САМОЛЕТЫ, ЛЮДИ, КНИГИ – 2

Константин Крашенинников

САМОЛЕТЫ, ЛЮДИ, КНИГИ – 2

Все люди, все события в твоей жизни возникают потому, что призвал их туда ты.

Ричард Бах

А вот по этой книге – фильм снят. Играли в нём многие звёзды итальянского и мирового кино Энтони Куинн и Анна Маньяни. Книга того стоила, безусловно. Правда, Стэнли Крамер снял комедию. А книжка Роберта Крайтона вовсе не комедийная – судите сами… Текст из книги "Тайна Санта-Виттории" великоват для формата, но тут как раз тот случай, когда из песни слова не выкинешь.

* * *

Звездою, увиденной в Санта-Виттории, был я. И знамением грядущих перемен — тоже я. Тут я и вхожу в повествование. Это цена, которую вам придется заплатить за рассказ о том, что случилось в Санта-Виттории, а это куда интереснее, чем повесть обо мне. Вот уже двадцать лет, как я хочу рассказать о себе моим соотечественникам, моему народу — хочу повиниться в надежде, что кто-то меня поймет и, если таких окажется немало, я со временем смогу вернуться домой и заново построить свою жизнь. Я постараюсь по возможности сократить рассказ о себе, чтобы читателю не пришлось слишком дорого платить за свое терпение.

В то утро, когда Фабио сообщил о смерти Муссолини, я пролетал в «Одессе-дарлинг», бомбардировщике типа «В-24», где-то над Италией. Сейчас мне кажется, что мы, видимо, пролетели над Санта-Витторией часов в восемь утра, хотя никто здесь не помнит, чтобы в то утро над городком появлялся самолет. В ту пору я уже знал о судьбе, постигшей Муссолини. Командир «Одессы-дарлинг» капитан Бастер Рэмпи рассказал мне об этом еще до того, как мы поднялись в воздух.

— Слыхал? Они разделались с Мазлини! Что ты на это скажешь?

Я пожал плечами. Что я мог на это сказать?

— А мне казалось, что тебе интересно будет узнать, — сказал Рэмпи. — Интересно первым узнать об этом, ясно? Ты же как-никак итальяшка, не кто-нибудь.

— Нет, сэр, мне это неинтересно.

— А я подумал, что интересно.

— Нет, сэр.

Это был наш четвертый вылет и первый над собственно Италией. Мы бомбили Пантеллерию и Лампедузу и некоторые другие острова — я уже забыл, как они называются, — но это был наш первый полет над самой Италией. Я отлично помню, как начинался полет; иной раз у меня возникает такое чувство, точно я привязан к этой горе, как моряк, потерпевший крушение, — к спасательной шлюпке, и тогда мне хочется снова взмыть в небо, вырваться отсюда и оставить далеко позади всех этих людей, которых я за это время так хорошо узнал и которые считают, что хорошо знают меня. В то утро мы рано пересекли море — Тирренское море.

Солнце только что взошло, мы летели низко над голубовато-зеленоватой водой, и тень наша скользила по ней — казалось, огромная темная рыба стремительно плывет у самой поверхности воды. Я ни разу прежде не видел Италии — она словно чудо возникла перед нами, вся в зелени, такой не похожей на африканскую, темно-зеленой, как нижняя сторона листьев на виноградной лозе.

Мы следовали вдоль берега, который, как мне теперь известно, именуют Божественным побережьем, — летели над скалами, над белыми домиками, прильнувшими к этим скалам, и над маленькими городками, раскинувшимися на пологих склонах гор, а потом вдруг повернули в глубь страны. После этого мне уже было не до красот пейзажа: я не смотрел на землю, задавшись целью обнаружить и подстрелить итальянский самолет. А поставил я себе такую цель потому, что остальные члены экипажа не доверяли мне.

Как-то ночью, после кутежа в офицерском клубе, капитан Рэмпи явился ко мне в барак.

— Скажи мне правду, Абруцци: если бы ты увидел в воздухе итальянский самолет, ты ведь не стал бы стрелять по нему, а?

Я сказал, что нет, стал бы. Он еще как-то так раскатисто произнес «р» в слове «стрелять» — я сейчас уже позабыл многие английские слова, но помню каждое слово, которое говорил мне капитан, и то, как он его произносил.

