Валерий Рыженко ... Кому это нужно. Рассказы
На модерации
Отложенный
КРАЙ РОДНОЙ ЗЕМЛИ
Иллюстрация из книги Михаила Колосова Бахмутский шлях
КРАЙ РОДНОЙ ЗЕМЛИ
Загорелось небо.
Хлынула война.
На Бахмутском шляхе
Пыль и пустота.
Махонький посёлок.
Бабы, мужики.
Ребятишки малые.
Край родной земли.
Под буграми хатки
Спалены до тла
Пропитавшись кровью
Стонут тополя.
Ты не провинился.
Ты не бунтовал.
Как рождённый в муках,
В муках умирал.
ПО ТУ СТОРОНУ РАЗУМА.
Мало тебя били? Мало тебя кромсали и рвали? Мало секли? «Уму, разуму» учили. Пытались умертвить тебя и мысли твои истребить, книги твои в пепел превратить и слово о тебе вытравить, и другими словами заселить, память выскоблить и выморить, чтобы только один лист, не писанный остался.
Неведомым чудом ты спаслась. Не мало твоих по тюрьмам и лагерям разнесли. Нет, наверное, страшнее судьбы твоей и нет сильнее стойкости твоей. Неужели доля твоя на земле, где ты прижилась среди любви и веры, укрываться от глаза тёмного. С чужой земли, словно невесту дорогую тебя привезли. Не померкла твоя красота, а ещё больше расцвела, будто та земля чужбиной и силком для тебя была, а новая родной стала, на которой ты ещё краше проросла.
Хвала тому и поклон великий, кто привёз, но ещё больше хвалы и низкого поклона тем, кто не отверг тебя, а принял, как свою. Не сразу прижилась ты и крови немало из-за тебя пролили, но устояла ты и не уронила святости своей и от слова своего не отреклась.
Душа твоя не в золоте твоём, серебре и камнях драгоценных, а в духе щедром, который ты не по мере давала, а кто, сколько мог, столько и брал. Шли к тебе, чтоб слово своё благодарное сказать и от тебя твоё слово неизречённое в душу принять.
Даров ты не требовала и не просила. А что вольно давали, то и брала. А за дар, сердцем отданный, светом и духом наполняла. Уходили от тебя с верой неиссякаемой, душой лёгкой и светлой, и со слезами благодатными.Сколько милости ты внесла. А сейчас смотрю на тебя. Вижу в душе своей красу твою, а глаза туманом застилаются, голова от боли разрывается. Верила ты, что безвозвратно ушло время, из которого изгоняли тебя, а оно вернулось душой замутнённой.
Кто же тебя на камни рассёк, стёр с земли, оставив пустырь один. Знать бы кто. Не убил бы его, а проклял бы, но не словом, высказанным. Имя его на твоих рассечённых камнях написал бы и на то место, где ты стояла, поставил бы их. Чтоб не боль, а совесть по нему прокатилась, чтоб знали все его, на что он руку поднял, на что посягнул.
*** *** *** *** *** ***
Не было церкви в моём посёлке, а потом поставили. По дворам деньги собирали. Не скупилась рука, а последнее отдавала. Да ещё и благодарила, что брали. Иконы, дедовские и прадедовские, в потемневших окладах и с цветами из фольги отдавали. В доме малость оставляли, потому что знали, что дом для хозяйства, а церковь для духа.
Выстроили её мужики посёлковые топорами, пилами, да мастерками в подмоге с бабами и ребятишками на самом высоком месте в парке среди сирени, чтобы видели, что не затоптали веру, а вернулись к ней. Деньги мужики за работу не брали, знали, что возвратиться всё благодатью. Не блистала ни роскошью она, ни позолотой, а была в простоте поселковой.
Не крестом и колоколами позолоченными высматривалась. С белого камня, да с лесного дерева, которое росло на берегу Донцу, сладили её. Никого не выгоняла, всех принимала. На злословие добром отвечала. Опущенные, затемнённые, опустившиеся и отчаявшиеся головы поднимала и на путь разума наставляла.
А зашумела, загудела, вспыхнула и взорвалась Украина. Ударили со шляха и обломали крест, и колокола разнесли, и иконы разметали.
Не то так тяжко, что камни одни остались, а то тяжко, что души ненавистью наполнились....
У РИМА НЕТ ЛЮБВИ, У РИМА ЕСТЬ ИНТЕРЕСЫ.
( Я не категоричен в своих мыслях).
Загустевшее теменью утро. Мутный промозглый и хлюпающий дождь. Затухающее, тусклое солнце. Осевшие, наползающие облака. Порывистый, секущий ветер. Отяжелевший, заплесневелый воздух. Словом, наступающий день, словно склеенный из увесистого, давящего, от которого расползаются мысли и чувства. Когда перестает дождь, налетает ветер: ветви деревьев, сирени перед балконом начинают беситься и закрывают окошки – просветы между деревьями. Ветер утихает, начинается дождь, пропитывая день сыростью. Сменяя друг друга, они лихорадят день. Глухо и муторно в душе, но не, сколько от природы. Другое тяготит. Камни не помнят своё прошлое, а человек помнит. Сознание пробивается сквозь литые дождевые потоки и дотягивается до Бахмутского шляха. На горизонте вспыхивают бледные светлячки. Они разрастаются в размерах. Это гаубичные тяжеловесные острорылые снаряды, которые, набирая силу и разрывая воздух, наползают на посёлок, приютившийся у подножья полынного бугра. Они срезают верхушки тополей, акаций, сирени, снижаются, и… рассекаются голоса на звуки, но и звуки пропадают. Горит степь, а над ней безмятежно пылающее солнце, высеченное в бескрайней синеве, которому нет никакого дела до человеческих разборок.
А там беженцы и среди них дети - беженцы. За спиной война: стреляют, бомбят, сжигают, а впереди неопределённость и мысли: а вернусь ли назад или проживу остаток беженцем? Не разбомблённый дом так душу тянет, его можно отстроить, а то, что многим разбомбили, расстреляли, сожгли душу, наполнили её злобой, ненавистью… Все оттенки души не перечислишь.
С балкона или глядя через птичье, квартирное окошко, или прихлёбывая чай и попивая водочку, или раскинувшись на диване, слушая телевизионные голоса, или лихорадочно читая компьютерные новости, или дискутируя с поучающим видом, или с болью в сердце и ненавистью, злобой рассуждаем мы и пытаемся понять, что же сейчас происходит? Но мы, отделенные от войны, мы за мирными стенами. Для некоторых война всего лишь тема, чтобы порассуждать и высказать накипевшее: справедливое и несправедливое, истинное, ложное, но мы не в гуще автоматных очередей, лязга танков. Мы не на броне, на броне другие чувства, чем чувства у окошка.
На нас не смотрят через секторный прицел, за нами не охотятся снайперы, нас не полоскают вертушки, не засыпают «Градом», не долбают гранатомётами. Мы не на мушке, мы не прячемся в подвалах - мы не в гуще боли, которую не измеришь ни днями, ни годами.
Эти временные измерения не подходят. Измерение одно: будущие поколения. Сейчас нет однозначной, одномерной оценки происходящего. Они диаметрально противоположные, но беда не, сколько в том, что они противоположные, а сколько в том, что от них наши души становятся воинственными и враждующими, и перемолотят они, и измельчат, и разбросают по разные стороны не одно поколение.
БЕЗЗАЩИТНЫЙ.
Вначале сентября осень ещё приветливо балует игривыми, искристыми лучами бабьего лета. Зачаровывает красотой разноцветья, золотистыми красками. Запахом опавших листьев. Пушистыми белыми тучками, похожими на небольшие островки, в ярко лазурном небе. Погода тёплая, но небо частенько застёгивается хмурью и выплёскивает короткие, словно просеянные дожди. На листьях зелень перемешивается с желтизной. Всё чаще и чаще вместо коротких дождей срываются серые продолжительные хлюпающие. Замешивается вязкая грязь. Деревья никнут, обвисая водянистыми ветками, и оголяются. Сыро и холодно. Выпадает первый снег.
Осенние воспоминания. Одни сумрачные, сырые и слякотные, другие пробиваются порой туманной проседью, иной раз светлым, ясным днём с горьковатым дымком костров на огородах, запахом поспевших зарумянившихся яблок, тёмно-синих слив, желтоватых груш с лёгким розоватым отливом на боках... О чём думается? Какие цвета и краски нагоняет осенняя природа? У каждого свои.Одна осень притоптывает и гнёт, другая радует?Но как бы там не было, а пришла осень, надеешься, что, может быть, и протопчешь ещё тропинку к зиме. Протопталась тропинка. Порадовался, Да вот пришло письмо мне с посёлка, где я родился. «Пошта Украины».
За лесами и полями, за буграми и холмами вдали от хором красных в степи с ветром вольным, жил, да был посёлок. С пыльными улочками, да петляющими переулочками и закоулочками. С белоцветными акациями и высокорослыми тополями, с загустевшими сиреневыми палисадниками и раскидистыми садами яблоневыми. С лавочками и скамеечками, с домами из камня белого, с дворами просторными.
Посёлок не то, что большой, но и не крохотный, а махонький. В ладошку вместить можно было, и на ладошке рассмотреть. В сотню, а, может быть, в две сотни мужичков и баб, да ребятишек. В другие руки он не просился, на чужое хозяйство не зарился, к чужому добру не подбирался, своё не отдавал и от родного берега к чужому прибиваться не хотел. Вдоволь всего не было, недоходно жили, но то, что было, всем хватало. Если у кого-то недоставало, то добавляли, кто мог. А кто не мог, словом поддерживал. Если кто сверх имел трудом своим, тому не завидовали, в углах не шептали, взглядом не косили, а подтягивались и наживали. Мало кто о нём знал. Давайте заглянем в него, но прежде, чем заглянуть, расскажу я о прошлом его. О том, что в памяти осталось. А после и до настоявшего доберёмся. А уж как и кому настоящее посёлка глянется от его души зависит.
По утрам летним и весенним, зимним, да осенним будилась тишь звонким говором и хлопотными делами домашними. Хозяин по мастеровому делу чинил, латал, возводил, вспахивал. А хозяйка утруждала себя тем, чтобы по красившей и ярче было. Высаживала весной цветы вокруг дома, охорашивала палисадник, подкрашивала залохматившиеся зимой рамы оконные, мыла стёкла, чтобы светёлка домашняя теплом и солнцем наполнялась, а частенько и в подмогу хозяину шла и ленцу с него стряхивала, когда тот в пустословие, а не в дело забирался. Внутри дома чисто прибирала, стены кирпичной печи подбеливала. Узорчатые занавески простирывала, веником сплетённую за зиму в углах паутину осаживала. Потускневшие цветы из фольги в дедовских и прадедовских иконах на новые меняла и за мальцами крепкий пригляд держала.
И так из года в год обустраивался посёлок. Не так чтобы богато, но и не совсем худо и ладилось складно и живо. Военную пору забывали и надежду на будущее возлагали. А когда солнышко просыпалось и на посёлок свет лучистый и искристый бросало, высыпала ребятня малая и голосистая. Зимой в снежки играла и крепости снежные строила, снеговиков лепила, а деда Мороза с мешком подарков и Снегурочкой как самого дорого гостя встречала.
Весной в гурьбу собиралась и по балкам с подснежниками, да ландышами рассыпалась. А летом на речке, да ставках день деньской забавлялась, осенью мамкам и папкам в садах яблочных и сливовых, медовых, да грушевых помогала. Споро и складно жизнь текла, углы совестью закругляла. Вечерами гармошки, баяны, частушки, да песни лихие. Всё, что в душу за день набиралось, то вечером и выплёскивалось. Мужички не богатырские были, силой не славились, друг перед дружкой не выставлялись, душу и ум не в хвальбе, а в делах держали. Руками ловкие были. Подворье вывести, дом возвести, толоку справить дело лёгкое и быстрое. Собрались. Кто за мастерок, кто за пилу, кто за топор. Заплясала работа. С утра только фундамент был, а к вечеру ветрениц на шиферной крыше зажужжал. Хозяин и хозяйка в пояс кланялись. А уж после рюмки что чечётку, что барыню, что вприсядку, что хлопками дробь рассыпали. Под стать душе. Что привлекало, то и в дело подбиралось. А бабы, как цветы полевые. Шаль разноцветную на плечи и закружат, завьются. По ровной дорожке жизнь шла. Порой и сбивалась, мужичок хмельным побаловался, а баба с бабой межу не поделили да быстро и выпрямлялась. Весельем через край жизнь не переливалась, трудом не умалялась. Не в широких берегах и не в узких, а посерёдке бежала и ни кому не мешала.
