Захар Прилепин: \"Как же я послужу – и не повоюю?\"

На модерации Отложенный

Писатель Захар Прилепин был на первой и второй чеченской командиром отделения ОМОНа, журналист Александр Бабченко — сержантом мотострелкового полка. Они оба знают, что такое кровь, хоронили друзей и товарищей, проклинали вороватых штабистов и видели смерть — с ликом детей, женщин, стариков, молодых ребят. Но их взгляд на это, все еще живое и кровоточащее прошлое — поразительно разный. Читая их, еще раз убеждаешься: мы живем в разделенной по всем возможным плоскостям стране.

Самым первым из знакомых пацанов погиб Сват. Сватом его прозвали за то, что в поисках опохмелки он, в компании товарища постарше да попредставительнее, шел в гости к родителям любой из своих одноклассниц и говорил, что-де любит ее и хочет жениться. Выбирал время, когда самой одноклассницы нет дома, зато есть отец, который зачастую и сам не прочь похмелиться. «Какое сватовство! — взмахивала руками мать. — У ней ума еще нет!» Но Сват стоял твердо, смотрел серьезно и пронзительно. Он был очень красивый, белесый и казался положительным, хотя курил с 12 лет, пил с 13, а к 15 уже успел попробовать наркоту. «Ну что, мать, — выбредал навстречу Свату из недр квартиры отец в шлепках, — надо сватьёв угостить как-то…» Так Сват похмелялся. Потом его призвали в армию, он не косил.

Тут началась первая Чечня

«Как же я послужу — и не повоюю? — сказал Сват и отправился в Чечню. Его и нескольких парней со взвода убили вскоре после пересечения границы. Это были едва ли не первые жертвы из числа российских военных.

Родителям написали, что начался массированный обстрел нашей колонны, но Сват успел зафиксировать и передать по рации расположение боевых точек противника. Родители гордились и плакали. Это было враньем, конечно. Вояки въехали в Чечню, колонна встала, пацаны, в их числе Сват, расселись пожрать, тут два выстрела из гранатомета — и сразу несколько трупов. Даже перестрелки не было. Колонна снялась и поехала дальше к Грозному, а Сват — обратно в Россию, в наш городок, в цинке. Сват задал камертон отношения к той, первой войне в среде тех парней, которым, собственно, и пришлось воевать.

В те месяцы я оканчивал милицейскую учебку (откуда отправился в ОМОН), парни в курилке громко обсуждали войну, в основном нецензурно, бессмысленно и беспощадно. Я сказал зачем-то, что американцы будут недовольны поведением России, на меня посмотрели недоуменно. «А если я баню затопил, а дым к соседям идет, — чего ж мне, и не париться теперь?» — спросил стоявший ближе всех. Никто не понимал особенно, кто такие чеченцы. Никому не было до них никакого дела. На их месте могли оказаться грузины, абхазы, осетины, молдаване, казахи, узбеки, таджики, а также татары, башкиры, якуты и ненцы.

Империализма в этом никакого не было: никому и в голову не приходило говорить о великой России, восстановлении Союза, защите национальных интересов или геополитике, уж не помню, произносилось тогда это слово вслух или нет. И по сей день среди моих сотоварищей из той поры его значение знаю один я, и то не твердо. Думается, русские люди во все века уходили воевать именно так: не имея ни малейшего представления, кто такие братушки-сербы, или французы, или англичанцы. Оно и не нужно, это представление.

«Как же я послужу — и не повоюю», — завещал нам Сват, не оставивший после себя ни жены, ни сына, только эту заповедь на все времена.

В эфире

Много лет спустя, выступая в прямом эфире Национального французского радио, я столкнулся с извечной иностранной привычкой спрашивать о русских людях, прошедших ту или иную локальную войну, как о психологических и нравственных инвалидах, навек больных рассудком и памятью.



Ведущая спрашивает:

— Сильно ли ваши товарищи были травмированы боевыми действиями?

Я что-то отвечаю в тон, чтобы не разочаровывать ее. Она в другой раз интересуется:

— Душевные увечья, нанесенные войной, — они навсегда?

— Конечно, навсегда, — отвечаю. — Не смыть той гари и горечи…

Она и в третий раз спрашивает, и в четвертый — видно, что ей нравится про это говорить и жалеть нравится. Тут запустили тоскливую музыкальную подводку, такую, что мороз по коже и слезы на глазах, и сразу после финальной затихающей ноты она спрашивает: «А вы… вы начали писать книги — после Чечни? Вернувшись оттуда раздавленным и изломанным — как и все ваши друзья?»

И вопрос, и звучавшая только что музыка предполагали ответ однозначный, но тут меня как-то переклинило, и я ответил бодрым пионерским голосом: «Знаете, я хочу сказать, что русские вообще любят воевать, делают это с удовольствием, с воодушевлением, и могут продемонстрировать свои умения в любое время и в любой европейской стране». Совру, конечно, если скажу, что пауза была пятнадцать секунд. Национальное радио все-таки, там профессионалы работают. Но три секунды она молчала, вникая в смысл перевода, и о Чечне не вспоминала больше ни разу. Не могу отвечать за всех, бывших там, тем более что войну воевали не СОБРы и омоновцы, а срочники и контрактники, — и все-таки я доныне убежден, что сказал на французском радио правду.

Да, приходилось видеть и вытащенных с горных постов доходяг-срочников, где офицерье продало всю тушенку чеченцам, и чудом спасенные солдатики выглядели как сбежавшие из концлагеря; да, заезжали в комендатуры, где дедовщина была хуже, чем на гражданке, и маленькие, как дети, бойцы возились в ледяной грязи, что-то там латали в водопроводных шлангах, а старослужащие… ну, не буду рассказывать, к черту. Всякое бывало, но общее ощущение, невзирая ни на что, было другое: возбужденное и одновременно внимательное к окружающему, по-хорошему, по-мужски раздраженное: мы тут по делу, заняты серьезным делом и ни до каких других нам дела нет.

Лепи чего хочешь

В первую чеченскую что-то и не припомню никаких политических разговоров в среде военных. Ну, ругали абстрактную Москву и мифических предателей, которые заключают перемирия, едва чеченцев поприжмут, но никто не бранился до такой степени, чтобы сказать: вот перебьем всю эту сволочь — и отправимся в Русь душить столичную мразь. Что вы, и в голову никому не приходило. Жрали, ржали, мотали изоленту на магазины, вытирали слезы и сопли кулаком. Всё.

Имперским или милитаристским народ этот может назвать только полный чудак. Сам народ себя в таких категориях не мыслит. Он, как глина, — лепи чего хочешь. В первую чеченскую наверху сами не знали, чего лепить. Во вторую — да, лепили, был и подъем, и ура-патриотизм, и Доренко, обещающий ковровые бомбардировки, и блицкриг, и прочие чудеса. Но это уже другая история.

Что лично мне важно: что ни после первой чеченской, ни после второй никто из известных мне пострелявших и побегавших под пулями пацанов не поселил в душе ненависть к чеченскому народу. Не знаю, как там сами чеченцы смотрят нынче на этот наш совместный кровавый беспредел, а у нас… у нас нет общего, поделенного на всех зла. Разве что у родителей Свата спросить. Но, верно, все равно и им. Сын мог в Чечне погибнуть, а мог в любой другой земле. Если ты захотел умереть, Сват, кто бы тебе смел запретить, брат.