Пройти между пошлостью и занудством

Светлое, доброе, подзастывшее

Один популярный и уже немолодой журналист обложил в статье благим матом спектакль Богомолова «Князь» в Ленкоме. 

Писал не буквально матом, но так: грязь, мерзость, похабщина, нестерпимо. Обвинил режиссера во всех жутких извращениях. Актрису назвал сукой. Для убедительности тонко намекнул, что ему знакомо творчество Томаса Манна. Вспомнил, что Толстой в книжках не ругался матом, а эти. 

Убоялся за будущее Гамлета и Дон Кихота.

Что еще? А вот.

Пьяная матросня актеров «Ленкома» засрала китайские вазы его души. Кретин режиссер насрал в атман его лифта. На сцене педофил на педофиле педофилом же…

В конце статьи ожидаемо выглянула из влагалища холодная курица.

Я не любитель театра и не смотрел пьесу Богомолова. Может, спектакль и правда плохой.

Но, поскольку меня интересуют тексты, меня заинтересовала статья: мне показалось, что по содержанию и тону она собственно к пьесе не имела отношения. 

Тон статьи, хочу сказать, настолько хамский, и написана она таким ужасающим каркающим языком, что за автора делается стыдно: как-то уж слишком ясно, что он борется с кем-то или чем-то внутри себя (катарсис, кстати, по учению Аристотеля, и есть одна из целей театра).

В противном случае объяснение может быть только одно: над автором во время спектакля кто-то и впрямь тихонько надругался, но он заметил это слишком поздно, и вот ему теперь очень неловко, что его так провели.

Если серьезно, то хотел написать об этой душно отдающей щами, добросовестной и честной безграмотности наших интеллигентов. По аналогии с «добросовестным покупателем», который покупает ворованный автомобиль, эти покупают (у своей безграмотности) подержанные (очень подержанные) представления об искусстве.

Я отдаю должное стране, которая последние сто лет занималась более важными вещами, чем развитие философии, социологии, изучение теории искусства и теории литературной критики, но, увы, мир за эти сто лет ушел очень далеко. 

Изнасилованный пьесой автор, вероятно, никогда не слышал о формализме, структурализме, постструктурализме, теории рецепции, феноменологии, деструктивизме, политической теории критики, феминистической теории критики, психоаналитической теории искусства и многих других, уже тоже не вполне свежих на сегодняшний день, концепциях.

Завывать о том, что Толстой не ругался матом в книгах, и на этом основании требовать прекратить ругаться на современной сцене (едва в титрах появляется имя классика), так же пошло, как перечислять вслед за старушкой в очереди один за другим все грехи «Пусси райот». 

— Но почему я должен это слышать и видеть?! — возмущается автор статьи. — Почему моя девушка должна присутствовать при публичном оскорблении хорошего вкуса?

К сведению автора, когда театр родился в современном виде (во времена Шекспира в елизаветинской Англии), это была вообще довольно развратная история.

Шутки в театре были пограничны как в политическом, так и в нравственном плане (за них попадали в тюрьму), в пьесах постоянно фигурировали (и вовсе не всегда осуждались) проститутки, ведьмы и злодеи; женщин играли мужчины; периодически на сцене случайно убивали и впрямь, переборщив; а через день между «Доктором Фаустусом» Марлоу и «Макбет» Шекспира в театре травили на сцене собаками, например, лошадь с сидящей на ней шимпанзе — все на радость той же просвещенной публики.

Это была подлинная культурная революция по сравнению с чинным стоянием в церкви в виде воскресного развлечения.

Пуритане бились головой о стену, но, по счастью, смогли запретить театр только в 40-х годах XVII века, когда уже все пьесы Шекспира были написаны.

Пусть автор почитает молодого Пушкина, как он в «Евгении Онегине» описывает театр — это была политическая фронда и остров освобождения отношений мужчины и женщины.

Разврат? Возможно.

Но авторитарная власть вовсе не всегда безосновательно видит связь такой свободы с ростками вольнодумия.

Увы, хорошее часто коренится в дурном, и наоборот. «Лолиту» Набокова, например, многие осуждают, и я тоже считаю, что книга эта погранична. Помимо эксперимента (свести самую изысканную форму с самым гадким содержанием) Набоков со страшной силой стебался в «Лолите» над читателем и его тихим ханжеским омутом, но в книге есть что-то от «Гаврилиады», какой-то бесовский юмор. 

Впрочем, именно этот юмор помог ему пройти между Сциллой и Харибдой — между пошлостью и занудством. (И все же, замечу в скобках, язык не выполнил задачи, не преобразил даже в художественном пространстве само явление и отношение к нему людей — произведение осталось холодной игрой ума.)  

Чем далее мы уходим в дебри психоанализа, тем более неприличным может показаться исток нашей культуры, и тем менее мы хотим об этом знать, и тем сложнее это художественно выразить. Начинаются вопли про искусство как похабщину — со стороны наименее образованных зрителей; и про похабщину как искусство — со стороны наименее талантливых художников.

(Но в данном случае автор очевиден как необразованный зритель, потому что статья ничего общего с рецензией на произведение не имеет в принципе.)

И под конец — о неприкосновенности классики. Каноническое прочтение, например, реализма, то есть наполнение произведений авторов, например, XIX века высшими и абсолютными моральными смыслами, оценка отражения ими реальности как незамутненного «зеркального» её образа, а стиля их письма как единственно высокого и «литературного», есть абсолютное мещанство и старческое бессилие, сродни заученному маршруту до туалета.

И это вовсе не потому, что произведения классиков не хороши, но потому что они отжили свое в смысле вклада, который внесли в движение культуры. Сегодня это собственность идеологий и затвердевшей очередной новой (уже для нас старой) реальности.   

Выковыривать без конца каноническое светлое, вечное, доброе из классики — из могучей, но слегка подзастывшей кучи, — конечно, можно, но это минимально затратный духовный труд для творца (в том числе для творца, строящего себя), на грани бесталанного конформизма.

Алексей Смирнов