А.И. Пантелеев МАРИНКА.
С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице. Я открывал французским ключом дверь, а она в это время, возвращаясь с прогулки, проходила мимо, вся раскрасневшаяся, утомленная и разгоряченная игрой. Куклу свою она тащила за руку, и кукла ее, безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.
Я поклонился и сказал:
- Здравствуйте, красавица.
Девочка посмотрела на меня, ничего не ответила, засопела и стала медленно и неуклюже пятиться по лестнице наверх, одной рукой придерживаясь за перила, а другой волоча за собой несчастную куклу. На площадке она сделала передышку, еще раз испуганно посмотрела на меня сверху вниз, облегченно вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.
После этого я много раз видел ее из окна во дворе или на улице среди других детей. То тут, то там мелькал ее красный сарафанчик и звенел тонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.
Она была и в самом деле очень красива: черноволосая, курчавая, большеглазая, - еще немножко, и можно было бы сказать про нее: вылитая кукла. Но от полного сходства с фарфоровой куклой ее спасали живые глаза и живой, неподдельный, играющий на щеках румянец: такой румянец не наведешь никакой краской, про такие лица обычно говорят: "кровь с молоком".
Война помогла нам познакомиться ближе. Осенью, когда начались бомбежки, в моей квартире открылось что-то вроде филиала бомбоубежища. В настоящем убежище было недостаточно удобно и просторно, а я жил в первом этаже, и, хотя гарантировать своим гостям полную безопасность я, конечно, не мог, площади у меня было достаточно, и вот по вечерам у меня стало собираться обширное общество - главным образом дети с мамами, бабушками и дедушками.
Тут мы и закрепили наше знакомство с Маринкой. Я узнал, что ей шесть лет, что живет она с мамой и с бабушкой, что папа ее на войне, что читать она не умеет, но зато знает наизусть много стихов, что у нее шесть кукол и один мишка, что шоколад она предпочитает другим лакомствам, а "булочки за сорок" (то есть сорокакопеечные венские булки) простой французской...
Правда, все это я узнал не сразу и не все от самой Маринки, а больше от ее бабушки, которая, как и все бабушки на свете, души не чаяла в единственной внучке и делала все, чтобы избаловать ее и испортить. Однако девочка была сделана из крепкого материала и порче не поддавалась, хотя в характере ее уже сказывалось и то, что она "единственная", и то, что она проводит очень много времени со взрослыми. Застенчивость и развязность, ребенок и резонер - сочетались в ней очень сложно, а иногда и комично. То она молчит, дичится, жмется к бабушке, а то вдруг наберется храбрости и затараторит так, что не остановишь. При этом даже в тех случаях, когда она обращалась ко мне, она смотрела на бабушку, как бы ища у нее защиты, помощи и одобрения.
Между прочим, от бабушки я узнал, что Маринка ко всему прочему еще и артистка - поет и танцует.
Я попросил ее спеть. Он отвернулась и замотала головой.
- Ну, если не хочешь петь, может быть, спляшешь?
Нет, и плясать не хочет.
- Ну, пожалуйста, - сказал я. - Ну, чего ты боишься?
- Я не боюсь, я стесняюсь, - сказала она, посмотрев на бабушку, и, так же не глядя на меня, храбро добавила:
- Я ничего не боюсь. Я только немцев боюсь.
Я стал выяснять, с чего же это она вдруг боится немцев. Оказалось, что о немцах она имеет очень смутное представление. Немцы для нее в то время были еще чем-то вроде трубочистов или волков, которые рыщут в лесу и обижают маленьких и наивных красных шапочек. То, что происходит вокруг - грохот канонады за стеной, внезапный отъезд отца, исчезновение шоколада и "булочек за сорок", даже самое пребывание ночью в чужой квартире - все это в то время еще очень плохо связывалось в ее сознании с понятием "немец".
И страх был не настоящий, а тот, знакомый каждому из нас, детский страх, который вызывают в ребенке сказочные чудовища - всякие бабы-яги, вурдалаки и бармалеи...
Я, помню, спросил у Маринки, что бы она стала делать, если бы в комнату вдруг вошел немец.
- Я бы его стулом, - сказала она.
- А если стул сломается?
- Тогда я его зонтиком. А если зонтик сломается - я его лампой. А если лампа разобьется - я его галошей...