И жил, да был бы посёлок и в большую жизнь вышел бы, а пришло недуманное и нежданное. Не с дальних гор накатилось и не с чужих плеч свалилось. Не сказочное, а житейское. Исчезли из посёлка мужички да бабы с ребятишками, словно выветрились, будто кто-то подхватил и унёс. А куда? У кого бы спросить? Спросить есть у кого, не все выветрились, да другими они стали. Неразговорчивые. Слова не вытянешь. Что им не говори и как, ни слова в ответ. Даже здороваться и то перестали. Если бы кручина малая перехватила, то с ней можно было бы справиться, а перехватило то, что ни души, ни слова не имеет, что всё забирает, а обратно ничего не отдаёт. Пройдём вначале по главной улице «Интернациональная», так называли её, пока она не исчезла, а если вернётся, то Бог его знает, как её назовут, а если не вернётся и такое может быть. С главной потом и до закоулочков доберёмся, если не заблудимся.
Поиспортилась главная улица. А была дорога ровная, да гладкая. Даже в асфальт «одели», а сейчас асфальт на куски раздробили и какими-то ямами задолбили. Усеялась воронками, как оспой. Вот и первая находка. Валяется в воронке двухрядная гармошка кременчугская в мехах разорванная, а к белым и чёрным перламутровым кнопкам пальцы прилипли, силятся плясовую сыграть, да подсекли их. Оторвали от хозяина. Вытекла из них жизнь, а место, куда бы снова поселиться, так и не нашла. Может быть, это пальцы Ивана Степановича, который рядом с гармошкой лежит.
Закадычный дружок моего батьки, который любил петь «Эх, Андрюшка, нам ли жить в печали...». Трудно сказать. Ведь он уже не может ни играть, ни петь. Замертвел и лицо отлетело. А ведь на войне даже не царапнуло, чужака гнал до Берлина, а на родной земле свои в земляную постель уложили.
А может быть, это Яков Михайлович, который часто говорил «Отвоевали, побили немчуру, теперь жизнь вольная заладится. Ни одну вражину на свою землю больше не пустим». Так и его голоса не слышно. Затих в земле. Приложился к своему отцу, деду... Встречайте гостя. А встречают там или не встречают, то не знаю. А рядом с ним цветастая шаль, в куски посечённая. Укрылась ею хозяйка, словно спит. Может быть, это соседка наша Анастасия Петровна. Частушки распевала, каблуками выбивала, и голос до окраин посёлка выводила.
Шаль вроде её, а вот лицо какое-то другое. Белое, словно мелом помазали. Не даст голоса, не выведет частушку, скатилась с жизни. Что же Анастасия Петровна жизнь твоя хлопотная завистной кому-то показалась или частушки не понравились, или шаль цветастая приглянулась, что стряхнули тебя, как с деревьев яблочных спелые яблоки стряхивают. А может быть это и не Анастасия Петровна. Разве разберёшь по лицам кто, если лица нет.
А дальше на обочине, кажется, Виталька Захаров – товарищ мой школьный. Балагур посёлковый. Красовался и словом, и делами, а подшибли возле старенькой «Победы», на которой он ездил и металлолом собирал. А то и посельчанам помогал. Прицепит тачку к «Победе», и где сена накосили, хоть в овраге, от того места и вёз. Не за бутылку, а не мог переносить, когда видел, как мужик или баба под мешком травы горбатились. Накрыли его обломки «Победы» не за слово и не за дело, а так для общего порядка.
Для напоминания, чтоб не рыпались мужички и бабы, а знали, что главные не в посёлках, а в городах. Вокруг него клубные духовые инструменты разбросаны: корнет, альт, басы, барабан и мужики среди них в раскидку. Кто на спине, кто лицом к верху, а кто так вывернулся, что глаза отводи. Это поселковая похоронная команда. Хоронили кого-то, да на собственные похороны попали. Со степи пальнули. Не то «Градом», не то «Ураганом». Не важно, как называется, а то, что оно с жизнью человека не считается.
В конце главной улице крепкое кирпичное здание. Это депо. Мужички в нём мастерили. Кто на какую ухватку был и к чему прилажен. За место держались. Другого заработка не было. Душа не ладилась с такой работой не потому, что спина гнулась, а потому что сверх хлебной копейки больше не давала, но и той радовались и копили. В первую очередь на ребятню тратили. Сами ещё толком из шахтёрок и застиранных кухонных фартуков не выбрались. По деревянному мостику и в цех заглянем. Станки токарные, фрезеровальные сами по себе работают, а токарей, фрезеровщиков, инструментальщиков не видно. Стружка змейкой вьётся, и в горку складывается. Отработались мужички. Загрузили станки и вышли из цеха отдохнуть. В будку в посадке направились, где в перерыв в домино щёлкали. Байки рассказывали, делами домашними делились, тормозки с нехитрой снедью раскладывали, а зашумело, вспыхнуло, паленым воздухом дохнуло с бугров.
Деревья, как траву на лугу скосило, а куда мужичков разбросало, то Бог ведает. Из депо дорожка выведет в центр посёлка. К магазинам. Их три было: хлебный, промтоварный, продовольственный, а за ними больница. Неказистая была, а посельчанам помогала. Бродит взгляд по посёлку за что ухватиться, а ухватиться не за что и как в пустоту падает. Не поле ровное, и не поле вспаханное, а кучи отходов. За больницей двухэтажное кирпичное здание стояло. Детский сад с площадкой. Качели качаются, игровое колесо крутится, мячи скачут, а ребячьего голоса не слышно. Видно, как и мужички куда-то вышли.
Не заканчивается на этом сказ, а только начинается. Был посёлок махонький, жизнь складно, да ладно текла, мужички да бабы в достатке радовались, не в достатке не грустили, себя в совести воспитывали и тому ребятишек учили, в строгости их держали и баловству меру давали, к большой жизни готовили, да не стало посёлка. Как бритвой сбрили. Накатилось на него то, что глазом не увидишь, рукой не потрогаешь. Ненависть хлынула и главное Слово упустили. Не языком болтливым оно рождалось, а душой чистой и незамаранной, и не только языком передавалось, а памятью, поступками, воспоминаниями.
Защищало оно, веселило, жизнь поднимало, горе отбивало, на праздники собирало, любовь и веру прививало, тесно друг с другом держало, Корня оно векового, да пошатнулось. Думалось, что Слову этому и сносу нет. А Слово то «Родина». Этим Словом и судьба рождается. В этом Слове и прошлое, и настоящее, и будущее. Отошёл от Родины, отступился, забыл, променял и слова твои уже не те, и поступки иные, и душой сам другой. Раскололась Родина, трещинами посеклась, у каждого свой кусок остался, а цельного нет.
Да не всё потеряно. Балки с подснежниками и ландышами остались...
ДВА ОСКОЛКА ЗЕРКАЛА.
Из станицы, где я гостил с женой и внучками: Анютой и Машей, я решил возвращаться поездом Волгоград-Москва. Месячная жара вымела мысли, оставив одну: домой! и так допекла глаза, что я чувствовал себя заброшенным в свинцовый туман и окружающее воспринимал, как сквозь стекло забрызганное грязью. Жена уехала с внучками на машине.
Волгоградский вокзал. Первый раз я оказался на нём пятьдесят лет назад. Жизнь, словно крутнулась от массивного центрального вокзального входа с увесистыми коричневыми дверьми, который был закрыт после теракта, к его гранитным ступенькам, на которых сидели два курсанта Вышки, глядя на ярко освещенную улицу, уходившую под откос от вокзала к Волге. Откатилась память, выхватив смутные воспоминания.
Двадцатилетний провинциальный взгляд, ещё не задавленный очерствелой сутолокой, был полон любопытства. Прошлое дохнуло прохладой с речной затишной пристани с прогулочными юркими катерами, запахом буфетного обжигающего крепко заваренного чая в граненых стаканах, осаженных в отливающие медью подстаканники, сизым дымком сигареты «Памир», расплескавшимся небом, густо засеянным зодиакальными созвездиями: Близнецы, Весы, Скорпион… Словом, всем тем, чем пьянит и будоражит душу город, о котором много слышал, но никогда не видел, и который не обманул твои мечты при встрече с ним. Ещё не растрёпанные в мыслях и чувствах, наполненных задиристой молодостью, курсанты были уверенны: Вышка, махнув волшебной палочкой, распахнула сказочную дорогу в будущее.
Память выкачивала и другие воспоминания: гостиница «Интурист» - прямоугольный холл, массивный цветной телевизор «Рубин», хоккейный матч между командами Чехословакии и СССР во время Пражской весны, раздраженные мужики и бухающие крики: бей чехов, Харлам, Фетис... Завертелось ушедшее перескоками, ушло вглубь, но до дна не достало. Оголилось, споткнувшись на волгоградце лейтенанте Сашки Захарченко, пропавшего без вести. Вынырнув из прошлого, возвращаюсь к настоящему. Обезвоженный взгляд улавливает сухоту. Полицейские с колючими глазами, попадая под которые, у меня возникало ощущение, что они протыкают меня. Лабиринт бетонных удушливых пропотевших переходов, забитых громогласной вязкой толпой, через которую нужно продираться, чтобы попасть в зал ожидания.
Пассажиры, затерянные среди чемоданов, спортивных сумок. От жары я погружаюсь в тяжелую дрёму и прорываюсь через неё от хрипящего голоса: поезд Волгоград-Москва. Состав нервно дергается, словно после тяжелого сна, и начинает медленно выползать из загустевшего привокзального воздуха. В купе хлюпают кондиционеры, перемалывая застывшую плотную массу духоты в тонкоструйную свежесть. Высвобождение после гнетущего ожидания. Быстрее лицом к окошку, чтобы окончательно убедиться: вырвался! Замелькало: Мамаев курган, летящая, словно по воздуху женская скульптура, позолоченные купола церквушки и вскинутый меч, распарывающий небо. Как мне подумалось: картинка схватывала вековые и основные черты человеческой жизни.
Попутчиками по купе оказались: женщина лет пятидесяти и мужчина такого же возраста. Лица я их не запомнил. Дело не в этом. Такими лицами засеяно, наверное, больше половины России. Может быть меньше, возможно, и больше. Со временем, когда утихнет разноголосица, подсчитают Минут десять мы сидели молча. Каждый думал о своём. Я рассматривал мелькавшие за окном посадки, степь, дома… Словом, то, что мог выловить взгляд. Всё откатывалось назад, а потом, будто нагоняло. Впечатление, что едешь по одному туннелю, после перескакиваешь в другой, но он такой же, как и предшествующий.
Виденное вызывало ощущение тоски, которая ещё больше усугубилась бы, если бы не движение поезда. Эйнштейн, насколько я знаю из обсуждений его теорий в одном физическом интернетовском обществе, до разработки своих теорий относительности: специальной и общей - задался вопросом, а что видел бы человек, если бы он перемещался со скоростью света, а не так, как определённо ему природой: несколько километров в час. Действительно ли Эйнштейн задавался этим вопросом или, как бывает: зачастую выдумывают и путают из-за длящейся уже почти больше века неразберихи с его вкладом в науку – не стану говорить ни «да», ни «нет»: не знаю! но сам вопрос имеет право быть, как и ответ: всё слилось бы в одно пятно. Более точно: наш глаз не смог бы различать те детали, которые видел бы человек, передвигающийся шагом: пешеход.
Женщина сидела в углу на нижней полке, прижавшись лицом к стеклу. Она часто и крупно вздрагивала, её словно била тяжелая лихорадка. Честно говоря, я и мужчина чувствовали себя неуютно. Я, как и попутчик поеживались, соприкасаясь взглядами.
- Вам плохо? – не выдержал мужчина. - Может, какие таблетки? Врача вызвать, но это же поезд. Есть ли врач?
Высушенные, провалившиеся глаза, в которых не было ни цвета, ни света, и от которых, как мне казалось, несло ледяным холодом. Глаза женщины были настолько замороженными, что в них, как бы плавали мелкие кусочки льда.
- Я, - начала она, пытаясь сдержать дрожь, - не больна. Я была в Луганске. К брату ездила. Их соседи рассказали, что возле его дома поставили артиллерийскую установку, а в огороде соседа танк. Не в поле, там поле недалеко, а возле дома и в огороде. Кто первый начал стрелять, Бог его знает, но разве можно среди домов ставить.
Украинцы ударили со степи и всё. - Она прижалась к стеклу, а потом, оторвавшись, продолжила. - Я из Запорожья. Там тихо. Спокойно. Не стреляют. Нацгвардия ходит по улицам, проверяют документы. Пенсию выплачивают. Продукты в магазине имеются. Сама я русская. Не трогают. – Она резко замолкла, споткнулось дыхание, но через пару минут выровнялось. – Как же здесь судить и кого?
Мужчина быстро сменился.
- Что Вы хотите этим сказать, - налетел он. – Огород, дом…Единичный случай. Читайте Интернет, смотрите телевизор.
- Просто я сказала то, что мне говорили, и что я видела своими глазами.
- В Запорожье хорошо, в Луганске плохо, - атаковывал он. - Почему я должен верить Вам, что в Запорожье хорошо? Нацгвардия. Всё блестит и отмыто. Вы за кого?
- Я не заставляю Вас верить, - тихо ответила она. - Я сказала то, что видела и спорить с Вами не буду.