— Не надо лгать, Абруцци. Я на тебя за правду не рассержусь. Вот если бы мои родители уехали вместе со мной из Техаса, а потом началась бы война, полетел бы я стрелять в техасцев, как ты считаешь?

Я сказал, что, по-моему, полетел бы, если бы ему приказали. Он схватил меня за ворот рубашки.

— Полетел бы стрелять в моих братьев? Стрелять в мою плоть и кровь? — Он выпустил ворот моей рубашки, точно боялся запачкаться. — Я предпочел бы, чтобы в этом деле ты был честен со мной. Тогда я мог бы уважать тебя.

После этого не только он, но и все остальные члены экипажа стали относиться ко мне как к неустранимой помехе — как к мотору, на который нельзя положиться. Они даже разработали план и назвали его операция «Пейзан» — на случай, если на нас нападут итальянские самолеты. Наш штурман, лейтенант Марвелл, должен был тотчас покинуть свой пост и занять место у моего пулемета. Это вовсе не означало, что они имели что-то против меня. И вот я стал искать повод, чтобы доказать им, как они не правы. Если появятся самолеты, решил я, тотчас открою по ним огонь, прежде чем Марвелл успеет сменить меня.

В то утро, когда мы пролетали над темным сосновым лесом, «Одесса-дарлинг» вдруг попала в полосу зенитного огня — вспышки расцветали вокруг нас гроздьями цветов и облачками черного дыма. Ими пестрело все небо. Только я подумал, что мы благополучно пересекли этот смертоносный сад и разрывы уже остались позади, как самолет подбросило и он затрясся точно в лихорадке. Фюзеляж заходил ходуном, и мы так стремительно полетели вниз, словно небо было гигантской ванной, из которой вдруг выдернули затычку.

— Господи, смилуйся, только бы не пожар! — пробормотал кто-то. Падение внезапно прекратилось, и самолет понесло по небу, точно его подвесили к кабелю и потянули, — он снижался, но не прямо, а по диагонали; потом его тряхануло раз, другой, третий — я подумал, что, наверно, мы уже задеваем за верхушки деревьев или холмов, — но тут самолет выровнялся и снова стал хозяином в воздухе. Хороший у нас был пилот. Сейчас даже странно подумать, что я обязан жизнью капитану Рэмпи. Долго мы летели так, молча, уповая лишь на то, что нам удастся продержаться в воздухе, и даже не пытаясь куда-либо свернуть или хотя бы подняться повыше.

Мы летели прямо вперед, над самой землей, и городки, разбросанные в горах, летели нам навстречу и исчезали позади, словно островки среди высоких валов зеленого моря. Через какое-то время — было это скоро или не скоро, не могу ни сказать, ни даже предположить — мы снова стали карабкаться вверх, а потом, много спустя, капитан Рэмпи начал разворачивать «Одессу-дарлинг», делая в небе широкую дугу. Никто не разговаривал. Все прислушивались к странным звукам, которые производил наш самолет, всем было страшно, и тут Рэмпи обратился к Марвеллу:

— Выбери-ка мне какой-нибудь симпатичный городишко, который лежал бы на нашем пути назад. Чтобы не пришлось никуда сворачивать.

Со своего места я увидел, как лейтенант Марвелл наклонился над картами. Человек он был старательный.

— Нашел, — через некоторое время сказал он. — Даже накреняться не надо. Называется он… называется…

— Да мне вовсе не интересно, как он называется, — сказал капитан. — Ты только предупреди меня, когда мы подлетать будем.

— Слушаю, сэр.

— Не зря же мы летели такую даль.

— Конечно, нет, сэр.

— Надо где-то сбросить эти бомбы.

— Да, сэр.

— Не тратить же нам на это целый день.

— Это было бы вовсе ни к чему, сэр.

— Вовсе ни к чему.

Мы видели людей на дорогах, а я так видел даже пыль, которая клубилась следом за повозками, взлетая из-под копыт впряженных в них волов. Какие-то люди махали нам. Но даже если бы я встретил теперь кого-нибудь из них, не думаю, чтобы я стал рассказывать, почему и как именно их город был выбран нами в качестве мишени, они-то, наверно, думают, что так распорядился господь бог или распорядилась война, — ни к чему им знать, как было на самом деле. Когда до цели оставалось пять минут, лейтенант Марвелл объявил, что пора снижаться.

