Ходорковский. Испытание прощением
На модерации
Отложенный
Я летел посмотреть на него издали. Я не хотел с ним встречаться, даже глазами. Не просил об интервью, места рядом на встрече для своих, боялся приглашения на ужин. Я хотел поглядеть со стороны, задать все вопросы самому себе и самому себе же постараться на них ответить. Таких, как я, сам он с усмешкой называет аналитиками, чьи суждения не имеют к нему никакого отношения. Чьи комментарии нужны лишь им самим и, как правило, не соответствуют действительности.
Весь предыдущий день я следил за тем, как Собчак борется с Альбац, как Соколова прячется от Собчак, как Максимовская берет более эксклюзивное интервью, чем Аманпур, а представители Ходорковского на просьбу об аккредитации отвечают: «См. фейсбук».
Я понимал, что все гонятся за своим первым местом, что в этой погоне почти каждый из них станет юлить, скрываться, врать, не выполнять обещаний, данных прежде всего ему.
Я точно знал, что для него, отсидевшего 10 лет, это вранье в глаза станет открытием.
Я был уверен, что главное интервью все равно возьмет та, кто не станет врать и гнаться. Потому что первыми становятся не быстрые, а лучшие. Если речь, конечно, не идет о стометровке.
Я пролистывал ленты чужих инстаграмов: вот селфи с ним, селфи на его фоне, он без селфи, букет берлинских маргариток без него и селфи. Sierra, hudson, любимая пенсионерами valencia.
Фейсбук страдал от счастья: «Голова полна вином и радостью», «я сняла номер прямо под ним», «выпила уже третью бутылку розе, плачу». Я лично начинаю плакать уже после третьего бокала, так что не могу себе и представить частоту всхлипов и рыданий после третьей бутылки.
В зависимости от спрашивающего я отвечал на одно и то же смс: «Как завтра попасть»? — «Никак», «звони Кюлле», «звони Дрелю», «звони Паше», «не ссы, если будет действительно надо, попадем».
В конечном итоге завтра наступило и для меня самого.
— Пустите нас, пожалуйста, вперед, — умолял в очереди к окошку пограничника мой друг Желнов. — Мы опаздываем на пресс-конференцию Ходорковского.
— Идите, идите, — ответила какая-то старушка. — И не благодарите.
Оставалось 20 минут. В окне такси мелькали виллибрандтовские брежневки, ТЭЦ, квелые ветки берлинских дубов. Светофоры, автобусы, сто поворотов, мы не должны были успеть.
И не успели.
— Коллеги, там все началось уже, — кричал толпе черт знает откуда взявшихся опоздавших какой-то немецкий парень. — Нельзя, двери уже закрыли.
Желнов что-то сказал ему на ухо, парень постучал в одну из дверей, дверь не открылась.
— Вот видите, нельзя уже.
— Ну как нельзя, — почти плакал Желнов, — мы специально из Москвы только что прилетели. Ну самолет монгольский бл...дь опоздал.
— Не знаю, — с почти гестаповской твердостью ответил парень. — «Люфтганза» не опаздывает.
И вдруг, в тот самый момент, когда стало понятно, что монголы во второй раз за всю историю испортили русским жизнь, дверь распахнулась — и вся толпа вплыла в помещение музея Берлинской стены. В отличие от стены, на музее строители сэкономили. Тысяча человек тут никак не могли поместиться. И не поместились. Поэтому кто-то курил во внутреннем дворике, кто-то смотрел пресс-конференцию по телевизору на втором этаже, кто-то пытался влезть на стремянки для операторов.
Ходорковский сидел за столом. Впервые за 10 лет он надел костюм. Красивый. Голова его слегка покачивалась, сам он глядел в зал с тем выражением, которое удалось написать лишь однажды Леонардо. Выражением, значение которого так и не поняли миллионы людей. Выражением, означающим, наверное, сочетание усталости, избавления от страданий, надежды, интереса к новым людям, поиска смысла и страха будущего. А может быть, и почти наверняка означало оно совсем другие вещи, которые опишет совсем другой человек.
Вдруг он встал и начал говорить.
— Единственное, ради чего я собрал эту пресс-конференцию, — это попытка поблагодарить тех, кто поддерживал меня все эти годы, кто следил за судьбой ЮКОСа, кто помогал людям, оказавшимся по этому делу в тюрьме. Я хотел бы поблагодарить всех журналистов, которые писали и говорили про это дело.
Все тут же бросились описывать его тихий голос, интонацию, ставшую непривычной за путинские годы речь. Какой-то из 70-х, из времен литературных часов на радио «Свобода» русский язык. Интересный, негрубый, размеренный и неостановимый, как гоголевская бричка, язык. Тут же появились комментарии в жанре: «У меня куча друзей сидели, так все потом так говорили. А то скажешь как-нибудь не так, можно и огрести». Мне, как и этим комментаторам, тоже не повезло. Я тоже видел освободившихся людей. Это были совершенно разные люди. И разговаривали они все по-разному. Кто-то шептал, кто-то, как все шестерки, визжал. Кто-то пытался быть очень жестким, кто-то, напротив, сюсюкал. Сюсюкалки обыкновенно самые жестокие. В России живет и сидит разнообразный и при этом очень предсказуемый народ.
Но Ходорковский оказался особенным.
Настолько особенным, что уже на седьмой минуте у меня не осталось никаких сомнений, что где-то там, за стеной телекамер, сидит будущий президент России. Как сказал бы он сам — «моей страны». И ни мое, ни чье-то другое желание этому не помогут.