Она прижалась к окошку и до Москвы не проронила ни слова. Мужчина изредка пошумливал, но не злобно и затих, улёгшись на полку и укрывшись хрустящей белой простыней, накинув на неё желтое байковое одеяло.
Павелецкий вокзал. Высокие многоэтажки, пропарывающие небо. Шастающие, настырные цыгане, продающие ворованные мобильники. Таксисты, позвякивающие связками ключей и вырывающие пассажиров: аэропорт Домодедово, Курский вокзал… Голосистые электричка: холодная вода «Святой источник», семечки… Аккордеонист и тонкий срывающийся голос десятилетней – одиннадцатилетней девчонки «Тихо Амур свои воды несёт…». Картинка, словно склеенная из углов, за которой я пытался выудить и почувствовать другую жизнь, но у меня не получалось, у меня - свой угол: мне бы сына и его жену вылечить от наркомании.
На следующий день после приезда в Москву я поехал с племянником и его будущей женой, которые три месяца назад приехали ко мне из Луганска, в городскую ФМС, чтобы продлить регистрацию. В огромном помещении спрессованная толпа. Закрученные очереди, завязанные в петли, разговоры перед окошками: пожалуйста я…, извините я… И разговоры за окошками: навалили работы, а зарплату не прибавили.
Племянник занял очередь за невысокой женщиной. Лет сорок, убелённая, как снег. Она говорила сама с собой, заикаясь и всхлипывая.
- Бомбят. Мужиков до шестидесяти лет заставляют вступать в украинскую армию. Если отказываются, расстреливают на месте или в психиатричку в Сватово отправляют. Я и муж бежали из (N) в Луганск, а потом с остальными беженцами в Ростов.
Слушая беженку, я вспомнил, некстати и не к месту вспомнил - древнее предание об арабских женщинах: когда их мужья обращались в бегство, они бросались под копыта лошадей, чтобы повернуть мужей назад.
- Нас задержали украинские солдаты.
Окружили и не хотели пропускать. Так русские ребята буквально вырывали нас из их рук. Украинцы наставили на нас автоматы, а ребята взяли нас в кольцо, потом затолкали за свои спины. Стали впереди. Век буду молиться за них. Если бы не они, то и тут бы не стояла.
Очередь уплотнялась, из окошек выбрасывали анкеты, лихорадочно строчили разноцветные шариковые ручки, выписывая даты рождения, имена, фамилии, отчества, бывшие места проживания, кипы разорванных бумаг накапливались на желтых столах, выбрасывались в пластмассовые чёрные урны, бились буквы на компьютерах, зашивая в память прошлое, настоящее и надежду на будущее.
Получив разрешение, мы вышли. Всё было, как и прежде. Толкалась жизнь с её временными хлопотами, а лето, заваливаясь на осень, угасало в желтой листве и тучном дожде.
=====================================
Даже в целом зеркале, какого бы оно размера не было, не увидишь всё. Тем более трудно судить по двум осколкам разбитого зеркала.
МАЛЬЧИК ЗА КОМПЬЮТЕРОМ
Год назад мальчик был весёлым, задорным, преуспевающим на всех занятиях учеником. Пользовался симпатией среди учителей и уважением сверстников за дружелюбие, но год назад... Впрочем, не станем забегать вперёд, а начнём по порядку, как было. История не ахти какая, не завинченная на страданиях, любви, подлости..., словом на благородных и неблагородных чувствах. Заурядная и простая, но именно этим лично для меня она не страшная, а гнетущая.
За окном хлестал ливневый дождь. Он был настолько плотным, что казалось: это был не дождь, а суконное полотно, занавесившее пространство между небом и землёй. Порывистый ветер срывал мокрые осенние листья, закручивал их в вихрь и, немного покружив, сбрасывал на водянистую землю с мелкими лужицами. Некоторые липли к окну, засевая его чёрными пятнами, натыкаясь на которые гас свет уходящего солнца.
На улице с вывороченными каменистыми глыбами и обсаженной по сторонам тополями с отсечёнными ветвями и верхушками, отчего деревья были похожи на деревянные столбы, звонко стрекотал пулемёт, изредка он замолкал, как охотник, выискивающий цель. В воздухе зависала тишина, но через несколько секунд её просекали автоматные пронзительные очереди, выбивая мелкие фонтанчики земли, среди которых смутно проглядывались похожие на лунный свет лица. Иногда накатывался раздирающий грохот, после которого ввысь вырывалась сильная вспышка. Она накрывала и палила дома, но это не отвлекало мальчугана, сидящего за коричневым столом перед светящимся экраном красного настольного компьютера.
Входная оббитая синим дерматином железная дверь в доме была выворочена вместе со стальными петлями и валялась на расколотых каменистых ступеньках. В просторных оконных рамах торчали стеклянные осколки, похожие на огромные остро заточенные шипы. Набегающий ветер, врываясь в небольшую квадратную комнату с мальчуганом, с отлипшими и залохматившимися обоями, которые кусками свешивались со стен, нагонял водянистую пыль и холод. На подоконниках валялись белые черепки от горшков для цветов. Сами цветы были ветром сбиты в узкую дорожку, и если бы не её узость, то она напоминала бы дорожку для молодожёнов, выходящих из ЗАГСа. Потолок был в аляповатых разводах и паутине, скопившейся в углах. Пол покрывал толстый слой угарного пепла, запахом которого пропитались не только воздух, но и обломки деревянных стульев, сваленный в кучу бумажный мусор и щепки от раскромсанного стола, дивана...
Так вот. Год назад мальчик был весёлым, задорным, преуспевающим во всех занятиях учеником. Пользовался симпатией среди учителей и уважением сверстников за дружелюбие. Но по каким-то причинам, может быть, даже мистическим, колдовским, знахарским, шаманским..., на которые сейчас, как бы выразиться, чтобы не обидеть их любителей, скажем так: существует пещерная мода, а скорее всего по причинам, которые закрутили даже малолеток и добрались до ветхих стариков, мальчик стал отдавать все свои способности страстному увлечению к компьютерным играм.
Возможно, что его оттолкнуло окружающее, полное раздирающих противоречий, замкнутости, одиночества, неправды, занавоженное честолюбием «опытных» взрослых, словом всего того, на чём спотыкается неокрепшая душа, ещё не в силах разглядеть в темени слабые мерцающие огоньки, и он окунулся в компьютерный экран, показавшийся ему многообещающим, светлым окошком. Игры «Войны тронов» стали чем-то вроде проросшей в душе болезни, а его любимым и главным героем - генерал Сириус, владевший пятью огненными мечами.
Генерал сражался с адмиралом Маркосом, который стремился завоевать планету, чтобы создать на ней концлагеря, в которых жили бы рабы. Мальчик тревожно, с застывшим взглядом смотрел на белый экран, его тонкие, словно выточенные пальцы лихорадочно бегали по чёрной клавиатуре, иногда отрывались от неё и перебрасывались на красную «мышку». Он не обращал внимания на происходящее на улице, словно он был лишён инстинкта самосохранения, его сознание будто засосали поединки двух сильных, но непримиримых мужчин. Маркос уже выбил четыре огненных меча у Сириуса. Мальчик даже покрылся холодным потом, задрожал, даже задохнулся, словно его горло перехватили железным ошейником, когда у генерала сломался последний меч. Он заплакал, со злостью захлопнул крышку компьютера, он не хотел, чтобы победа досталась Маркосу и, встав из-за коричневого стола, на котором кипами громоздились игровые диски, направился к окну. Он был подавлен. В распалённом, а, может быть, уже в растлённом сознании крутились компьютерные герои.
Улица покрывалась жёлтым светом фонарей, которые, как огромные зонты плавали в наступающем вечере. Всё также рьяно выхлёстывал ливневый дождь. Налетал порывистый ветер. Ещё звонче с небольшими перерывами звонко отсекал пулемёт. Вспышки разрастались в палящий свет, который выбивал слёзы, и выжигал глаза мальчика, но, несмотря на слепнущие глаза, он видел тяжёлые, глыбистые гусеничные машины, которые, глухо урча, втягивались в улицу.
Они были, словно трансформеры, наползали на дома, разваливали и крошили их, а выезжая, вытаскивали на себе обломки дома, как казалось мальчику, превращались в другие трансформеры. Это был бесконечный урчащий и завывающий металлический поток, На улице метались фигурки в униформах с чёрными касками, в чёрных масках, они что-то орали, размахивали руками, сбивались в кучки, а после взрыва кучки рассеивалась, выбрасывая какие-то кричащие обломки. Фигурки напоминали мальчику андроидов и киборгов, Он безучастно смотрел на них и не чувствовал никакой боли, потому что его компьютерным героям никогда не было больно, а ему было больно лишь тогда, когда они ломались, крошились, разваливались и с ними нельзя было играть...
«Всё, как в компьютере», - подумал мальчик.
Из-за рваных туч, похожих на огромные чернильные кляксы, размазавшие небо, пробилась полнотелая бледная луна, и, плеснув на мальчика холодным, тусклым светом, похожим на экранный свет компьютера, откатилась в темень...
ПЯТА
1.
Жара за день так накаливает тело, что вечером я собираюсь на речку. Пешком идти невмоготу. Ноги отвалятся. Что тогда? Машина. Так она надоела и рукам, и ногам, и глазам.
Бабы в станице лихие. Прут, как на гонках. Только и успевай изворачиваться. Не успел... Баба всегда права. Она за малым дитём мчится, а ты, растрёха, на прогулку катишь.
Я на велосипед, потому что на нём безопаснее. Два километра по степным пыльным, петляющим и кочковатым дорожкам и я в прохладе речки. Она не широкая и не узенька. Раньше до домов крайних добегала. А жара выпарила, втиснув в невысокие берега, заросшие высоким густым камышом, в котором что-то то и дело шуршит. Бывают змеи, но достаточно сильно похлопать рукой по воде, и они разбегаются.
Вербы ещё не выморились. Клонятся к воде и цепко держатся за берега, а они размываются. Мельчает природа.
Дневной купающийся люд схлынул. Тишина, от которой звенит в голове. Порой взметнётся рыба, похожая на литой блестящий диск в лучах солнца, а потом, ударившись об воду, круги выбьет, которые раскатятся по поверхности, и снова гладь.
Что стоять и ждать? Разгоняюсь с бугра. Детство ещё не забыто. Полёт в воздухе. Как быстро он заканчивается. А так махнул бы над степью, рекою. Стрелой в воду. Ух!..
Привет мир таинственный. Жара отлипает… и пошёл, как пацан, то нырком, то кувырком. Задохнулся и пробкой вылетел, а потом тихим ходом на спине, глядя, как звёзды разрывают темень на небе. Проплав минут десять, выхожу на берег.
2.
Пора домой, но меня окликают мужики. Это - рыбаки. Костерок из сущняка. Отжили ветки своё и из одного мира в другой. Языки пламени жгут наседающую темноту, которая хочет проглотить их, а они только сильнее становятся, на земле расстелена газетка, на которой бутылка водки «Зелёная марка» и закуска овощная, да хлебная.
- Присаживайся. И ухи хлебнём, и водочку замнём. После купания самое то.
Ну, как тут откажешься от крепкого глотка. Присаживаюсь на мелкий песок. Он ещё тепло держит. Не отпускает. А днём можно кожу на подошвах обжечь.
- Спасибо, - говорю я.
- Да за что спасибо. Ты вначале выпей, да ухи поешь, а потом спасибо.
Водка горячит. Гонит кровь. Голова туманится. Вытесняются дневные заботы. А уха аппетит разжигает. Я бы весь котелок в себя завалил, да ведь в гости позвали, хлебаю помаленьку, а то обжорой обзовут.
- А ты ненашенский, - сказал мужик.
Я, как понял, он был держателем водки, потому что возле него стоял целлофановый пакет с поллитровками: старший чин, а другой мужик распорядителем пищи: младший чин. Огурчики, да помидорчики высыпал.
- Почему решили, что я не вашенский, - спросил я.
- Плаваешь по-другому, как по реке стелешься. А мы плаваем по-собачьи. Руками под себя гребём и ногами толкаем, - скрипуче засмеялся старший.
- С Московской области я.
Разговор неожиданно поменялся.
- Оппозиционеров у вас там много?
- Не считал.
- У нас есть один. Зовём мы его Пята, - он сделал ударение на «а».
- Да какой он позиционер. Дурачок. Чокнулся, - ответил младший.
- Оппозиционер, балда, а не позиционер.
- Один хрен. Дурачок он.
- Не скажи. У нас тут в пионерском лагере беженцы-украинцы живут, - стал рассказывать старший. - А среди них Пята. Так мы назвали его. Когда говорит, то слова у него такие, будто он священником был. Мы вначале так и думали, а беженцы нам сказали, что никаким священником он не был, а пьяницей и матершиником. Откуда он таких слов набрался? Из забулдыги чуть не в святого превратился. Не может просто так слово прийти, которое ты раньше никогда не употреблял. Не пойму я этого.
- Да чокнутый он, - перебил его младший. – Свихнулся от своей Украины и полезли слова.
- А что говорит он, - спросил я.