— Но я ничего не вижу, — сказал капитан Рэмпи,

— Городишко на том склоне горы, — сказал Марвелл.

— Э-э нет, на такую удочку меня не поймаешь, — заявил Рэмпи.

— Что вы, сэр!

«Одесса-дарлинг» начала снижаться.

— Ну, сегодня мы проведем операцию «Пейзан».

Это был не городок, а целый город, раза в три или в четыре больше Санта-Виттории. Он раскинулся по ту сторону горы — и не на склоне ее, а на другой горе, пониже, он лежал на самой ее верхушке, словно корона, окруженный стенами, сверкая на солнце белой и оранжевой черепицей. Вниз от него спускались темно-зеленые склоны — теперь я знаю, что это виноградники, расположенные террасами. С воздуха вся эта зелень и посреди нее город в кольце стен казались огромным стендом о яркой мишенью для метания дротиков.

— Марвелл!

— Сэр?

— Ты откопал нам жемчужину, слышишь?

Дверцы бомбового отсека заело — зенитным огнем повредило управляющий ими механизм. Пока бомбардир возился с ними, мы уже пролетели над городом.

— Сейчас я найду вам другую цель, — сказал Марвелл.

— Нет, я хочу эту, — сказал Рэмпи.

С моего пулемета сняли ствол, и, орудуя им как рычагом, мои коллеги попытались взломать дверцы. Летели мы в тот момент очень низко, и я мог как следует рассмотреть город. На площади было полно народа, стояли рыночные лотки, повозки, груженные всякой снедью, скот. Очевидно, был рыночный день. В одном конце площади возвышалось большое здание, почти такое, как тут у нас, — я тогда решил, что это мэрия. А напротив, через площадь, к небу вздымалась башня городского собора.

— Вот вам и мишень для прицела, — сказал капитан Рэмпи.

Тень «Одессы-дарлинг», словно мрачный вестник, подползла к городу, перескочила через стены, через площадь, скользнула по фасаду собора, по оранжевым крышам, отчего они на мгновение стали темно-красными, и перебралась через противоположную степу.

У нас в Санта-Виттории есть такая поговорка! «Добро понимаешь, когда оно ушло а зло — когда пришло». Но в тот раз все было наоборот: когда тень накрывала людей, они поднимали голову, смотрели в небо и снова возвращались к своим делам, а иные даже приветливо махали нам.

Когда дверцы бомбового отсека удалось наконец открыть, капитан Рэмпи развернул «Одессу-дарлинг» и направил ее назад, на город. Но дожидаться, пока мы достигнем собора, он не стал. Как только самолет пересек городские стены, он скомандовал: «А ну, бросай!»

И все мы стали бомбардирами. Мы подкатывали бомбы к дверцам и ударом ноги выталкивали их — они летели друг за другом вниз, на город, легонько подпрыгивая и пружиня в воздухе, как все бомбы, догоняя одна другую, точно рыбки в школьном аквариуме. Ты пытаешься проследить взглядом за бомбой, которую сбросил, которой коснулась твоя рука или твоя нога, и тебе кажется, что ты следишь за ней, но вот начинаются взрывы, взлетают вверх крыши, камни, потом занимается огонь, начинает клубиться дым, и ты понимаешь, что все-таки не можешь со всей определенностью сказать, что же именно ты наделал.

Мы спустились достаточно низко и отчетливо видели дикую игру, в которую играл на площади народ. При каждом взрыве — а взрывы, казалось, гигантскими шагами продвигались по городу в направлении площади — люди кидались в сторону, а при следующем взрыве бежали назад, к тому месту, которое только что покинули. В конце концов они, должно быть, все-таки обрели вновь разум, потому что, когда мы развернулись и во второй раз пролетали над городом, на площади уже не было никого. Лишь один-единственный человек стоял посреди нее на коленях, прилаживая ручной пулемет и наводя его на «Одессу-дарлинг».

— А ведь этот чертов ублюдок может кого-нибудь покалечить, — заметил Марвелл. Мы как раз собирались сбросить пятисотфутовую бомбу замедленного действия. Это была, так сказать, душа и сердце «Одессы-дарлинг».

