Лилит.

Владимир Набоков. Лилит.


Я умер. Яворы и ставни 
горячий теребил Эол 
вдоль пыльной улицы. 
Я шел, 
и фавны шли, и в каждом фавне 
я мнил, что Пана узнаю: 
"Добро, я, кажется, в раю". 

От солнца заслонясь, сверкая 
подмышкой рыжею, в дверях 
вдруг встала девочка нагая 
с речною лилией в кудрях, 
стройна, как женщина, и нежно 
цвели сосцы - и вспомнил я 
весну земного бытия, 
когда из-за ольхи прибрежной 
я близко-близко видеть мог, 
как дочка мельника меньшая 
шла из воды, вся золотая, 
с бородкой мокрой между ног. 

И вот теперь, в том самом фраке, 
в котором был вчера убит, 
с усмешкой хищною гуляки 
я подошел к моей Лилит. 
Через плечо зеленым глазом 
она взглянула - и на мне 
одежды вспыхнули и разом 
испепелились. 
В глубине 
был греческий диван мохнатый, 
вино на столике, гранаты, 
и в вольной росписи стена. 
Двумя холодными перстами 
по-детски взяв меня за пламя: 
"Сюда",-- промолвила она. 
Без принужденья, без усилья, 
лишь с медленностью озорной, 
она раздвинула, как крылья, 
свои коленки предо мной. 
И обольстителен и весел 
был запрокинувшийся лик, 
и яростным ударом чресел 
я в незабытую проник. 
Змея в змее, сосуд в сосуде, 
к ней пригнанный, я в ней скользил, 
уже восторг в растущем зуде 
неописуемый сквозил,-- 
как вдруг она легко рванулась, 
отпрянула и, ноги сжав, 
вуаль какую-то подняв, 
в нее по бедра завернулась, 
и, полон сил, на полпути 
к блаженству, я ни с чем остался 
и ринулся и зашатался 
от ветра странного.

"Впусти",-- 
я крикнул, с ужасом заметя, 
что вновь на улице стою 
и мерзко блеющие дети 
глядят на булаву мою. 
"Впусти",-- и козлоногий, рыжий 
народ все множился. "Впусти же, 
иначе я с ума сойду!" 
Молчала дверь. И перед всеми 
мучительно я пролил семя 
и понял вдруг, что я в аду. 

1928, Берлин