- Подожди маленько. Сам услышишь. Он в это время всегда прогуливается по берегу.
3.
Интересно мне стало. Решил сидеть до тех пор, пока не увижу Пяту и не послушаю, что же он такого оппозиционного и святого говорит. Небо выклеилось звёздами, когда к нам подсел мужичок. В высоту не пошёл, вниз не упал, а на середине остановился. Волос чёрный и кудлатый, словно год не стригся.
- Здравствуй слуга Божий, - сказал старший. – Выпьешь.
- Я Слово Божье с водкой не смешиваю.
Ого. Круто взял. Пята отрицательно покачала головой, опустил её между коленями и зажал, а потом поднялся и стал ходить вокруг нас кругами, словно петлю набрасывал.
- Да ты говори, говори, - заорал младший, распластавшись на песке и небрежно разбросав руки в сторону.
- И возмутился Дух Божий, - начал Пята, - что земля русская пяту свою неправедно на землю украинскую поставила. И сказал Господь, что недолго там пяте быть. Укрепит он землю украинскую мышцей сильной. Это я, Господь, вложил, в души правителей и народов их Слово спорное, чтобы увидеть, а братья ли они, и увидел, что Слово Моё светлое «Не убий» они кровью наполнили. Это...
- Ты подожди, подожди, - перебив, загорячился младший. – Так Господь виноват. Он вложил Слово спорное.
- По-твоему, если ты сегодня напьёшься, так виноват он, - обрезал Пята, ткнув в старшего, - потому что он принёс водку.
- Ты подожди, подожди, - карабкался младший.
- Да оставь ты его. Где ты слов таких набрался, - сказал старший.
Я тоже хотел спросить его об этом. Слова «мышца сильная» и некоторые другие слова Пята это слова с «Библии», но какой смысл его соседям по лагерю врать, что раньше он был пьяницей. Не за стаканом же водки или не с похмелья он читал «Библию»? По себе сужу: не знал какого-то слова, не было его в памяти и корня там его не существовало и не держалось оно там, и вдруг выскочило, вылетело неизвестно откуда.
- Я их не набирал, - ответил Пята. - Это Господь мне их в душу вложил.
- Ну, ты хоть помнишь, каким ты раньше был, - не отцеплялся младший.
- А что помнить. Какой сейчас, такой и раньше был.
- Говорят, что раньше ты пьяницей и матерщиником был.
- Не был я им никогда. Всё время в Господе ходил. Сейчас за Украину радею.
- А если я тебе с твоей Украиной по морде дам, - взмыл младший, словно под пинок попал. – Вы там таких делов наделали, что мы вас спасать пришли.
- Спасители, - иронично бросил Пята. - А за что меня бить? Если тебе моё слово не нравится, перечь мне словом. Что за силу сразу хватаешься. Если я неправду говорю, высказывай свою правду, а не кулаками доказывай. А я правду говорю, потому что от Господа её слышал. Если б неправду говорил, то сейчас шарахнула бы молния и на куски меня рассекла бы. Попробуй, ударь меня, так ты сейчас рыбьей косточкой подавишься. Потому что ты Слово Божье будешь бить.
- Отстань, - чуть не завизжал младший, кажется, что он забыл, что первым узелок завязал. - Я тебя не трогаю, и ты меня не тронь. – Он вскочил и чуть не загнал водку в рот вместе со стаканом.
Так подладилось в природе или Бог его знает, на выдумки мы богаты, а на истины скудоумны, но громыхнуло раскатисто, голосисто, словно небо взорвалось и огненными кусками на землю падать стало. Молния, вырвав темноту, полосонула и с маху ударила в молодую вербу на другом берегу, развалив её пополам. Притихли мы. Попробуй, разберись. Небо-то сухое было. Жара все облака выела. Я увидел, как младший, отвернувшись, забегал рукой по груди. Крест накладывал.
Вспыхнувший огонь захватил вначале верхушку вербы, потом, извиваясь, словно змея, пополз вниз, обвивая ствол, оставляя после себя черноту, сорвался, накрыв траву и прилегающие кусты.
- Красиво, - прерывающимся голосом сказал старший.
- Огонь красив, - ответил Пята, - когда он приучен. Он даёт тепло и свет, но когда он не в руках человека, он сжигает всё на своём пути. Как война. Она не выбирает. У всех войн дорога убиенными выстлана.
Неожиданно вырвавшийся из густого подлеска сильный ветер набросился на огонь и повернул его назад. Огонь, вспыхнув огромным факелом, завернулся в смерч и метнулся к воде. Он, словно огненный ураган, пронёсся над ней.
- Вода, вода горит, - истошно закричал младший и начал бешено креститься.
Дурень, - бросил Пята в сторону ползающего на коленях младшего. – Это не вода горит. Это отблески пламени в воде. Вы здесь сидите и слушаете только друг друга, правду ищите, - продолжал Пята, - а я кровь живую в руках держал и до сих пор слышу, как она кричит и плачет, и воет.
- Так почему же твой Бог не остановит тех, кто воюет? – младший уже стряхнул с себя страх.
- Бог останавливает тех, у кого Он в душе есть, а если Его у кого-то в душе нет, так Он не станет к нему напрашиваться.
- Никакого Бога нет, - отмахнулся младший.
- А что же ты крестился и на коленях ползал, - подловил Пята. – Смотри, подавишься рыбьей косточкой.
- Да отстань ты от меня со своей косточкой, - опять завизжал младший, он даже потянулся к котелку, видимо, хотел его перевернуть, но спохватился. Это было бы чересчур. – Я же тебя не трогаю. Ты идёшь своей дорогой, а мы идём своей.
- Ты не идёшь, ты сидишь, - заметил Пята. – В Бога не веруешь, а в конец света веруешь?
- А что тут не веровать, - огрызнулся младший. – Природа довольствие для человека уменьшает. Речка рыбой скудеет. Земля в степи, как камень становится. Когда-то так рявкнет, что всех до единого сметёт, но природу-то видно, а Бога твоего нет.
- Тебе бы руками Его потрогать, - засмеялся Пята, - и поздороваться. Да ещё и водочку бы с ним попить. Эх, ты. А Он за спиной твоей стоит и слушает речь твою поганую
Младший хотел что-то ответить. Не получилось Он, похлопав пустым ртом, зло сплюнул.
- Боишься, - усмехнулся Пята, - а собираешься мне морду с Украиной бить. Я хоть с виду и тихий и в Господе, но так отвалю, что собирать будут тебя по косточкам.
- Перестаньте, - вмешался старший.- Может ты и прав, - сказал он дрогнувшим голосом – Только смотри Пята. Прижучат тебя за твою правду. Безобидный ты мужик, а слово у тебя горячее. Как на сковороде выпалено. Душу распаляет. Одних на одну сторону нагоняет, других на другую.
- Это с человеческого глаза так.
- А не с человеческого?
- Не убий, - твёрдо ответил Пята и добавил. – Мечутся народы, замышляют тщетное.
Одной фразой высек иллюзии человеческие.
- Так это слово «Не убий» сотни веков держится, - сказал старший. - И никак все души захватить не может. Остаток всегда остаётся. Промахнулся Бог.
- Вам бы всё и сразу. А потрудиться самому?
Старший помолчал, а потом продолжил.
- Жил бы ты тихо, Пята, а то найдутся и скажут, что ты этот, как его, экстремизм разжигаешь.
- Правда не может быть экстремизмом. Я Слово Господне говорю, - ответил он. – И кого мне больше слушать? Кого больше бояться? Человека или Бога?
Пламя от костра не высвечивало лицо Пяты, и я не мог полностью его разглядеть, но мне показалось, что он улыбнулся, потом встал, поклонился.
- Росла у хозяина яблоня, - сказал он. - Густая и плодовитая яблоками. Встал он однажды по - утру и увидел, как её ветки сильно колышутся, словно дерутся друг с другом, а от этого яблоки осыпались. А ветки все на одном стволе и корень один. Разозлился он на ветки и срубил их, а того не понял, что колыхались ветки и падали яблоки от ветра. Так и сейчас. Простой русский люд с простым украинским людом не ведают, откуда ветер дует.
- А ты знаешь? - вклинился младший.
- Ветер наверху зарождается, а потом на землю гонит. А на тебя, - он обратился к младшему, - я не обижаюсь. Ты человек, а любого человека можно запутать словами и стреножить, как коня. Да он и сам себя может запутать.
Младший, сбитый с толка своими наскоками, по инерции опять хотел вцепиться в Пяту, да старший осадил его, прижав руками его плечи. Мы немного помолчали, Пята ждал, наверное, ответа, но так как его не было, мы допивали водку, закусывая хрустящими огурцами, он повернулся и пошёл по бережку.
- Ты куда, Пята, - крикнул старший. – Заблудишься. Возвращайся в лагерь.
- Домой пойду, - ответил он. – Тут близко триста километров.
- Так у тебя дома нет. Сам говорил, что разбомбили.
- От того и бежал сюда. Побоялся. А теперь не боюсь. У меня теперь дом везде, - донеслось из темноты.
Дорогой я не, столько думал о разговоре, подобные мысли я слышал неоднократно, сколько о превращении Пяты. В его превращении для меня тоже не было ничего удивительного. Такой он человек. Пил, а когда земля его живой кровью стала пропитываться и наполняться, поставил он ногу свою на неё, и душа перевернулась. А в какую сторону она завернула? Судя по словам, то к вере в Бога,… а по поступкам?
Не ведаю...
НЕОБЫКНОВЕННАЯ СТАРУХА
«Как тело без духа мертво, так и вера без дел мертва» (Иак.2:26). «Но скажет кто-нибудь: «ты имеешь веру, а я имею дела»: покажи мне веру твою без дел твоих, а я покажу тебе веру мою из дел моих. Ты веруешь, что Бог един: хорошо делаешь; и бесы веруют, и трепещут. Но хочешь ли знать, неосновательный человек, что вера без дел мертва?» (Иак.2:17-20).
======
Всё, что можно сказать о старости, всё было в ней. Старость наложила на неё все отпечатки, которые только можно наложить на человека, перешагнувшего столетний возраст. Старуха была похожа на воздушное существо, внутри которого проглядывались рубцы военного прошлого, которое накатилось на неё болезненной хромотой, отрубив, словно топором половину правой ступни. Можно было только удивляться, как остатки живого держались на ней и не отпадали. Она носила с собой запах покойницы, который особенно чувствовался утром, когда она, проснувшись, шумно вздыхала и осматривала свои костлявые, ссохшиеся ноги, похожие на жерди, с чёрными закупорившимися венами, по которым с металлическим скрежетом пробивалась застоявшаяся водянистая кровь.
Она была совершенно голой, укрывалась одной мешковиной и отказывалась от тряпья, которое совали ей жильцы. У неё было суженное почерневшее лицо с рванными ушными мочками, высохшая, морщинистая шея, словно облепленная паутиной, вдавленная, ямчатая грудь, плоский, прилипший к каменеющим рёбрам живот и плетевые обвисшие руки с просвечивающейся кожей, покрытой мелкими язвами, похожими на пожелтевший дробный горох. Всё было плотским, осязаемым, но от неё исходило сияние, пожалуй, так, сияние , образовывая зеркальную оболочку, в которой как бы была помешена старуха.
Время наседало на неё, выедая всё живое и пытаясь добить то, что ещё хрипело в светящихся лёгких, стучало в сбившемся сердце, мутилось в отяжелевшей голове, расползалось по всему рассыпающемуся телу, но старуха была, словно привинчена к жизни, отодрать от которой не могли даже её многочасовые обмороки, параличи, отстёгивающие от жизни ноги и постепенно подползающие к лицу, которые начинались, как только с потолка бомбоубежища откалывались крепкие цементные куски. Они были похожи на огромные хлопья грязного снега.
В подвальном бомбоубежище копошилась пропитанная страхом жизнь, которая сползала с этажей дома и на время бомбёжки укрывалась среди сырых, склизких стен, дышала затхлостью и удушливостью, зарываясь в кучи тряпичного мусора, чтобы только не слышать гулко падающие сверху взрывы, которые долбили потолок, чтобы потом, проломив его, добраться до кричащих от ужаса людей.
Бомбоубежище было разделено на две половины. В одной, которая начиналась сразу после входа, ютились женщины с детьми. Они были со всколоченным, поседевшим волосом, залохматившиеся, с запрятанными внутрь глазами, с трясущимися, покрытыми пеплом руками. Они резали тряпьё и делали из него куклы для девочек, которые, выбрав самый дальний угол от света, играли в «дочки-матери». Во второй половине, замыкавшейся на глухой стене, находились мужчины. Они о чём-то спорили, кого-то ругали, кому-то грозили, в чём-то клялись. Размахивая увесистыми кулаками, нагоняли мелкие воздушные вихри, не соглашаясь друг с другом, скалились, дрались, мирились и засвечивались улыбками, когда прикладывались к хмельному, которым они запасались в перерывах между бомбёжками. Опустошённые бутылки они отбрасывали ребятишкам. Мальцы строили из них стеклянные крепости со стеклянными пушками. Мужчины сердито покрикивали на них, когда бутылки, раскалываясь от падающих бетонных кусков с потолка, острыми кусочками доставали их.