Она перечислила, кажется, все вещи, какие попались ей на глаза. Это была увлекательная словесная игра, в которой немцу уделялась очень скромная и пассивная роль - мишени.
Было это в августе или в сентябре 1941 года.
Потом обстоятельства нас разлучили, и следующая наша встреча с Маринкой произошла уже в январе нового, 1942 года.
Много перемен произошло за это время. Давно уже перестали собираться в моей квартире ночные гости. Да и казенные, общественные убежища тоже к этому времени опустели. Город уже давно превратился в передовую линию фронта, смерть стала здесь явлением обычным и привычным, и все меньше находилось охотников прятаться от нее под сводами кочегарок и подвалов.
Полярная ночь и полярная стужа стояли в ленинградских квартирах. Сквозь заколоченные фанерой окна не проникал дневной свет, но ветер и мороз оказались ловчее, они всегда находили для себя лазейки.
На подоконниках лежал снег, он не таял даже в те часы, когда в комнате удавалось затопить "буржуйку".
Маринка уже два месяца лежала в постели.
Убогая фитюлька нещадно коптила, я не сразу разглядел, где что. Сгорбленная старушка, в которой я с трудом узнал Маринкину бабушку, трясущимися руками схватила меня за руку, заплакала, потащила в угол, где на огромной кровати, под грудой одеял и одежды теплилась маленькая Маринкина жизнь.
- Мариночка, ты посмотри, кто пришел к нам. Деточка, ты открой глазки, посмотри...
Маринка открыла глаза, узнала меня, хотела улыбнуться, но не вышло: не хватило силенок.
- Дядя... - сказала она.
Я сел у ее изголовья. Говорить я не мог. Я смотрел на ее смертельно бледное личико, на тоненькие, как ветки, ручки, лежавшие поверх одеяла, на заострившийся носик, на огромные ввалившиеся глаза - и не мог поверить, что это все, что осталось от Маринки, от девочки, про которую говорили: "кровь с молоком", от этой жизнерадостной, пышущей здоровьем резвушки.
Казалось, ничего детского не осталось в чертах ее лица.
Угрюмо смотрела она куда-то в сторону - туда, где на закоптелых, некогда голубых обоях колыхалась витиеватая тень от дымящей коптилки.
Я принес ей подарок - жалкий и убогий гостинец: кусок конопляной дуранды, завернутый, красоты ради, в тонкую папиросную бумагу. Больно было смотреть, как просияла она, с каким жадным хрустом впились ее мышиные зубки в каменную твердь этого лошадиного лакомства.
Воспитанная по всем правилам девочка, она даже забыла сказать мне "спасибо"; только расправившись наполовину с дурандой, она вспомнила о бабушке, предложила и ей кусочек. А подобрав последние крошки и облизав бумагу, она вспомнила и обо мне - молча посмотрела на меня и холодной ручкой дотронулась до моей руки.
- Бабушка, - сказала она. Голос у нее был хриплый, простуженный. - Бабушка, правда, как жалко, что когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде?
Бабушка не ответила.
- А теперь что, не можешь? - спросил я.
Она покачала головой:
- Нет.
Бабушка опустилась на стул, заплакала.
- Боже мой, - сказала она. - Когда это все кончится только?!
Тут произошло нечто неожиданное. Маринка резко повернулась, подняла голову над подушкой и со слезами в голосе закричала:
- Ах, бабушка, замолчи, ты мне надоела! "Когда это кончится?!" Вот всех немцев перебьют, тогда и кончится...
Силенки изменили ей. Она снова упала на подушку.
Бабушка продолжала плакать. Я помолчал и спросил:
- А ты немцев все еще боишься, Маринка?
- Нет, не боюсь, - сказала она.
Пытаясь возобновить наш старый шуточный разговор, я сказал ей:
- А что ты станешь делать, если, скажем, немец вдруг войдет в твою комнату?
Она задумалась. Глубокие, недетские морщинки сбежались к ее переносице. Казалось, она трезво рассчитывает свои силы, стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.
Наконец она ответила мне. Я не расслышал. Я только видел, как блеснули при этом ее маленькие крепкие зубки.
- Что? - переспросил я.
- Я его укушу, - сказала Маринка. И зубы ее еще раз блеснули, и сказано это было так, что, честное слово, я не позавидовал бы тому немцу, который отважился бы войти в эту холодную и закоптевшую, как вигвам, комнату.