Ни путинское, ни чье-либо еще противодействие этому не помешает.
Когда Бог, космос, история сходятся на ком-то, это сразу видно. Этого нельзя не разглядеть, невозможно не почувствовать. И при этом оно не означает, что тот, на ком все сошлось, окажется спасителем. Гитлер же тоже был избранником. Потому что путь человечества ведь не только в спасении, но и в уроках. Уроков на этом пути даже больше.
Я продолжал слушать его, дважды выходил во двор, потому что не хотел плакать на глазах у обалдевших коллег: «Бл..., глядите, эта сука Красовский плачет». А плакал я потому, что он оказался безупречным. Он был безупречным по крайней мере эти полтора часа.
Он говорил о страданиях других людей, о том, что не может рассказать всего, но и не хочет врать, о том, что вся его оставшаяся жизнь будет посвящена раздаче долгов: тем, кто страдал из-за него, семье, друзьям, своей (он говорил «моей») стране. Один богатый человек однажды чуть не убил меня за то, что я предложил ему публично сказать фразу «Я буду отдавать долги».
— У меня, Антон, нет никаких долгов, — разозлился он.
Ходорковскому же, человеку, которому не дали все, а все отобрали, говорить о своих долгах оказалось просто. Наверное, потому что все эти годы он думал о жизни и смерти, о преступлении и наказании, о любви и ненависти, о прощении и мести. Думал обо всем, о чем нужно думать в России, иначе зачем вообще жить здесь.
Многие скажут: а чем еще заняться на зоне? Но, поверьте, думать в пошивочном цехе о Достоевском не так-то и просто. После цеха — не всегда есть силы. Но видно, что он думал.
И что начал мерить свою жизнь по Достоевскому, по Толстому, по Ганди.
И что, как и Ганди, ему есть с кем и о чем поговорить.
Например, с Путиным.
Он вообще все время с ним говорит. О нем думает. С ним спорит. С ним соглашается. Наверняка даже борется с Путиным в себе.
И этот его внутренний Путин, этот диалог с Путиным настоящим — одно из логических объяснений, почему все же он займет в итоге путинское кресло.
Он — Ходорковский — идеальный анти-Путин. Типаж, который нужен стране в этом десятилетии.
Путин — хамоватый, Ходорковский — непривычно воспитан. Путин — шутник, он — философ. Путин — тюремщик, он — узник. Путин — истязатель, он — страстотерпец. В них двоих сошлись все русские противоречия, все наши крайности, без которых нет этой «моей страны», на которых «моя страна» и держится.
Любовь и кровь — в них двоих, но пока неясно, в ком чего больше.
Очевидно лишь, что Путин по-прежнему живет в нулевых, а Ходорковский эти нулевые с их шикозом, сытостью и айфонами пропустил. И вынырнул сейчас, прямо сюда в новый 2014 год, став русской мечтой о десятых, мечтой о переменах, мечтой о будущем.
О новой России, которая случится лишь в том случае, если он пройдет свое главное испытание.
Испытание прощением.
Это самое страшное испытание. Путин его не прошел. Да и не должен был, он был не мир, но меч. Но Ходорковскому придется.
Вот замученный в тюрьме Вася Алексанян. Вот беременная Света Бахмина в тельнике идет по заснеженному двору колонии. Вот Платон, который сидит и будет сидеть. Он — заложник. Вот все они, а вот какой-то мелкий хрен, кто должен за это ответить. Не Путин, не Сечин — нет. Их легко простить. Прощать сильных всегда легче. Не они, а какой-то следователь, на руках которого кровь сотен людей, и хватит нам про Нефтеюганск. Даже если и был этот Нефтеюганск (а я уверен, что нет), то эта кровь отмолена и отбыта. А вот у этого условного следователя — нет. Он сажал — и ехал в Куршавель. Пытал — и покупал дома на Лазурке. Закатывал на 25 — и клал себе на счет миллион.
Вот с этим человеком что делать?
И есть, увы, лишь один правильный ответ — простить. Простить за все: за Васю, за Свету, за Платона, за 10 лет без мамы, за Машу и Надю, за Баронову и Луцкевича, за тысячи невинных, за неспасенных и нерожденных. Простить за дома и самолеты, за Лазурку и Куршавель. Простить за себя.
Простить потому, что Путин прав. Главное сейчас — духовные скрепы.
Только духовные скрепы — это любовь и свобода, а не РПЦ и РЖД.
Месть — это очень из нулевых. Десятые — это прощение. Десятые — это милосердие, это чистота сердца, это надежда.
Путин написал свой Ветхий Завет. Настало время Завета Нового.
Если Ходорковский пройдет это испытание, «моей стране» повезло. Если нет, мы будем вспоминать Путина, как государя Николая на деникинских сходках 1930-х.
***
Спустя четыре часа мы обедали в устричном баре KaDeWe. Рядом сидела семья, говорившая с барменом по-немецки. Женщина в собольей шубе, девочка в дутой куртке и мужчина, похожий то ли на певца Днепрова, то ли на неожиданно благородно постаревшего Аркадия Мамонтова.
— На пресс-конференцию приехали? — спросил мужчина.
— Ага, вот только что с нее, — ответил я.
— А я вчера его видел в магазине Louis Vuitton. Он там покупал кошелек и чемодан. Кошелек, наверное, жене. А чемодан — себе. Что логично, — засмеялся благородно постаревший Мамонтов.
— А вы чего?
— А я подошел и сказал: «Поздравляю вас». А он мне: «Спасибо».
— И все?
— И все. Только видно, что ему было как-то неловко.
Комментарии