Движения воздуха в бомбоубежище не было. Воздух спекался от тесноты, немытых тел, пивного запаха и табачного дыма, превращая пространство в загустевшую, наполненную страхом взвесь. Когда бомбёжка затихала, жизнь возвращалась в свои подъезды, оставляя в подвале одну старуху. Она выдирала голову из-под мешковины, и выскобленными глазами смотрела через открытую дверь на улицу, заваленную обломками жизни, которые стремились спасти ещё живущие, шевелившиеся среди свистящих осколков.
Старуха никогда не говорила, не жаловалась, не просила воды и еды, не вставала с кровати, изредка переворачивалась с бока на бок, подкладывая то левую, то правую руку под замозоленные щёки. Она могла лежать сутками с открытыми глазами, молча с пугающей неподвижностью, как выброшенная из жизни. Казалось, что в ней не были уже ничего такого, ничего того, к чему можно было, прикоснувшись, почувствовать тепло. Жильцы пытались вынести её на уличный воздух. Он был тяжёлым, как свинец и разрывал голову и лёгкие, но, несмотря на это, люди выкарабкивались на затуманенный свет, пахнувший гарью, разбегались по своим квартирам, надеясь увидеть после бомбёжек уцелевшим своё прошлое, но настоящее с надсадным воем сирен сбивало их в стадо и загоняло опять в подвал.
Старуха не хотела на улицу. Она отрицательно махала облысевшей головой, похожей на голову только что родившегося ребёнка и издавала звуки, подобные звукам птенца, которого вытолкнули с гнезда. Она не была помехой, и никто не хотел, чтобы она быстрее умерла и освободила место. Всем казалось, что если старуха умрёт, то умрут и они. Она будто связывала их с жизнью, и. каждый раз оказываясь в подвале, жильцы облегчённо вздыхали, видя старуху живой, но в её глаза они никогда не смотрели. Они, словно обвиняли их: это вы допустили эту войну.
После очередной бомбёжки жильцы, несмотря на птичий голос старухи, хотели вынести её на улицу, но она уцепилась за первые попавшиеся руки, словно клещами.
-- Да не бойся, мать. На солнышко хоть посмотришь, погреешься, а то умрёшь в подвале.
Старуха с сожалением посмотрела на жильцов, скривила замороженные губы, улыбнулась выморенными глазами, тихо засмеялась и с тяжёлым, свистящим придыханием, словно выдавливая из себя остатки жизни, присела на кровати, и, чётко выговаривая слова, будто высекая, бросила.
- Я не боюсь. Я умру тогда, когда закончится эта война.
Слова старухи засеяли жильцов ещё большей верой и надеждой, что жизнь не отскочит от них, пока старуха жива, но это не внесло никаких изменений в их привычки. Они всё также сбивались в стадо под надсадным воем сирен и убегали в подвал. В первое время, выкарабкиваясь из бомбоубежища, они задирали головы, чтобы сосчитать оставшиеся этажи в доме, а потом, когда дом срезали наполовину, перестали и считать. Они предпочитали жить в подвале, молча смотреть на старуху, ждать, когда она умрёт, но не сражаться за свой дом...
СТАРУХА И ВОЙНА.
1.
Андрей Иванович - глыбистый, костистый мужик, со смешанным русским и украинским словом: это хорошо, оцэ добрэ,- в гражданскую войну заработал красивую сабельную затяжку на правой щеке. Сшило щёку бугром. Такое впечатление, что Андрей Иванович её всё время изнутри языком подпирает. В отечественную наградили его плечевой засечкой, которая протянулась по левой руке до локтя. Словно, сапожной машинкой «SINGER» прострочили. После войны женился он на Оксане: бывшей военной медсестре, украинке и осел на окраине посёлка Первомайск. Топором, пилой, киркой, мастерком и недосыпом выстроил одноэтажный дом из белого камня, вырубленного на буграх.
Двоеженец, - говорили о нём.
Каждое воскресенье, одев полинявшую гимнастёрку, посечённое галифе, в сморщенных, но до блеска вычищенных кирзовых сапогах Андрей Иванович брал за руку белобрысого, вихрастого сына Володьку и шёл к Ольге и дочке Людмиле. Это была его вторая жена до войны.
- И не стыдно, Андрей, - попрекали бабы, - шаляешься.
Поселковые бабы чистоту блюли, порой какая-нибудь ситцевую юбку в железнодорожной посадке ненароком марала, так муж «ненарок» битьём выколачивал.
- Оксана мне жизнь спасла, а Ольга дочку родила.
- Так обе переживают. Приклеился бы к одной. Разве можно двух любить?
Андрей Иванович в объяснения не пускался, отсекал одним словом: можно. Ненормальный! Говорили втихаря. Советы не давали. А как тут дашь. Если иной раз от своего отвернёшься, и во сне за другого зацепишься. Андрей Иванович, когда шёл с Володькой к Ольге, головы не клонил, огородными задками не проскакивал, а проходил размашисто, не обрезая шага. Так ходил он и со своим военным другом Юрко в День Победы, который они считали единственным праздником: мы её тоже на своих плечах вынесли, в ней честь наша.
Умер Андрей Иванович, как говорили, не своей смертью. Своя смерть, не своя. У смерти нет ни близких, ни дальних родственников. Ни с кем не кумовится, а сама крестины справляет. Заглянула она к нему, когда он в карьере рубил камень, помогал соседу Карнауху стены флигеля выводить. Сдёрнулась глыба с насиженного места не по силе его и располовинила. Голову с облохматившимся серебром в одну сторону откинула, ноги в солдатских кирзачах – в другую. Глыбу белокаменную мужики на его могилу вместо креста и поставили.
Сын Володька пошёл в отца и костью, и ухваткой. Расширил двор в целую усадьбу: плодовитый сад, пруд, беседка, женился на Марии: полногрудой, с выточенным станом, который вперехват можно было захватить её же косой до пояса. Работал Володька шофёром на междугородных маршрутах. Дело было не в убыток, а в приросте. На автостопе часто подзаживал дорожных. С контролёрами и разминал подхваченную рублёвую пятёрку, десятку... Они не артачились. Со случайных взял, случаем и поделись.
Снова клюнула Оксану беда. Пошёл Володька в опьяняющем порыве от быстрой езды на автобусе на обгон шестиосной фуры по крутому серпантину перед Анапой, отдыхающих вёз на Чёрное море, шумно и весело было в салоне, но схлопнулись тормоза, соскочил с трассы, и прибрала его дорога.
Осталась Мария с дочкой Валентиной: быстроногой, чернявой с густой копной каштановых волос и её мужем Сашкой: курчавым, молчаливым и суровым на вид, но на руку хозяйственным. Валентина отцеживала коровьи дойки в колхозе. Сашка кино гнал в зимнем клубе.
Грянула перестройка, вывалилась Украина из СССР. Мария уехала в Неаполь, где пять лет за евро трудилась: нянчила не своих, а итальянских, а потом в посёлок откатилась с больными ногами. Валентина бросила ленколхоз, Сашка - клубную киномеханику. Пристегнули к себе Людмилу, которая работала проводником в пригородных поездах Луганск – Родаково – Сентяновка. Вместе купили - на шофёрском языке - кошолку: красный хлюпающий «Запорожец», потом подновились «Уазиком» и начали оптом закупать в колхозе помидоры, огурцы, кабачки, лук, чеснок и вывозить на центральный рынок в Луганск. С пяти часов утра до двух часов ночи десять овощных тон, а то и больше переворачивали, но хозяйство и торговля в рост шли. Через два года сбила Ольгу смерть: сдёрнула с лестницы на горище, когда она с дерюжным мешком початков кукурузы спускалась. Дерюга даже не разорвался, а Ольге шею вывернуло. После смерти матери Людмила, продав отцовский дом, Андрей Иванович на две руки работал и для первой жены, и для второй, переселилась в двухкомнатный флигель к Марии.
2.
С шляха ещё темень не сползла, ночная прохлада не выпарилась, а Валентина и Сашка под жёлтым светом фонаря на деревянном столбе не выспавшимися пальцами огуречные и помидорные гнилушки в алюминиевый бак сбрасывают, а товарные - в деревянные ящики затаривают: на дно помягче, сверху потвёрже. Валентина вернулась бы туда, где раньше за дойки таскала, да там не мычит и не телится. Сашка тоже б на старую дорожку выкатился бы, а там не вертится и не крутится.
- Нужно к старухе съездить. Сегодня у неё день рождения. Дай Бог ей здоровья.
Валентина перекрестилась на воздух.
- Ты бы на фонарном столбе икону повесила бы, - то ли в шутку, то ли всерьёз говорил Сашка, - чтобы не на воздух креститься. Может, помогла бы.
- Не поможет.
Сколько не крестилась Валентина в ковровой спальной комнате дома, сколько не подливала масла в лампадку, и как коленки не тёрла, и сына научила, а как выло над хатой и летало, так и воет, и летает. Выклёвывает людей из посёлка. Кладбище на глазах пухнет. Сосед Иван Колючий дело завёл: столярную мастерскую. Пилит, стругает, сколачивает кладбищенские укладки. На деревянных воротах красно вывел «Дом быта» и уточнил рисунком: деревянным крестом.
- А зачем тогда крестишься?
- Отец крестился, когда на маршруты выезжал.
Перед поездкой в Анапу крестился Володька. Автогеном из кабины сплющенного и раздёрганного вырезали.
-Так поедем?
Со вчерашнего вечера загалдела Валентина и утром припекла.
- Да что ты прилепилась!
Сашка вытер лоб. Пот глаза засолил. Отяжелел муж. Валентина знает: почему? Раньше он за три часа высыпался. А сейчас за шесть не может выспаться. Сказала бы она ему: годы, Сашок, тянут, полвека отрезал, да не в годах дело. Стали кошмарить Сашку сны, когда он из ополченцев ушёл.
Поехать Сашке хочется. А на кого дом оставить? На Марию, Людмилу и сына? Так в случае чего они его не сберегут. Руками, что со шляха или со степи несётся, не подловишь и не попросишь назад вернуться. Да хрен с ним с домом. Себя бы сберегли. Забрать их с собой. Снова тупик. Могут накрыть всех в машине. Раньше не думал об этом, а сейчас любая поездка мозги высекает. Он в блокноте маршрут вычерчивает плюсиками и минусами. Пришла карусель. Кто-то крутит, а кто-то катается.
- А если под бомбёжку попадём?
Сашка смотрит на разваленный дом Горяева. В точку «Точка - У» завалила.
- Бомбёжки у нас каждый день. Огород не нужно пахать. Его снарядами пропахали.
Валентина стала верить в судьбу. А как тут не поверишь, когда со своей душой сама справиться не может: хлыстнёт со шляха и души нет, не человек, а узел страха, в любую нору залезла бы. Вчера вышла в посадку, чтобы сибирковый веник связать, не получилось, почти час в силосной яме, уткнувшись лицом в гниющую солому и раскисшие бураки пролежала, а потом ещё час с затуманенными глазами блукала, дом искала, а до дома рукой было подать. Вернулась домой, прополоскалась возле колонки, краску на лице навела, а запах из ноздрей даже итальянскими духами «BVLCARI» выбить не смогла. Застрял он вместе с дымом, который часто посёлок накрывает.
- Если положено под бомбёжку попасть, Саш, то, значит, так на роду написали. Проехать блокпосты Костя поможет.
Костя – сын соседа Гришки: травяного целителя. Запомнился Гришка не, сколько тем, что лечил закривившиеся ноги и сдвинутые позвоночники посельчан, а тем, что нашли ему сыновья место на бельевой верёвке в коровнике.
Весной и летом, когда солнце первые лучи пускало, вместе с сыновьями Костей и Мишкой поднимался он на бугры. Как говорили, старался передавать своё врачевание сынам, но не пошли сыны в отца. Костя оказался побойчее Мишки и ушёл в нелегальный бизнес «копанки»: набрал безработных шахтёров, которые были готовы идти в «старые сбойки» (оставленные угольные выработки) послевоенного времени. Добытый уголь он отвозил на специальные площадки. Смешивал с легальным. Загружал в вагоны, а на полученные гривны торговыми палатками обустраивался, и посёлок к рукам прибирал. Молодь под ним ходила. «Армия копанки», так говорили в посёлке. Когда образовалась ЛНР, рассеклись братья: Костя, вступив в ополчение, к палаткам добавил бензоколонки, а Мишка ушёл в Нацгвардию. Не смог Гришка справиться со своими мыслями: не дай Бог Костя Мишку или наоборот и склеил себя петлёй на шее. Лучше самому глаза закрыть, чем глаза любому сыну.
Куда бы ни ехали Валентина с Сашкой, Костя пристраивался и за каждую поездку деньги от них получал: я вам крышу обеспечиваю. Как воюет Костя, они не знают и об этом не судят.
