита узаконивала свои льготы, не стесняясь; в одном из самых голодных для народа 1922 году руководством страны было выделено 200 тысяч золотых рублей на закупку за рубежом отборных продуктов питания для руководства страны. Для прочих граждан свободной России еще в 1918 году было выпущено первое советское кулинарное пособие какой-то К. Дедриной «Как готовить на плите и примусе. Настольная поваренная книга для быстрого приготовления простых и дешевых обедов»... Страшно, когда нормальная еда становится привилегией. Хочу напомнить, что в бывшей стране еда не была в числе эксклюзивов, сберегаемых для элиты. Один из самых популярных дореволюционных писателей Аркадий Аверченко уже в эмиграции тоскливо поминал: «Иди в «Вену» или в «Малый Ярославец»: обед из пяти блюд с цыпленком в меню — целковый…». В книге историка отечественных застолий профессора П. Романова я наткнулся на меню комплексного обеда в петербургском ресторане «Тулон» (подобные рестораны были рассеяны по стране, а в удалении от столиц в них бывало и подешевле). Итак, заурядное меню от 15 января 1897 года: 1. Суп марилуиз. Консоме легюм. Пирожки разные. 2. Стерлядь по-русски. 3. Седло дикой козы с крокетами. Соус поврат. 4. Жаркое из куропатки. Салат. 5. Сыр баварский. Стоимость обеда — 1 (один) рубль. Чиновник невысокого ранга получал около ста рублей в месяц, рабочий — около двадцати пяти, так что подобные расходы не выглядели астрономическими, даже если дополнительно к стандартному меню заказать бокал вина или рюмку водки. Кстати, о водке. Сухой закон, установленный царским правительством с началом мировой войны, после октябрьского переворота продержался недолго. Вначале революцию одобрили самогонщики, верные друзья жаждущего народа. Никакие законы не действовали в развороченной стране, и с 1 января 1924 года производство алкоголя окончательно стало легальным. Сталин формулировал: «Мы остановились на водке, ибо считали и продолжаем считать, что если ради победы пролетариата и крестьянства нам предстоит чуточку выпачкаться в грязи, мы пойдем на это». Выпачкались. К 1936 году производство спирта по сравнению с 1919 годом увеличилось в 250 раз. Водка перестала быть просто алкогольным напитком и стала одной из важнейших составляющих советской жизни. Фраза «Без поллитры не разберешься» полноценно вошла в деловодство. Анастас Микоян, один из самых удалых демагогов и живучих чиновников, докладывал с высокой трибуны: «Некоторые думают и говорят о том, что у нас, мол, много водки пьют, а за границей, мол, мало пьют. Это в корне неверное представление. При царе народ нищенствовал, и тогда пили не от веселья, а от горя, от нищеты. Пили, именно чтобы напиться и забыть про свою проклятую жизнь. Достанет иногда человек денег на бутылку водки и пьет, денег при этом на еду не хватало, кушать было нечего, и человек напивался пьяным. Теперь веселее стало жить…». Байки о том, что вся досоветская жизнь была сплошной нищетой и голодом, всаживалась в доверчивые мозги масс капитально. Именно поэтому я стараюсь напомнить, что все не так просто и у наших предков когда-то бывала другая жизнь, не с бутербродами на газетке и не с шашлыком или кашей у костра, как вершинными формами застолья. Как-то я наткнулся на дневниковую запись Петра Вяземского о том, что давным-давно его друг Александр Пушкин «съел почти одним духом двадцать персиков, купленных в Торжке». Через сто лет после этого случился октябрьский переворот, и я пробовал подсчитать, сколько лет и сколько властей должны были смениться, чтобы в Торжке в свободной продаже снова появились персики. Советская элита жила в собственном законе — скрытно и стыдно. В ней крепло, как сформулировал недавно в статье «Особый путь России — исторический бег на месте» профессор Ю. Афанасьев, «отношение к населению собственной страны как к чужому, оккупированному». Так что и общегосударственный бюджет они расходовали, как было удобно им, хозяевам жизни, продолжая, по сути, революционный грабеж. При этом цензура следила, чтобы ни строки о том, как номенклатурщики создали отделившийся от остального народа мир, с отдельной системой здравоохранения, жилищного и дачного устройств, системой собственной безопасности, основанной на неподчинении законам, обязательным для всех прочих, с правил дорожного движения начиная, не попадало в средства массовой информации. При этом созданная жлобократами Система никому не верила и на всякий случай всех «держала за морды». Самозваная элита советского мира не была уверена ни в чем, помня, скольких затоптали сапогами в пыточных камерах. Даже потом, когда редко топтали до смерти, у них сохранялось опасливое, вросшее в гены, понимание начальственных беззаконных возможностей. Так они и живут. До сих пор. Тем более, полагаю, будущим исследователям интересно