Симон Васильевич меняет профессию.

М.А. Булгаков. Белая гвардия.

 

   Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером  пришла

подписанная   соответствующими   гетманскими   властями    бумага,    коей

предписывалось выпустить из камеры N_666 содержащегося в означенной камере

преступника. Вот и все.

   Вот и все! И из-за этой бумажки, - несомненно, из-за нее!  -  произошли

такие беды и несчастья, такие походы,  кровопролития,  пожары  и  погромы,

отчаяние и ужас... Ай, ай, ай!

   Узник,  выпущенный  на  волю,  носил  самое  простое  и  незначительное

наименование - Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и  городские

газеты периода декабря 1918 - февраля 1919 годов называли  на  французский

несколько манер - Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак.

Говорили, что он будто бы бухгалтер.

   - Нет, счетовод.

   - Нет, студент.

   Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой  и  изящный  магазин

табачных изделий. На продолговатой  вывеске  был  очень  хорошо  изображен

кофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких  желтых

туфлях с задранными носами.

   Так вот нашлись и такие, что клятвенно  уверяли,  будто  видели  совсем

недавно, как  Симон  продавал  в  этом  самом  магазине,  изящно  стоя  за

прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена. Но тут же  находились

и такие, которые говорили:

   - Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.

   - Не союза городов, а земского союза, -  отвечали  третьи,  -  типичный

земгусар.

   Четвертые  (приезжие),  закрывая   глаза,   чтобы   лучше   припомнить,

бормотали:

   - Позвольте... позвольте-ка...

   И  рассказывали,  что  будто  бы   десять   лет   назад...   виноват...

одиннадцать, они видели, как вечером он  шел  по  Малой  Бронной  улице  в

Москве, причем  под  мышкой  у  него  была  гитара,  завернутая  в  черный

коленкор. И даже добавляли, что  шел  он  на  вечеринку  к  землякам,  вот

поэтому и гитара в коленкоре. Что будто бы шел он  на  хорошую  интересную

вечеринку  с  веселыми  румяными  землячками-курсистками,  со   сливянкой,

привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем...

 

   ...Ой, не хо-д-и...

 

   Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать  даты,  указания

места...

   - Вы говорите, бритый?

   - Нет, кажется... позвольте... с бородкой.

   - Позвольте... разве он московский?

   - Да нет, студентом... он был...

   - Ничего подобного. Иван Иванович его знает. Он был в  Тараще  народным

учителем...

   Фу ты, черт... А может, и не шел по Бронной. Москва город  большой,  на

Бронной туманы, изморозь, тени... Какая-то гитара... турок под  солнцем...

кальян... гитара - дзинь-трень...  неясно,  туманно,  ах,  как  туманно  и

страшно кругом.

 

   ...Идут и пою-ют...

 

   Идут, идут мимо окровавленные тени, бегут видения, растрепанные девичьи

косы, тюрьмы, стрельба, и мороз, и полночный крест Владимира.

 

   Идут и поют

   Юнкера гвардейской школы...

   Трубы, литавры,

   Тарелки гремят.

 

   Громят торбаны, свищет  соловей  стальным  винтом,  засекают  шомполами

насмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.

   Вещий сон гремит, катится  к  постели  Алексея  Турбина.  Спит  Турбин,

бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весь

дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной  свист  Шервинского...  Муть...

ночь... Валяется на полу у постели  Алексея  недочитанный  Достоевский,  и

глумятся "Бесы" отчаянными словами... Тихо спит Елена.

   - Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было  этого  Симона

вовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованым  фонарем  на  Бронной,  ни

земского союза... ни черта. Просто миф, порожденный на  Украине  в  тумане

страшного восемнадцатого года.

   ...И было другое - лютая ненависть.  Было  четыреста  тысяч  немцев,  а

вокруг них  четырежды  сорок  раз  четыреста  тысяч  мужиков  с  сердцами,

горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих  сердцах.  И

удары лейтенантских  стеков  по  лицам,  и  шрапнельный  беглый  огонь  по

непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских  сердюков,

и расписки на клочках бумаги почерком  майоров  и  лейтенантов  германской

армии:

   "Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок".

   Добродушный, презрительный хохоток  над  теми,  кто  приезжал  с  такой

распискою в штаб германцев в Город.

   И реквизированные лошади, и отобранный  хлеб,  и  помещики  с  толстыми

лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане,  -  дрожь  ненависти  при

слове "офицерня".

   Вот что было-с.

   Да еще слухи о земельной реформе, которую  намеревался  произвести  пан

гетман.