- Костя со вчерашнего вечера уехал на копанки. Через сутки только вернётся.
Сашка о сутках не со своих слов говорит, а с костиных. Уговорила Валентина мужа. Набросали в «Уазик» помидор, огурцов, три буханки чёрного поджаристого хлеба, литровую бутылку выгнанного на сливах самогона. Марию, Людмилу и сына вместе с двумя кавказскими овчарками: белой, как снег Милка и рыжей Дона дома оставили.
- Ты, мать, смотри. – На слова Валентины Мария не кивнула, а затрясла головой: когда бомбят, она не прячется, а выскакивает со двора, бегает по улицам и голосит «ой, мамонька». - Как что! Знаешь, куда бежать.
- Знаю. Ты, Саш, - Мария глуповато улыбнулась, - как будут лететь снаряды на вас, ты их объезжай.
Попрощалась Валентина и сердце, как в кипяток опустила: сама может не вернуться, а если вернётся, то может и родных не застать. Лучше не думать. Ехать её никто не неволит, но, если всё время по страху жить, то станет она, как мать: летят снаряды, а ты их объезжай.
3.
До посёлка Кривое, где живёт баба Оксана с сыном Женькой и его женой Клавкой пять километров по шляху. Раньше запустил и сколько длится шлях, столько и давишь без проверок. Валентине интересно было смотреть по сторонам, как посадки пробегали, прогалины, балки мелькали. Воздух чистый и свежий был. Остановят машину, выйдут в посадку, абрикос нарвут, посидят, глядя, как степь жарой наливается. Всё дышало, перекликалось и как бы говорило. А сейчас, будто омертвело, и задыхаться стало. Шаркает машина, словно на месте топчется. Хочется выскочить и самой толкать.
Они выехали на шлях. Первый блокпост. По обе стороны дороги мешки с песком - метра два в высоту - сужают проезд. Метров за десять до блокпоста разбросаны змеёй бетонные блоки, так что по - прямой не прогонишь, нужно петлять между блоками. За блокпостом тоже извилистая «змея». Проверили. Не стали потрошить. Да и не потрошили никогда. Валентина сама отсыпала огурцы, помидоры. Сашка отливал пару, тройку литров бензина.
Посёлок Кривое с запутанными, рытвинными улицами примостился у бугра. В две или в три тысячи душ. Мелковатые хатки. Если на них смотреть с бугра, то они похожи на сусликов, которые выскочили из норы, стали на задние лапки и нюхают воздух, а как завидят большее их роста, то ныр назад. Красит посёлок только большая каменная церковь: в гражданскую войну её подладили под красный флаг и колхозный склад. Вернулись кресты, когда Украина отделилась.
Дом у Женьки хозяйственный. С коровьим, свиным, куриным подворьем, расположенный возле посадки с корявыми, жилистыми белыми акациями, из цветов которых жена Женьки Клавка лечебные настои, отвары и спотыкач готовит. Сам он трактор, который собрал на бывшем колхозном дворе, по полям гоняет. Валентина помнит, как он с ней из-за колбасы дрался. Натаскает в рот колбасы, жуёт, аж, зубы скрипят, но как бы не забивал рот, ему всё казалось мало. Он утрамбовывал накиданное двумя пальцами и загружал очередную порцию. Обосновавшись на тракторе, завёл привычку. Пол-литра самогона вечером, чтобы соломенную труху из головы выбить. Такая привычка не только у мужиков, но и у баб наладилась. На пол-литра бабы не тянут, а четвертушку осушат, после крестятся на бугры и приговаривают: чур, чур... только не нас...
Стол, как и в былые времена.От украинского мясистого борща в трёх литровой кастрюле с пампушками до круто сваренного хрящеватого холодца и крупнозубчатого чеснока. Война аппетит не умалила, а прибавила. Огород не поредел, даже гуще и плодовитей стал. Подворье голосистей. Махнули по первой, по второй за здравие и долголетие старухи.
Старуха - баба Оксана. В девяносто пятый год примостилась. После смерти Володьки обмельчала она в лице. Подогнулась в росте. Ноги обмякли. Зашаркала с палочкой и от хозяйства отстранилась. А раньше швейной подольской машинкой посёлок обшивала двубортными, однобортными костюмами, жилетками, юбками - клёш, передниками, платьями, блузками. А свадебный наряд так нафувыривала, что из города приезжали. Не дурында была, а Оксана Сергеевна, тётя Оксана, но с годами стала пробивать её старость. Щёлкала по косточкам, кривила, глаза в расщелины суживала, но очки старуха не носила. Ловила ещё свет.
Посельчане считали старуху «дурындой» за её бормотание и бурчание. Жалели: три смерти, и все не как у людей. Ребятишки наседали дразнилками, но старуха проявляла совсем не старческий характер. Её бормотание и бурчание пропадало. Она так лихо дразнила их, что обе стороны оставались довольными. За основу для дразнилки она брала фамилии. Если фамилия была Слабун, она выдавала: Слабун дикий, хвист великий. Чёрный, она и тут привязывала слова: чёрный клоп, на тарелочке утоп. Со своими дразнилками она действительно смотрелась, как «дурында», а если бы кто-нибудь, благодаря чуду, сумел бы заглянуть в её копошившиеся в голове мысли, то быстро сменил бы прозвище.
Женька и Клавка попытались было вернуть её в дворовую упряжку. Упрямой оказалась старуха. С утра выйдет из дома, только вечером вернётся. В церковь ходила, но редко. Больше к речке Луганка. Что она там делала, Женька и Клавка не знали. Приоткрылась тайна, когда Клавка ученическую тетрадь под её подушкой нашла.
- Старуха наша стихи на речке пишет, - возгласила Клавка, как поп в церкви.
Поп – двухметровый мужик, с мелким лицом, заросшим в густой бороде и стреноженный чёрной рясой - натаскивал посельчан на христианское миролюбие и учил десятилетних мальчишек и повзрослей военному делу: автоматы разбирать и собирать.
Клавка старуху не жалует, но если слышит о ней дурное слово от кого-то, то кого-то только успевает креститься от клавкиного набора слов, в котором помимо бабьей мягкости умещается и мужицкая твёрдость.
- Какие ещё стихи? У неё три класса.
Женька ещё не отвык удивляться. Раньше он мало удивлялся, а сильно стал, когда тракторный двор от колхоза отклеился и в руки Петьки Камышного – бывший партийный вожак – перебрался. Хотел Женька трактора и комбайны по посельчанам разбросать, да так вышло, что они вообще пропали. Днём стояли, тарахтели, а вечером выловил Женька только свалку поржавевших гусениц.
- Ну, те, которые в рифму. Вот и просиживает целый день на речке. Курицам зерна на поклёв даже не насыплет. Сжечь тетрадку.
- А стихи хорошие?
- Да всё про любовь, да любовь. Тьфу.
Клавка не понимает. Как это в девяносто пять лет о любви писать. Сорвалась с ума старуха.
- Пусть пишет подольше, - Женька знает, что лучше, что хуже. - Лишь бы не слегла. А то, как сляжет, так мороки с ней не оберёшься.
Он насмотрелся на жизнь соседа Ивана Гарпика. Иван склерозную жену с ложки кормил, из под неё выносил, а потом и сам уткнулся в чёрные ленточки и искусственные цветы.
4.
После приезда Валентины и Сашки разгорелось застолье. Хотели было уже буйную затянуть: гулял по шляху я разбойником, чтоб над посёлком расплескалась, но старуха сбила: выскребалась из-за стола, достала тетрадку.
- Я стихи почитаю.
- Да они у тебя всё о любви, - Перемкнула старуха песню и Женьку. Он тост неделю готовил: вышептывал перед сном, советовался с женой, а она со стихами вылезла. – Не современные. Сейчас война идёт. Какая на хрен любовь. – И покруче завернул бы Женька, да старуха ушастая. Иногда спит же, а как только забулькает на кухне, сразу вырисовывается и палочкой по столу шумно стучит. Не любит Женька шумный стук, после него Клавка проявляется. - Люди мочат (прижилось слово и среди нижних, и среди верхних) друг друга. Ты бы о войне написала. Как...
Не напоминал бы ты, Женька, о войне, а то она услышала твой голос и откликнулась. Громыхнуло, пыхнуло над домом. Деревянную крышу флигеля начисто содрало и во двор соседа сбросило. На топку его бани пойдёт.
- В подвал, - крикнул Женька.
Два месяца назад он оборудовал его. Сашка одобрил, но колюче заметил, что он не подвал сделал, а туалет для свиней, потому что Женька выкопал его не под домом, шатким и ненадёжным он ему показался, а под свинарником, сколоченным из железнодорожных шпал. Снаряду нужно будет пробивать двойную крышу. Сначала шпалочную, потом живую. Авось во второй застрянет и до третей не дотянется. Женька согласился с Сашкой, но посоветовал ему полазить по городским канализационным люкам, в которых беспризорники живут.
В подвале было темно, но по – домашнему деловито и уютно: три деревянных лежака, покрытые фуфайками. Хозяйственно: ящик с крупами, овощами. Двухметровый лом, две лопаты, кирка, чтобы пробиваться из подвала, если его завалят. Пахло сыростью и кислятиной с помидорной бочки. Женька, когда он прятался с Клавдией и старухой, жертвовал бутылкой самогона, чтобы запах заглушить.
- Окроплю. Хоть и жалко клавкиного труда и полкило сахара...
- Килограмм, - засмеялась Клавка.
Горюнилась она, когда ополченцы и нацгвардия заглядывали и внимательно осматривали подворье, после чего подворье малость худело, но остатки смеха ещё не потеряла.
- От килограмма воздух ещё слаще будет.
Женька достал керосиновую лампу «Летучая мышь», оставшуюся со времён СССР и примостил её на перевёрнутую кадушку. Запахло керосином. По сырым стенам побежали тени. Свет выхватил в углу копию иконы Божьей Матери Целительницы в цветах из фольги.
- О, - воскликнул Женька. – Я её не вешал. Чудо великое что - ли?
Женька поверил бы в чудо, он чуть ли не каждый день видит его во дворе: вечером был дровяник – утром дымок от него, если б не встряла старуха.
- Я повесила, - по годам положено старухе не чисто говорить, а бормотать, а она слова отщёлкивает, - погаси керосинку. Икона светить будет.
- Да брось ты, мать. Она же не лампочка Ильича. – Женька охотник верхи пощипать - Ильичёвскую угробили, а замену ей никак не могут найти.
- Если веры в душе нет, то и не засветится, - отрезала старуха. - Она только верующим светит. Я вас всех вижу и знаю, что у каждого на душе. Я повесила.
- Ну, повесила, так повесила, - примиряюще сказал Женька: день рождения всё-таки. - Икона, конечно, хорошая. Правда, сейчас керосин лучше и дороже иконы. Нужно керосином запасаться. Во, жизнь, - заколыхалась паутина по углам от хохота. - Ну, никак не выпрямится. Ты, мать, сколько жила, столько и запасалась то солью, то мылом, спичками.
- И верой, - бросила старуха, - поэтому меня ни соль, ни спички, ни мыло не сломили.
- Это, конечно, так. – Поддакнул Женька, хотя и не любитель. При Советской власти председатель колхоза это точно знал, а потому и переместил Женьку с бригадира на тракториста. - Теперь очередь до меня дошла. Керосином запасаться буду. И смех, и грех. Только грех наверху, а смех внизу.
- Да какой тут смех, - заплакала Валентина.
Она не плаксивая. Просто большие серые глаза засолившуюся душу перестали держать.
- А во что ты верила, мать?
- Столько лет прожил со мной, рядом ходил, - старуха усмехнулась, - и не заметил.
- Ты конкретней скажи. В Бога, советскую власть, в нынешнюю... В какую мать власть?
- Ни в какую.
- Такого не может быть. В какую-нибудь власть, но любой человек верит. Без власти – бардак.
- Бардак при любой власти, - не уступает старуха, налегает и Женьку в напряжении держит.
- Ты это, - вскипел Женька, а как тут не вскипишь, в подвале и так керосиновая темнота, а старуха ещё словесную темень нагоняет. - Конкретно отвечай, а не вуалированно. – Женька хотел сказать завуалированно, но допекла старуха, обкорнал слово, не довёл до ума. - С тобой не дипломаты сидят.
Засмеялась старуха, выдержала паузу, чтоб Женьки дать отдохнуть, а то он в растрёпанных нервах, всё с лёта сбивает.
- Я верила каждый день в то, что следующий день лучше будет. И не только верила, а и делала.
Женька растерянно хмыкнул. Не привык он к такой вере. Ни на одну не тянет: не пионерская, не комсомольская, не партийная, не демократическая, а какая-то ежедневная - каждодневная.
- А как же это...
- Знаю, что ты хочешь сказать. А ты не думай о ней. Сколько дней тебе отведено, столько и проживёшь, только следующий день делай лучше. Сам по себе день лучше не станет, а ты станешь. Христос говорил: не заботьтесь о завтрашнем дне, а я вот всю жизнь заботилась.