проследить героические судьбы людей, отстаивавших свою независимость перед лицом Системы. Талантливейший, неистребимый народ вопреки всему рождал гениальных Туполевых, Королевых и Сахаровых, по чьим судьбам тоже безнаказанно ездил взад-вперед жлобский паровой каток. Власти хотели, чтобы подвластное им население сбилось в послушные стаи, ходило строем на двух-трех поголовных ежегодных парадах с лозунгами и хоровым пением. Тех, кто настаивал на личном праве петь, рисовать или писать, одомашнивали, как парнокопытных. Для них организовали творческие союзы, взявшие сочинительскую продукцию под контроль. Власть, по наблюдению эстонской писательницы Лилли Промет, рассуждала об интеллигентах небрежно, как свинья справляет малую нужду — на ходу, даже не приостанавливаясь для такой безделицы. Покрикивая на интеллигенцию, хозяева жизни создали безопасный для себя подручный вариант кино, радио, печати, телевидения (позже), которые разносили по умам всё, что им велели. Владимир Набоков разводил руками, пытаясь уразуметь происходящее: «Россия в XIX веке была, как ни странно, относительно свободной страной, хотя книги могли запретить, писателей отправить в ссылку, а в цензоры шли негодяи и недоумки. Его Величество в бакенбардах мог сам сделаться цензором и запретителем, но всё же этого удивительного изобретения советского времени — метода принуждения целого литературного объединения писать под диктовку государства — не было в старой России». Советская власть заканчивалась по формуле нобелевского лауреата, поэта Т.С. Элиота: «Не взрывом, а взвизгом», падала в послесоветскую жизнь без грохота, как подгнившее дерево, — иначе быть не могло. Почти сто лет назад большевики породили свою элиту, правящий класс, этот класс устраивал собственную жизнь и заодно сортировал общество, изменяя соотношения в нем. После чего он обвалился, как упомянутое гнилое дерево или стена без фундамента. Только пыль столбом. И все же, несмотря на то, что сегодня власть в стране вроде бы сменилась, я часто вспоминаю афоризм мудрого Станислава Ежи Леца: «Мышь мечтала о крыльях. Ну и что, госпожа летучая мышь?» Это про нас… Пока что известны три способа смены правящих элит. Первый мы уже проходили — это большевистская ломка с беспредельным насилием. Другим, почти реформистским методом пользовался Петр I, установив свою Табель о рангах. Можно еще покупать лояльность чиновников деньгами и льготами, как делают во многих странах Азии и Африки. Размышляя о выходе для нас, вспоминаю знаменитый фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние» со словами о необходимости искать путь к храму. Но помню и то, как в начале фильма чередуются сцены многократного выкапывания и погребения одного и того же трупа: метафора неумения или нежелания уйти от прошлого, извлечь из него уроки. Многие у нас привычно побаиваются власти, не уважая ее, поскольку эта власть неведомо откуда берется. Интеллигенция выглядит при этом своеобразно, входя в ту половину общества, которая втиснута между 10 процентами богатых и 40 — бедных, одновременно поучая тех и других. Элиты формируются медленно, умирая вместе с обществом, в котором созрели (если это общество вправду гибнет). Часть элиты бывшей империи делала попытки приспособиться к советской жизни, но была вышвырнута из нее. Тем, кто рулит в нашем обществе сегодня, повезло больше. Многие из них сформированы в прежних властных структурах, работали в них, вползали в ряды тогдашней элиты, а сегодня стараются застолбить местечки в новой. Старая номенклатура частично вымирает, а частью пытается снова хозяйничать в нынешней полусоветской жизни. Они уже добились, что губернаторов и депутатов назначают, а чиновничьи привилегии снова зашкаливают. Номенклатуры, по-ученому говоря, конвергируют, советская знать врастает в нынешнюю, обменивается с ней опытом, ретуширует погромные большевистские имиджи, прекращает сморкаться в скатерть и есть яичницу руками. Державный орел задумчиво глядит сразу во все стороны. На мелодию советского гимна одним и тем же автором сочинены три взаимоисключающих текста — на любой вкус. Мы отучились находить логику в том, кто стал главнее кого, тем более что такие размышления ни на что не влияют. Усталые люди похожи на разлетевшиеся атомы расщепленной молекулы. Социологи зовут это состояние «атомизацией среды». Среда, четверг, пятница… До Воскресения далеко. Сам не знаю, что будет дальше. Понятно одно: обществу, чтобы выжить, нужна легитимная элита. Один известный зарубежный журналист на вопрос о том, как ему видится процесс возвращения нашего общества к более или менее понятным критериям внутреннего устройства, ответил мне вопросом: «Насколько я понимаю, вы желаете знать, за какое время уха может превратиться в аквариум?». А все-таки? Виталий Коротич