СМЕРТЬ В ЯЛТЕ

Неопубликованный рассказ И.А. Бунина

Лет двадцать. Всячески мила, прелестна... Голос, глаза...
Год в Крыму, на богатой ялтинской даче родных — чахотка. Осенью вдруг точно с ума сошла: каждый день верхом, с красавцем проводником тата­рином, в горы. Вся набережная каждый день дивится на ее отчаян­ную скачку.Падение (на Эриклике, например).Вскоре внезапная смерть — хлынула кровь горлом.
Когда несли в гроб, казалась очень длинной — особенно от длинного белого платья, с распущенными длинными волосами, в новых белых бальных туфельках, в белых тонких шелковых чулках.
Так стояла на даче в гробу — до парохода в Севастополь, оттуда в поезде в Россию.Белый гроб, белый глазет покрова, церковные свечи в бантах белого крепа. Чистое, худое, прекрасное, молодое лицо с удивительными темными ресницами — они крупно темнеют на лице, точно искусственные. Да и все, вся она уже точно искусственная. Страннее всего то, что все нарядно, новобрачно. И как хороши еще волосы (когда лежала на столе, еще не в гробу, на белой новой простыне, на белой новой подушке, еще без покрова, было еще страннее и страшнее — эта неподвижность, покорно скрещенные на груди худые руки, бальная девичья нарядность. Сперва длинные ноги под платьем были связаны носовым платком. Была подвязана и челюсть, на глазах дико чернели пятаки. Потом все это сняли.

Первая панихида. Тонкие панихидные свечки — их огоньки в еще светлый вечер, с светлым небом на закате за морем. Первая «вечная память». Вот ее уже нет в нашем мире, вот ей уже «вечная память»! От тьмы тем — живших и умерших на земле за всю человеческую историю (и до истории!) не осталось памяти ни малейшей. Совершенно забудут и ее — через полгода, через год — и все-таки: «вечная память»! Черные ризы в белых галунах. Дым и запах веющей возле полы ризы священника кадильницы, звук ее цепочек в тишине, когда смолкают.

Стояла на даче двое суток — пароход «Великий> Князь Александр Михайлович» уходил только в субботу. Утром в этот день уже запах. И запах живых цветов, великолепных в своей красоте и свежести — молодой, нежный, женственный, чувственный — запах их вокруг ее головы, которая, — особенно, если ее качнуть, поправляя цветы, — уже совсем явно смердит. И запах дерева нового гроба.
Лицо обрезалось, уже страшное, гробовое. Чугунно почернели ноздри, плоски и блестящи стали сизые губы, в мертвенно-белых все ещё прекрасных руках что-то туберозное.


Пароход. И никто из нарядной толпы, возвращающейся в Россию, не знает, что в трюме — гроб, ее гроб. Ровный ход парохода. Вечное качанье, плесканье волн, бессмысленное, бесцельное, непонятное. Темно-синева­тые, с прозеленью, дуги играющих дельфинов, совершенно так же играв­ших в этих волнах и при каком-то Митридате, при Одиссее. Вечные, косо летя­щие за кормой чайки. Осенняя пестрота проходящих справа гор, тени облаков и свет по ним. Этого она уже вовеки не увидит. Лакеи по коридорам звонят — к завтраку...
Какой безвыходный ужас!
Курьерский поезд, к которому прицеплен сзади товарный вагон с гробом и две ночи ее родных в купе — с чувством, все время, что там, сзади, этот страшный вагон, где она одиноко лежит в темноте в гробу, красный, мотающийся всю ночь огонек сзади на этом вагоне... Под Москвой проснулись рано, не выспавшись, в гадко нагретом за ночь ими и топкой купе... Темное, сумрачное утро, тучи, уже поздняя осень, холодная, грязная, скучная... И впереди — самое страшное...
Отвратительно качается с вокзала по улицам верх белого катафалка, кудрявые с надутыми щеками головы херувимов на его углах... (Назад этот катафалк покатит рысью, уже без белых саванов на лошадях, бодро, с видом освобождения от конченного дела, с грубой жизнью этих погребальных мужиков в черном, развязно усевшихся на месте снятого гроба).
Отвратительные минуты — последние приготовления к концу (к самому противоестественному — к зарыванию гроба с ней в землю): конец службы, наступившее вдруг молчание после бесконечных пений, чтений, скорбно-покор­ных возгласов, выход священнослужителей из алтаря и последние упорные взмахи кадила с вылетающим из него вокруг гроба пахучим дымом... Закрывают мертвое лицо — уже навеки! — газом, льют по газу какое-то особенное темное масло, сыплют на него горсть земли... Потом косо заносят крышку, покрывают ею, завинчивают ее... И самый страшный миг — когда священ<ник> в последний раз широко и разрешительно крестит гроб — перед тем, как с натугой поднимут его и потащат вон из церкви, — потащат его совершенно особенную тяжесть опускать в яму, этот блестящий нарядный ящик с гниющим телом. И как нелеп этот серебряный новенький глазет на дне свежей, сырой, первобытно-земляной ямы и то, что на него грубо валят лопатами сырую тяжелую землю!
Священник в очках, зоркий, строгий.
Потом будет над ней белый ангел с белыми очами к небу — среди обычного кладбищенск<ого> разнообразия деревьев, аллей, крестов, часовенок, цоколей и пирамидок, гранитных и мраморных, белых, серых, черных...

Подготовка текста и публикация Е.Р. Пономарева