Вот так! Случаем не дёрнула старуха. В «Библию» занесло. Женька хотел принюхаться, а старуха за своё: выступить со стихами хочет.
- Что ты пристала со своими стихами, - Сашка мужик выдержанный и на рынке, и на блокпостах, и при Кости. Сбивается с выдержанности только при родных. – Заела. Ты не сердись, но сама подумай. Кому они сейчас нужны?
- Нужны, - отрезала старуха.
- Мне они, - Сашка перешёл на личность, - не нужны.
- Так ты же не все.
- С тобой спорить бесполезно.
- А почему бесполезно. Ты попробуй.
Вот тебе и девяносто пятилетняя старуха. Говорит так, словно полвека назад отшибла.
- Чудная ты. – Валентина не терпит, когда разговор мимо неё проходит. - Жизнь корявой стала. Раньше жили, как люди. На что я могу пожаловаться? Да ни на что. Работа была тяжёлая, у стада коров дойки дёргала, так молоко в бидоны набирала, у войны тоже дойки, только не молоко из них цедят. В парк первого мая ходили. На Донец купаться ездили. В Счастье отдыхать. Не прятались по погребам и подвалам. Погребных жаб не теснили.
Валентина красит прошлую жизнь, потому что нынешняя давить стала, а если б не давила, то и в прошлом немало худого нашла бы.
- Одноглазые вы, - наехала старуха. - Видите сейчас только одну войну. А война не вечная. Когда-то кончится. Что оставите? Воспоминания о стрелялках и пулялках?
Заговорила старуха. Неспокойной стала. Из бормотанья и шёпота прорвалась, Словно специально для дня рождения речь приготовила, а, может, планка в голове сдвинулась? На улице от людей как бы прячется, только с ребятишками играется. А тут словом, как косой машет. Чудно! Андрея Ивановича никогда за Ольгу не упрекала. Не ревновала. С Ольгой в ладу и миру жила. А тут накатила. Словно, с неба свалилась. Не понимают Сашка и Женька, что старость не только мозги ломает, но в переломах и жизнь итожит. Не старческий маразм это. Старческий маразм, когда молодые свои мысли на смерти засекают и равнодушием их засеивают. Жизнь бьётся, наружу рвётся, а они её читанным подминают, а читанное не пережитое и двояко. Одного гнёт, другого прямит. Сашка и Женька знают, что старуха в ту войну с медицинской сумкой из окопов выбиралась, но не знают, что она и на Андрея Ивановича успевала заглядываться. По себе судят, а другую мерку не берут. А как её возьмёшь, если у каждого она своя.
- Это ты одноглазая, а не мы, - взвился Сашка.
Старуха ничего обидного и не сказала, но бывает, что нет в речи ничего тяжёлого, а вот не нравится и всё. Старуха попыталась ответить, но Сашка махнул рукой: замолчи и слушай.
- Перевернулась жизнь, - Сашка захватил бутылку, забулькал самогон, - но виноваты мы сами и не нужно никого винить.
- Это, как сами виноваты – через характер Клавки не просочишься, обида и злость стали её заливать.- Мы войну затеяли?
- Жень, - не может успокоиться Сашка, - ты, как думаешь?
- А что думать. - Женька, если не затрагивают его самую больную тему, за столом на постороннее не отвлекается. - Давай хлопнем.
- Во. Ты, когда убегал из дома, что захватил? Самогон. А я, глядя на тебя, стакан. По привычки сработали. Проголосовали за ЛНР. Добровольно. В зад не толкали. Думали, что всё пройдёт так, как в Крыму. Родным дымком оттуда повеяло. А что вышло? Здесь русский дух – не Русью пахнет. Ты тоже виноват.
- Я не виноват, - это и есть самая наболевшая тема для Женьки, - к нам пришли. А с чем они пришли?
Женька хмуро смотрит даже на самого близкого соседа Ивана Песочного, если тот с пустыми руками приходит. А тут война и политика. Как же не поковыряться.
- Они не могут нас защитить. Ну, а если не можешь защитить, так зачем пришёл? Луганск разбомбили, шахты тоже. Кто поднимать будет? Ты вот старуха об этом стихи пиши. Да сиди ты смирно, - бросил Женька, увидев, что старуха стала подниматься. - Слушай, что говорят. О любви до хрена и больше написано. Ты царапай, как нас тут бьют.
Не ожидали от старухи сброса. Огурец залепился в рот Женьки. Ловко и метко сработала старуха и уселась, как ни в чём не бывало.
- Ты что, мать, - вылупился Женька, засасывая огурец, как после глотка. – На кого кидаешься. От стихов задурманилась.
Старуха так засмеялась, что тени на стенах заколебались. Женька поближе и быстро придвинул к себе лампу. Подальше от старухи. Сашка раскатисто захохотал. Старуха поднялась, захватила тетрадку и направилась к выходу.
- Ты куда, мать. Сиди тут.
- А что мне сидеть и слушать вас. Я и так знаю, о чём вы говорить будете. Я в хату пойду.
- Так хату могут и того.
- Мне не в хате смерть уготовлена. А в другом месте.
- Может, знаешь, в каком?
С подковыркой или всерьёз спросил Женька? Свет керосинки слабый. Лица почти не освещает, а тени отбивает. Старуха не ответила. Женька попытался её удержать, но она оттолкнула его руку.
- Да пусть идёт, - шепнула Клавка. – А то будет квасить наши мозги до утра. Мы ей завтра подскажем, чтоб она нацарапала стишок, как мы её день рождения справляли в подвале, в который свиньи мочатся и где...
Она махнула рукой в угол.
5.
После ухода старухи все сошлись во мнении: отшибаются мозги у старухи. Станет, как Кудриха, у которой дом разбомбили. Она после этого голой по посёлку стала бегать, а потом куда-то пропала.
- Война никого не жалеет, - начал Женька, как обычно начинают, - ни старых, ни молодых. Верхам сейчас нужно лицо сохранить. И ради своего лица они ещё немало уложат. Главные ополченцев один за другим уходят. Жалуются, что вот, мол, их подставили. А что ты жалуешься? Ты же не смог справиться со своими задачами. Со своим делом, на которое тебя направили. Отец меня учил: берись за то дело, которое знаешь. Иначе опозоришься. Я вот трактор знаю. Пахарь. Борозду не испорчу. Меня хоть в Африку направь я и там сумею пахать. Обманули нас и не защитили, - шумно вздохнул он. - В ополченцах я был. Сашка тоже. Ни к кому не хочу больше. Не хочу. Уже раз обманули. Поверил я. А теперь не верю. Я же стану воевать без веры. А какой я вояка без веры в правоту. Наёмник.
Вроде и правильно говорит Женька, не пустыми словами балуется, но не нравятся ему свои слова, чувствует, что не всё так, как он думает. Защемила его жизнь, выедет в поле, а пахать не хочется, раньше земля, как бы своя была, а теперь, как бы чужая стала. Не во мне дело, думает он, а в начальстве, нескладно они жизнь для мужика ладят, а потом перевернёт мысли, а почему мужик сам свою жизнь не налаживает, ждёт, когда укажут, куда и как идти. Запоганивают люди друг друга словом, от иного слова сердце закипает, а там, что попадётся под руку, то и в ход. Вспоминает отца: с войны вернулся, а под глыбу попал. По своей воле сам на себя её навёл, или она сама по себе сорвалась, или кто-то выше человека её столкнул? Другим всё ясно: скубут словами друг друга, а Женька не по душе это. Когда в ополчение пришёл, стрелять вначале не боялся, а потом вспомнил, что родня хоть и не на всей Украине, а в Полтаве Колька – сын дядьки Семёна, с которым отец воевал, в Харькове племянник Иван, который каждое лето приезжал к Женьке ... Можно это забыть? Плюнуть и растереть. Не крикнешь же в другую сторону: Колька с Полтавы, Иван с Харькова вы там? А если ответят, что там. Что дальше кричать: отойдите, братцы, в сторону, я бандеровца шлёпну. Рядом с Женькой гуляй - поле был, залётный: не русский и не украинец – весело выщёлкивал, он же с гор, ему равнинного лупить только в радость, потому что равнинные в своё время не мало горных посекли, а возле луганского аэропорта его самого выщелкнули. Всё равно жалко было. Замутили парню голову.
- У тебя тут мышей нет, - сказала Валентина. - Боюсь я их.
- Да ещё не успели заселиться. Вот когда мой дух тут осядет, тогда и появятся.
- Я вот слышал, - решил Сашка и свои мысли добавить, - что на аэродроме самолёт с французом разбился.
- Да какое нам дело до француза, - бросил Женька. – Во Франции в подвалах и погребах пока не прячутся. Это только у нас. Давай выпьем за здоровье именинницы. На сотку тянет.
Сашка не сторонник упускать своё слово, но он тоже недалеко ушёл в мыслях от Женьки. Обеих беда накрыла, и немало путаных мыслей нарыла. Он ловит верхушки, а до корней добраться не может. Неделю назад на рынке два мужика схватились. Раньше за места хлестались: где многолюдно – там гроши, где малолюдно – простой. А они за правду. Один кричал, что правда на прилавке лежит, а другой, что под прилавком. Это, как же! Мозги в пошатку пошли? Сашке тоже хочется высказаться и в себе, и другим тоже - невтерпёж. А кто сейчас не высказывается? Кто-то боль, которая, как петля на шее зависла, выплёскивает. Кто-то заученное и загруженное тараторит. Кто-то слепо. Кто-то даже не понимает, что он говорит, но балабонит. А кто-то знает, какое слово нужно сказать, чтоб приманить к себе. Немало этих кто-то. Сашка понимает, что беда всю Украину захватила и рассекла на две половинки: одна побольше, другая поменьше, но у каждой своё слово. Андрей Иванович говорил, что у солдата слово чистое. А сейчас? У какого солдата? У сыновей Гришки Кости и Мишки слово какое? У кого из них слово чистое, а у кого мутное? Или у обеих неочищенное и задурманенное?
- Так что ты, Сашок, о Франции хотел сказать? – поторопила Клавка.
Её француз не интересует. Как звучит заманчивое слово Франция с Парижем. Она наслушалась разговоров Марии об Италии, но не знает, что Италия Марии дальше детской коляски и магазинов не простиралась. Остальное был вычитано. Клавка понимает, что никогда не попадёт заграницу, но послушать, помечтать и попутешествовать среди иностранных слов кому не хочется.
- Я о французе к тому, - Сашке нравиться щели выискивать, он говорит, что щель хоть и узкая, но если через неё в дом сквозняк пробьётся, то весь дом застуживает - если они на столичном аэродроме, где француз разбился, не могут навести порядок, то, как же они его у нас навести могут? Сомневаюсь.
Клавка разочарована. Хлопнула подвальная дверь. Старуха. Стоит, не шевелится. Над домом завыло, засвистело, а она хотя бы дрогнула. Не по себе стало. Женька даже керосинку поднял над головой. Свет пробежал по ступенькам и остановился у ног старухи. Словно закаменела, с места не двигается. Улыбается. Не выдержали, крикнули. Завис крик. Присмотрелись. Пусто в проёме. В следующий раз повторилось: стоит старуха, присмотрятся тень.
- Ещё раз появится, - не выдержал Женька, чувствуя, что не может справиться с зубами,- ломом проломлю.
- А если живая? В родную мать, - затрясло Клавку.
- Плохая примета, - зажало сердце Валентины, - старуха тенью появляется. Я читала, что если тень отделяется от человека, то...
- Да брось ты, - Женька покрепче сцепил зубы. – Выпьем. И в глазах посвежеет. Это на нас так подвал давит.
- А, может, это нам снится, - надеется Валентина.
- Это не примета и не сон, - пересох в горле Сашка. – Это война у нас галлюцинации вызывает.
6.
С подвала они вышли утром. Посёлок просыпался от голосистого лая, мычания. С бугров сбегал лёгкий, клубящийся туман, через который пробивались искристые лучи солнца. Они протягивались над домами, словно паутина.
- Погуляли хорошо, - Клавка зевнула. - Опять за работу.
- Да я б с утра до вечера работал, сутками, если б давали работать, а не воевали, - сказал Женька.
- Если бы давали, - Сашка насмешливо посмотрел на Женьку. – Живём по принципу: если бы, да кабы власть в хайло насыпала грибы. Виноваты мы сами. Да, ладно. Где старуха? Попрощаться нужно.
Старухи дома не оказалось. Постель была смята. Чайник нагрет.
- Недавно умоталась мать опять на речку, - улыбнулся Женька. – Ну. Что тут скажешь. Рассыпается, расклеивается, чай пьёт – весь стол зальёт. По всей нашей родословной пошаркай, кто винтовку держал, кто пахал, а тут выскочила с тетрадкой и ручкой.
- Чему улыбаешься, - налетела Клавка. – У тебя мать болеет. С ума сходит. Её спасать нужно. Тенью появляется. Лечить. Она же не соображает. Стихи пишет. Запишется и дом подпалит, когда мы спим. Или ещё что-нибудь смертное выкинет.