Я погладил Маринкину руку и сказал:
- Он не придет, Маринка...
Много могил мы вырубили за эту зиму в промерзшей ленинградской земле. Многих и многих недосчитались мы по весне.
А Маринка выжила.
Я видел ее весной сорок второго года. Во дворе на солнышке играла она с подругами... Это была очень скромная, тихая и благопристойная игра. И это были еще не дети, а детские тени. Но уже чуть-чуть румянились их бледные личики, и некоторые из них уже прыгали на одной ножке, а это очень трудно - держаться на одной ноге: тот, кто пережил ленинградскую зиму, поймет и оценит это.
Увидев меня, Маринка бросилась мне навстречу.
- Дядя, - сказала она, обнимая меня, - какой вы седой, какой вы старый...
Мы поговорили с ней, поделились последними новостями. Оба мы по-настоящему радовались, что видим друг друга - какими ни на есть, худыми и бледными, но живыми. Ведь не всякому выпала эта радость.
Когда мы уже простились, Маринка снова окликнула меня.
- Дядя, - сказала она, смущенно улыбаясь, - знаете что, хотите, я вам спляшу?
- Ого! - сказал я. - Ты уже можешь плясать?
- Да! Немножко могу. Но только не здесь. Пойдемте, знаете куда? На задний двор, около помойки...
- Нет, Мариночка, не надо, - сказал я. - Побереги силенки - они тебе еще пригодятся. А спляшешь ты мне знаешь когда? Когда мы доживем до победы, когда разобьем фашистов.
- А это скоро?
Я сказал:
- Да, скоро.
И, сказав это, я почувствовал, что беру на себя очень большое обязательство. Это была уже не игра, это была присяга.
1942
Комментарии
http://maxpark.com/community/3125/content/5178211#discuss
Владимир Крестьянский Внук
Присоединяйтесь!
Союз Рабочих # ответил на комментарий Елена Канунникова 15 апреля 2016, 11:53
"Хочу поднять восстание против диктатора Мороза. Кто со мной?"
ссылка на maxpark.com
Владимир Крестьянский Внук
Присоединяйтесь!
--------------------
и тут же в нижнем комментарии отодвинули меня от себя глупым вопросом о том как мне было в 7 лет ? Чего так в компании "Союз Рабочих" ? скачет настроение ? Поясните ?
Я бегал по двору, играя в войнушку, и для нас не было разницы между немцами и фашистами.
Видимо вы, как Моцарт, в 7 лет сочиняли симфонии и отличали немцев от фашистов.
Но нам, простым советским детям, до вас было очень далеко.
Да - и рассказ совсем не об этом.
Рассказ о том, как война отбирает детство.
Я рад, что я хоть что-то я смог объяснить такой гениальной женщине, как вы.
Вы слышали песню "Священная война"? Вы помните слова: "Пусть ярость благородная вскипает, как волна"?
Так скажите мне, чего вы здесь сидите и кощунствуете, обвиняя детей войны в некой "невоспитанности"? Ведь вы реально нудите тут о некой толерантности и политкорректности.
А я скажу вам, что вас пороть надо за ваше кощунство.
Эренбург И.Г.
"Убей!"
....Мы знаем все. Мы помним все. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово "немец" для нас самое страшное проклятье. Отныне слово "немец" разряжает ружье.
Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца, твой день пропал. Если ты думаешь, что за тебя немца убьет твой сосед, ты не понял угрозы.
Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих близких и будет мучить их в своей окаянной Германии. Если ты не можешь убить немца пулей, убей немца штыком. Если на твоем участке затишье, если ты ждешь боя, убей немца до боя. Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину. Если ты убил одного немца, убей другого - нет для нас ничего веселее немецких трупов.
Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! - это просит старуха мать. Убей немца! - это молит тебя дитя. Убей немца! - это кричит родная земля.
Не промахнись. Не пропусти. Убей!
Эренбург И.Г. Война. 1941-1945. М., 2004. С. 256-257
Это медаль советская "За победу над Германией".
НАД ГЕРМАНИЕЙ! Не "как-то там ваще, чтобы немцев не обидеть", а конкретно - над Германией.
Болванка та, которая через 60 лет пытается подкорректировать историю.
А эта медаль "За победу над Японией".