— Приготовьте бомбу, я скажу, когда сбрасывать, — казал капитан Рэмпи бомбардиру. Он был большим мастером своего дела, возможно даже гением, обладавшим особым талантом, которым одарил его бог и который он смог применить разве что однажды или дважды в жизни. Не случись войны, Рэмпи, возможно, никогда и не узнал бы, что у него есть этот талант.

— Давай! — скомандовал он. И мы вытолкнули бомбу. Мгновение она словно бы летела наперегонки с «Одессой-дарлинг», потом вдруг описала над городом дугу и пошла вниз, и, когда она пошла вниз, все мы, даже те, кто не обладал удивительным чутьем капитана Рэмпи, поняли, что все будет в порядке. Казалось, она только слегка задела серую черепичную крышу собора, на самом же деле она так быстро прошла сквозь нее, точно нырнула под воду и вода сомкнулась над ней, как над ушедшей в бездну скалой.

Это была бомба замедленного действия, а когда имеешь дело с такой бомбой, никогда не знаешь, взорвется она или нет, но эта взорвалась где-то там, в фундаменте, среди темных подвалов и переходов, где, должно быть, пряталось большинство тех, кто еще недавно заполнял площадь. Мы поняли, что все в порядке, не потому, что услышали грохот взрыва или почувствовали, как сжатым воздухом самолет подкинуло вверх и снова опустило, точно лодку, когда она взлетает на гребень волны, а потому, что увидели, как передняя часть собора, весь его фасад вместе с огромным круглым витражом вдруг распался на куски и каждый кусок в свою очередь рассыпался на тысячи кусочков и брызгами окропил камни площади.

А затем начался пожар — пламя вырвалось откуда-то из недр здания, охватило большую часть черепичной крыши, и раздался грохот. Когда самолет пошел вверх, на площади стояла только задняя стена собора. И человек с ручным пулеметом тоже исчез.

— Остались только малые бомбы, — объявил Марвелл.

— Надо израсходовать их с умом, — сказал капитан.

Мы развернулись: центр города пылал, застланный дымом, но дальние окраины оставались нетронутыми, поэтому мы решили сбросить малые бомбы на террасы под городскими стенами с таким расчетом, чтобы и окраины снести с лица земли. Люди бежали вдоль стен с обеих сторон, иные бежали даже по стенам, но, когда в виноградники полетели первые бомбы, люди посыпались со стен и побежали прямо на бомбы. Они, видно, просто не знали, что с собой делать. Впряженный в повозку вол, обезумев от страха, помчался вниз, перескакивая через опорные стены террас, пока не сломал себе ноги, — он упал, и повозка накрыла его.

— Надо бы прикончить несчастное животное, чтоб оно не страдало, — заметил лейтенант Марвелл.

В одном из районов города, у северной его стены, виднелся зеленый неогороженный прямоугольник; зелень здесь была другого цвета — не темная зелень виноградников, а более яркая, ровная и светлая; когда мы подлетели поближе, я понял, что это площадка для игр, а большое здание под красной черепицей рядом с ней — конечно же, городская школа. На площадке я увидел мужчину и женщину; они стояли в разных ее концах, а между ними на равном расстоянии друг от друга виднелись на траве темные полоски.

Поле было расчерчено белыми полосами — должно быть, для футбола, и сначала я подумал, что темные полоски — это тоже разметка для какой-то игры, но, когда мы пролетали над ними, я увидел, что это лежат дети. К этому времени на террасах стали взрываться бомбы, иные — под самыми стенами города, но мужчина и женщина продолжали неподвижно стоять, и ни один ребенок не шевельнулся. Наверно, мужчина и женщина считали, что дети испугаются, если они тоже лягут рядом с ними на землю.

Взрывы раздавались все ближе, и дети сжимались в комочки и в своей черной школьной форме казались шариками из сажи, разбросанными по яркой зелени травы. Очередная серия бомб была уже в воздухе, и я начал молить бога о том, чтобы они каким-то чудом не долетели до земли. Дети на футбольном поле, должно быть, очень верили своим учителям, потому что, несмотря на грохот, который к тому времени, наверно, был уже очень сильным и страшным, никто из них не сорвался с места; они оставались лежать там, где им велели, — на траве, и это было правильно, потому что куда безопаснее находиться под открытым небом, чем сидеть под школьной партой, где можно оказаться погребенным под рухнувшими балками и камнями или сгореть заживо. Это воспоминание о мужестве учителей и мужестве детей до сих пор живо во мне.