- А может и в правду, - Боязно Женьки от слов жены, он посмотрел на Сашку и Валентину, – полечить её нужно. Таблетками покормят, укольчики поделают.
- Может, и так, - согласились Валентина и Сашка. – Ты подумай.
Уехали Валентина и Сашка, не попрощавшись со старухой.
Вечером зашёл Костя, хмуро спросил: почему уехали без него?
- Так ты же на копанках был, - оправдывалась Валентина.
- Могли бы и подождать. А то перестреляют вас без меня. В следующий раз ездите только со мной.
Когда Костя ушёл, примчались Женька и Клавка. Накрыл старуху на берегу речки снаряд, прилетевший со шляха. Разметал на куски. По туфлям, платье, косынке и клочкам тетради узнали.
- Начисто разнёс, - дрогнул Женька.
Трудно понять: то ли от беды дрогнул, то ли от облегчения.
- Стихи о любви писала. А мы не дали ей почитать, - заплакала Валентина.
- Я с Женькой читала, - бросила Клавка. - Царапанные какие – то.
- Да какие бы они не были. – Валентина, словно спохватилась. - Она думала о другом, чем мы.
7.
Собрали старуху по кускам и похоронили возле Андрея Ивановича. Клавка хотела крест поставить. Женька не согласился. Сам сделал деревянную форму в виде тетрадки, залил бетоном. Не гладко вышло. Упрекнули родственники Женьку: нужно было гранит поставить, как у людей, на что он ответил: каждому человеку нужно ставить тот памятник, который он заслуживает.
*********************************************************
ПАМЯТНИК
Посёлок начали бомбить утром со шляха.
Иван Фёдорович – пенсионер, одинокий, жена умерла два года назад, сыновья подались в Москву, чтобы найти работу, скрылся в погребе: переждать бомбёжку. Примерно через час он выкарабкался и хотел направиться в дом, но, как и следовало ожидать, тяжёлая артиллерия, поотсекав вначале верхушки высокорослых тополей, проутюжила и хозяйственные дворы, раскромсав на ошмётки живое и неживое, попавшее под удар.
Вместо дома, вырубленного из белого камня на буграх, у подножья которых и примостился небольшой посёлок, приманивающий взгляд густыми садами и высокими тополями, Иван Фёдорович увидел груду камней, перемешанных с деревом, железом, стеклом.
- Собачья дружба, - с горечью вздохнул он.- Дом на ноги уже не подниму и не поставлю, - бросил Иван Фёдорович, чувствуя, как в душе поднимается злоба. - Но кое-что сделаю. Пусть помнят. Выгорит, так выгорит, а если нет, так тому и быть. Суки. – Слов у Ивана Фёдоровича было, конечно, не в горстку, а побольше, жизнь загнула его уже за седьмой десяток, да и работа была хлёсткая и матерная, не в кабинетах отсиживался, а рельсы и шпалы в морозину и спёкшуюся жару укладывал, но задерживаться на других словах он не захотел.
Порывшись в куче, которая была подобна мусорной свалке, он, ковыряясь ногами и щупая руками, нашёл топор, пилу, снова залез в погреб, загнанный вглубь, и вытащил оттуда моток колючей проволоки. Становилось жарко. Он сбросил фуфайку и посмотрел на солнце. Подставив лицо под тёплые лучи, подумал: «И грешнику, и праведнику одинаково ты светишь и всех греешь. Все мы для тебя равны. Не так, как для Бога». Мысль завинтилась бы и глубже, но Иван Фёдорович не стал нагнетать себя. Богу он отмолился, когда сыновья, загрузив чемоданы, мотнулись искать лучшую жизнь, а жену прибрало кладбище.
Взяв топор и пилу, он пошёл в сад, усеянный воронками. А какой сад был. Раскидистый, прохладный и сочный. Осенью замачивались яблоки, резались на кусочки, сушились для компота, вывозились на базар. Хозяйственное дело было.
Сад сажал дед после войны и говорил, что человек должен родить сына, посадить сад и построить дом. Иван Фёдорович так и сделал. Троицу в охапку собрал, а дом не по его вине выпал. Он снова почувствовал, как из души вынырнула злоба и словно кипятком ошпарила мозги, но он придушил её словами: а не пошла бы ты на .....
Спилив три чудом оставшиеся яблони - пепенки, Иван Фёдорович начал обрубать ветки, ошкуривать стволы, делая увесистые колья и вбивая их вокруг разрушенного дома, натягивая между ними колючую проволоку. Несколько раз он бросал работать. Его сбивала мысль, что его задумка, словно пузыри в лужах, когда идёт дождь.
Во время работы подъехал БТР, из которого высыпались солдаты и, заливаясь тяжеловесным смехом, направились к нему.
- Здорово, мужик, - по очереди сказали они, не пожимая руку. – Что ты тут мастеришь? На хрена колючей проволокой дом окружаешь? Мины у тебя там что - ли? Сапёров сейчас вызовем
-- Да нет, - бросил Иван Фёдорович. – Сапёры не помогут. Ума и силёнок у них не хватит.
- У наших сапёров всего хватает. Ты не темни. Говори, зачем колючей проволокой ограждаешь?
- Не видите.- Он осмотрел солдат: кутенята. Так называл он родившихся щенков.- Ослепли от войны.
Круто завернул Иван Фёдорович. Не побоялся перехватить пулю, а поэтому и не стал сжиматься перед солдатами и разбавлять сказанное податливыми словами
- Ты поменьше гавкай, - услышал он в ответ. - А ты мы тебя в кучу завалим.
- Меня не пугай. Я пуганный, - не сгоняя угрюмость с лица, отрезал он.
- Ты не пуганный, а дурак. - Стерпел Иван Фёдорович. За спиной пусто, а перед лицом чуть ли не десяток в чёрных масках. - Говори. Что проволокой окружаешь?
- Дружбу, - закосив улыбку, бросил он.
- Что?
- Оглохли. Дружбу.
Солдаты растеряно переглянулись, пожали плечами, а потом снова вцепились в Ивана Фёдоровича.
- Это мы так бомбы называем, - зло отбил Иван Фёдорович.
- Ну, так бы и сказал сразу. А то мы подумали, - насмешливо бросил один, - что ты боишься, что воры залезут и растащат доски и камни. Не волнуйся мужик.- Он попытался похлопать Ивана Фёдоровича, но тот оттянулся. - Война закончится на Украине, новый посёлок выстроим.
- И памятник о победе поставите?
- А как же, - весело подхватили солдаты. - Такой отгрохаем. Гранит, мрамор, с надписями золотыми.
- Вижу я среди вас и русских, и украинцев. Дружбаны. – Иван Фёдорович помолчал. – А памятник после войны не нужно ставить. Он уже стоит..
Ты что скульптор? Сам уже слепил, - насмешливо бросил кто-то
- Нет. Мужик я.
- А ну покажи, что за памятник? Оценим.
- Так он перед вами.
Солдаты закружили взглядами по сторонам. Закружили бы и Ивана Фёдоровича матом и тычками, если бы он не показал на разбитый дом.
- Да какой же это памятник? – Голосистые ребята попались. Раскатали смех, от которого и сами на карачки присели. - Ты что рехнулся. Настоящих памятников не видели что – ли?
- Видел. В Москве, Киеве. Только там свои, а у меня свой. Мой лучше. Красивей.
- Это же куча дерьма, - крепко загоготали.- Под бульдозер и на свалку.
День отступал. Пробивался закат, в который сваливалось солнце, оставляя на небе небольшие серые тучи, в которых медленно угасали солнечные лучи.
- А кто наклал, как вы сказали эту кучу дерьма? Не вы? – бросил Иван Фёдорович, чувствуя, как в груди собирается холодок, обволакивая громыхавшее сердце.
- Не доводи мужик, - даже скрипнули зубами.
- А вы и так уже доведённые. Дальше некуда. Стрельнуть хотите в меня. Давайте, - набирая силу, бросал Иван Фёдорович. - Вы мой дом разбомбили. Я что любить должен вас. Становиться на колени. Хотите и жизнь забрать. Ради этого ползать перед вами? Ни хрена не выйдет. Опоздали. Нет дома – нет и меня, - рубанул он, задёргавшись лицом. - Езжайте своей дорогой. Стройте гранитные, мраморные памятники. Я не ваш попутчик
- С мозгов схлопнулся мужик, - процедил водитель БТР - Не видите что – ли.
- Это вы схлопнулись, - отрезал Иван Фёдорович. - Бомбите, что попало. А мой разбитый дом это настоящий памятник. Пусть стоит, пусть показывает, какая дружба между русскими и украинцами. Детей будем учить. Не словами, а наглядными пособиями.
- Да ну его на хрен,- бросил сидевший с водителем. – Болтовню его слушать. Поехали. У нас дела. Нужно перешерстить ещё и другие посёлки.
Солдаты заскочили в БТР. Иван Фёдорович обошёл вокруг колючей проволоки, покрепче вогнал колья в землю.
- Памятники и дома новые они буду строить. – Он сплюнул. Вот это, - Иван Фёдорович посмотрел на разнесённый дом, - исторический памятник. Посмотришь на него и, если не дурак, то всё поймёшь. Нужно ещё доску найти, прибить к кольям и написать. «Памятник в честь дружбы русских и украинцев».
В заваленной мастерской он нашёл стамеску, молоток и до вечера высекал слова, а когда темень накрыла посёлок, повесил на колючую проволоку доску с выбитыми буквами, натянул фуфайку и залез в погреб.
Рассвет уже разбивал ночную темень, солнце выкатывалось из-за бугров. Иван Фёдорович вылез из погреба и прошёлся по посёлку. Мужики и бабы копошились возле своих домов, пытаясь сколотить из остатков что-то похожее на хибары.
- Бросьте это дело, - говорил он. – Памятники стройте.
- Ты что, Иван? – отвечали ему. - Помешался. В чём-то нужно жить. Памятники на кладбище.
- А у нас что? Не кладбище, - говорил он. – Пусть всё остаётся так, как есть. Обнесём посёлок колючей проволокой. Это и будет памятник о собачьей дружбе, а между кем и кем в школах и институтах научат.
- Фантазёр ты, Иван.
- Может и так. Только не фантазия наши дома раздолбала.
На этом историю можно было бы и закончить, но от своих товарищей с Луганской области я узнал, что смели не только «памятник» Ивана Фёдоровича, но прихватили полностью и посёлок. Раньше со шляха можно было увидеть посёлок, похожий на огромную тополиную рощу, а сейчас , один бескрайний простор с вольным гуляй - ветром, катающим перекати-поле.
Комментарии
«ЖУРАВЛИНЫЙ» ДЕСАНТ
1.«Журавли» - десантники – звал нас полковой
С неба и в атаку был приказ такой.
В небе было тихо. Там не шла война,
На земле в засаде нас ждала беда.
Припев.
Где мои товарищи?
Где вы журавли?
Вас немало выпало в холмики земли.
2.А бедой той были парни, как и мы.
Молодые, сильные, но для нас враги.
Было небо синее, облака вдали,
Падали на землю молча «журавли».
Припев.
3.«Затяжными» падали, чтоб спасти себя.
И уйти от пули меткого стрелка.
С высоты мы падали, чтоб убивать,
На земле нас ждали, чтоб свинцом встречать.
Припев.
4.Снова небо синее. Облака вдали.
Снова собираются в стаи «журавли».
Снова будет небо. Снова «журавли».
Много вас останется в холмиках земли.
5.Выпал я из стаи, но остался цел,
Спас меня товарищ сам не уцелел.
Небо в парашютах, а с земли пальба.
Возносилась в небо душа «журавля».
Припев
6.Кто-то натыкался на свинец стрелка
Навсегда склонялась на грудь голова
Те, кто уцелели, те в атаку шли
Их следами были холмики земли.
Припев.
7.Снова будет небо. Снова парашют.
С неба и в атаку, и замкнулся круг.
И опять нас встретят ливнем из свинца.
И туман пунцовый полоснет в глаза.
Припев
8.И опять схлестнемся с парнями, как мы
Снова будут холмики из сырой земли.
Вы мои «журавушки» в холмиках они.
Навсегда забыли голоса войны.
Припев
9.Холмики, вы холмики. Из сырой земли
Без гранита, мрамора. Словно бугорки.
Неприметны холмики из земли они.
И враги лежат в них, и друзья мои.
Припев.
У меня такие сборники-книги многих наших. Саши Беденок, Рыженко 5 книг, твоя одна, Наумова (который все топором врагам грозит), моих две, о наших собаках, альманах рассказов наших авторов, Чернышевой три, Чернеца одна, Иракли три...
Если интересно, скинь адрес, вышлю...))) Только укажи - кого?...
Перечитываю и думаю о том , как в трагическом
потрясении чисто , светло , незамутнённо ,
без трещин засевших в памяти мелочных обид
и отношений воссоздаётся образ родины ,
родного посёлка с людьми , самобытными ,
яркими , щедрыми , талантливыми , среди которых
счастье имел жить.