Если бы только они посмотрели вверх, они могли бы заметить черные точки, пунктиром падавшие с неба, могли бы вскочить и убежать на другой край поля. Но они продолжали лежать на своих местах, уткнувшись лицом в землю, и не шелохнулись, даже когда первая бомба взорвалась рядом с ними, а потом вторая и третья, и зеленая трава, и земля, и огонь взлетели ввысь вместе с маленькими черными шариками. Солдат обязан выполнять свой долг, и я свой долг выполнил. И думается, не страдал бы так, если бы не тог мальчик. Когда все бомбы были сброшены, я увидел мальчика; он бежал по полю — туда, где, видимо, стояли школьные ворота, и одежда его была в огне — мальчик горел.

Хотя мы поднялись уже довольно высоко, я все же разглядел, что он держит в руках что-то белое, и мне показалось почему-то очень важным узнать, что же он держит. Чем мог так дорожить мальчик, что он прижимал к груди, хотя и горел? Я просыпаюсь иной раз среди ночи оттого, что кричу: «Брось это, брось!» — и машу руками, пытаясь затушить огонь на его горящей одежде.

За воротами школы шла широкая улица, на ней не было ни души, и потому за мальчиком следить было нетрудно. За ним просто невозможно было не следить. Улица круто шла в гору, но, вместо того чтобы побежать вниз, он побежал вверх — я догадался, что он, видно, хотел добраться домой, к кому-то, кто мог бы помочь ему. Но убежал он недалеко. Сделав всего несколько шагов, он упал на колени и, казалось, долго стоял так, хотя на самом-то деле, наверно, очень недолго — какую-нибудь минуту, не больше, — а потом упал ничком прямо на камни мостовой; и, когда он упал, белый предмет, который он держал, выскользнул из его пальцев и покатился, подпрыгивая, вниз по крутой улице.

Это был футбольный мяч — он долго еще подпрыгивал и катился после того, как мальчик уже сгорел, а мы полетели прочь, спасаясь от дыма и пламени, столбом поднимавшихся над городом. И этот белый мяч еще долго стоял у меня перед глазами, как стоит перед глазами солнце, когда ты посмотришь на него, а потом закроешь глаза. Наконец все исчезло — мы набрали высоту и полетели, держа курс назад, в Африку.

— Ну что ж. программа на сегодняшний день выполнена, — сказал капитан Рэмпи.

Тень нашего самолета перепрыгивала с одного зеленого холма на другой; горящий город, похожий на пылающую корону, остался позади.

— Знаете, что я вам скажу, — заметил Марвелл. — Неплохо мы поработали.

Это были последние слова, которые я слышал на «Одессе-дарлинг». Что было потом, не помню, хотя, должно быть, я проделал все, что требуется, чтобы отделиться от самолета, а это не менее сложно, чем младенцу отделиться от чрева матери, не запутавшись в пуповине. Не помню ни того, как я шагнул за порог бомбового отсека, ни как рванул кольцо парашюта, потому что делал я это бессознательно.

Пришел я в себя, когда рядом подо мной уже была земля; закатное солнце освещало белый нейлон парашюта, на котором я болтался, точно подвеска на шелковом фонарике, и, должно быть, солнце повинно в том, что жителям Санта-Виттории я показался сверкающей звездой пли знамением грядущих перемен, появившимся в вечернем небе намного южнее, чем я на самом деле был. Я чувствовал себя таким счастливым — иной раз мне кажется, что это была самая счастливая минута в моей жизни, сам не знаю почему. А в другой раз она мне кажется самой печальной, потому что я отрезал себе путь назад, и, возможно, навсегда.

Я пересек полосу солнечного света и попал в тень горы, что тянулась к северу от меня; сразу стало холодно, золотистый шелк над моей головой приобрел голубоватый оттенок, а в следующую минуту я грохнулся на землю среди заброшенных виноградников. Почва здесь была твердая — глина и камни, и, когда я упал, я услышал, как хрустнула кость у меня в ноге, а чуть позже почувствовал боль.

Прохладный вечерний воздух надул мой шелковый парашют, и меня потащило вниз — с одной террасы на другую, пока я не запутался в старых виноградных лозах и не застрял там. Собрав вокруг себя парашют, я устроил из него подобие гнезда и забрался в него, как раненая птица.

* * *